Читать книгу Музыка сердца - Оксана Чурюканова - Страница 2

FORTUNA
Встреча

Оглавление

Хочется творить! Писать! Пачкать пальцы цветными мелками, заполнять чистую бумагу неземными образами, рвущимися из глубин подсознания…

В открытом окне порхали полупрозрачные мотыльки, а на рассыпанные по столу этюды роняли пыльцу вчерашние цветы. Я смахнула на пол папку с рисунками и прочий хлам ― хочется свободы! А в голове неотступно, непрерывно, заполняя собой, звучит его голос, мучительно и сладко, как опиум, как наваждение.

Пальцы слабо заскользили по гладкой поверхности бумаги; через минуту стали проявляться очертания пологого берега, домиков у воды и крыльев ветряной мельницы. Воспоминания гнездились где-то на краю измученного этим голосом сознания, и я пыталась сейчас возродить их к жизни. Сколько прошло времени с начала работы, я не ощутила, только отворилась со скрипом деревянная дверь, и в мою комнату, щурясь со света, тихо вошла служанка, аккуратно неся поднос с кофейником, сыром и фруктами.

– Синьорина, прошу вас, съешьте хоть кусочек, ― заворковала она, ― вот этот сыр принесли вчера из соседней деревни. Там живет мой брат со своей семьей. У них большое хозяйство: и овцы, и куры, и коровы. Не откажите. Кушайте же, прошу вас!

Но обедать мне совсем не хотелось, разве что выпить чашку кофе. Я отпустила служанку и расположилась в плетеном кресле на террасе, обвитой плющом и виноградом. На этот раз мне повезло с жильем: маленький домик, который я снимала, прилепился к обрыву, сверху спускались фиолетовые гроздья глициний, укрывавших крышу сплошным пологом. В доме было несколько комнат, небольших и темных, но вряд ли это можно было считать недостатком в жарком климате здешних мест. Я не соблюдала сиесты, в отличие от хозяйки и моих соседей, а выходила посидеть в послеполуденные часы сюда, на открытую террасу, любоваться морем. Словом, на всем свете не найти было более подходящего уголка для художника.

И лодки в заливе, и зеленые склоны гор, и яркое солнце ― все это было самой жизнью, прекрасной, возвышенной, божественной, как… музыка. Несколько черных виноградин упали вниз, я опять почувствовала слабость в руках. Должно быть, всем этим здоровым, упитанным и краснощеким обитателям юга я казалась безнадежной больной: бледная кожа, тонкие, прозрачные руки… Подняв перед собой ладони, я посмотрела, как сквозь них светит солнце. Вся эта яркая жизнь текла отдельно от моего существа. Я чувствовала себя пришелицей из другого мира, отстраненно наблюдающей за землей. Такой красивой, такой волшебной землей. И мне хотелось прожить здесь до смерти, состариться в этом домике, наполненном моими картинами и цветами…

Но сейчас я понимаю, что все это ничто без твоего голоса. И куда бы ты ни поехал, я буду неотступно следовать за тобой, моим наваждением. Потребность слышать тебя сильнее, чем потребность в пище или воде. Ты ― мой воздух. Вот если бы люди придумали такую машину, чтобы можно было сохранить музыку, пение… тогда было бы достаточно включить ее, чтобы услышать твой голос в любой точке мира и когда захочешь.

Я ― художник. Да-да, это может удивить, но я верю, что пройдет совсем немного времени, всего каких-то пару сотен лет, ― и женщина с этюдником станет привычным явлением. А сейчас я ловлю недоверчивые и удивленные взгляды, когда под самым куполом базилики расписываю плафон или нефы ангелами и Страстями Господними. Я много путешествую, перебираюсь с места на место, легко меняя страны, города, домишки. Повсюду со мной следует мой огромный чемодан, набитый папками с оконченными и еще не дописанными этюдами. Пара платьев: выходное для приемов и простое, легкое для работы на воздухе, теплый плащ с капюшоном и туфли. По правде сказать, своей внешностью я не сильно озабочена. Ни к какому сословию не принадлежа, я чувствую себя свободной птицей, лечу, куда хочу! Такая жизнь меня вполне устраивает, да и того, что платят за семейные или парадные портреты сильные мира сего, вполне хватает на холсты, краски, кусок белого хлеба и комнату, а большего мне и не нужно.

Правда, есть еще опера. Ради нее я приехала в Италию, мечтая увидеть на сцене божественного Фаринелли, о котором гудела Англия и даже Париж. Говорят, что он единственный из певцов, кто нравился всем: вельможам и простолюдинам, мужчинам и женщинам, итальянцам и иностранцам, что Фаринелли, которого признавали «величайшим в мире певцом», сосредоточил в себе всю европейскую музыкальную жизнь благодаря множеству привлекательных личных качеств вкупе с волшебной силой голоса и удивительной вокальной техникой. В пятнадцать лет он дебютировал в Неаполе, а спустя некоторое время за ним буквально охотились все театры и королевские дворы. И наконец, после гастролей в Париже и в Лондоне он стал объектом безоговорочного поклонения всей музыкальной Европы. Как можно было не пожелать своими глазами увидеть это чудо!

К вечеру, когда с гор стала спускаться прохлада, я принялась собираться в город. Это был уже мой привычный обряд, который повторялся с периодичностью оперных представлений в театре Сан-Самуэль: шуршащее широкими юбками и кружевами платье на смену пасторальному наряду для работы, перчатки, туфли на каблучках и неизменная полупрозрачная длинная вуаль… Несколько минут ― и я готова для волшебства, для оперы.

Когда я добралась до города, на него уже опустилась темной птицей ночь, тесные улочки слабо освещались чадящими лампами, в окнах горели свечи, а с каналов тянуло сыростью и тленом. Отовсюду доносились звуки музыки, кто-то распевал серенады нежным голосом под окнами любимой, пели гондольеры, на площади играли марши, плакала скрипка бродячего музыканта. Театр Сан-Самуэль поражал своей громадой, тяжело нависающей над прямыми рядами палаццо, статуями и фонтанами. Видимо, сам бог направлял мои шаги сюда: мне без труда удалось оставить за собой место в ложе на весь сезон. Мешочек с деньгами и покровительство графа Альбертино дали мне право находиться среди местной аристократии и наслаждаться оперой в полной мере. Простые горожане в театре занимали места только в партере, куда презрительно сплевывала из лож знать.

Весь город твердил о тебе: о том, что сила твоего голоса была столь велика, что лопались стеклянные бокалы и дрожали подвески в люстрах, что при звуке твоего пения люди впадали в странное оцепенение, что не только дамы, но и мужчины не могли сдержать слез, слыша тебя, лишались чувств, испытывая экстаз. «Лучезарный», «Ангел», «Соловей» ― такими прозвищами наградили тебя поклонники.

Театр был уже полон, когда я вошла, чтобы занять свое место в левой ложе, сбоку, прямо у мраморной колонны. Отсюда была хорошо видна сцена и весь зрительный зал, но сама я оставалась в тени. Не снимая вуали, сжав костяшку веера, я подалась вперед, вся превратившись в зрение и слух. Шум толпы постепенно сходил на нет с усилением звуков оркестра, маячили белые парики музыкантов, мелькали смычки, над всем этим парили руки дирижера, Риккардо Броски ― композитора и родного брата Карло Броски Фаринелли.

Рассказать о театральном представлении мне, художнице, не представляется возможным: я не обладаю столь яркими словесными образами, чтобы описать это действо. Театр был настоящим шедевром: семь его ярусов состояли почти из ста восьмидесяти лож, по десять или двенадцать кресел в каждой, и роскошной королевской ложи, украшенной огромной короной, ― настоящей гостиной с пятнадцатью креслами. На широкой и глубокой сцене хватало места для самых роскошных декораций. Каждая ложа была снабжена окруженным свечами зеркалом, и тысячи светлых отблесков освещали отраженным мерцанием розовый с позолотой зал.

Я узнала, что в Италии трудились поколения замечательных театральных художников, из которых в Риме особенно значительны были Бернини, в Болонье ― семейство Бибиена, в Турине ― братья Галлиари. Но всех в Европе превзошла Тишайшая Республика – Венеция, чьи представления отличались несравненным великолепием, особенно в театре Сан-Джованни Кризостомо. Там однажды зрители «Пастуха из Амфризо» увидели, как на сцену спускаются чертоги Аполлона, удивительные сооружения, полностью собранные из разноцветных кристаллов и непрестанно вращавшиеся, а меж тем помещенные внутрь каждой из них светильники рассыпали повсюду тысячи сверкающих лучей, доводя публику чуть ли не до экстаза. А в «Катоне Утическом» высоко над сценой поднялась огромная сфера, изображающая мир, двинулась по воздуху вперед и раскрылась натрое, и в каждой из трех частей явился один из известных во времена Цезаря континентов. Изнутри эта сфера была украшена золотом, самоцветами и пестрыми декорациями, и вдобавок там играл небольшой оркестр.

Сегодня задник сцены был оформлен, как море: здесь были волны, которые плескались, набегая одна на другую; был нос огромного римского корабля, украшенный сиреной. Для того чтобы все это представить, взяли множество цилиндров, обтянутых черным и синим холстом с серебряными блестками, и нанизали их на длинный железный стержень, а за кулисами этот стержень раскачивал рабочий сцены. Получалось, будто море волнуется. Все это поражало зрителей, погружало в сказочный, нереальный мир. Как художник, я была в полном восторге!

Просторный зрительный зал походил на огромную роскошную гостиную. В ложах были устроены укромные укрытия, где сплетничали и шутили, более того, у некоторых лож были ставни, чтобы обеспечить присутствующим полное уединение, подальше от посторонних глаз и ушей. Для аристократических семейств театральная ложа была своего рода «второй» дом, и там развлекались, как хотели: играли в карты и в шахматы, во время речитативов или малозначительных арий освежались шербетами и напитками, либо ели, что пожелают. В коридорах можно было без помех перекинуться в карточную игру «фараон», а потом вернуться в свою ложу как раз ко времени, когда primo uomo начнет, наконец, свое бравурное соло.

Но что весь этот театр? Лишь фон, ставший совершенно незначительным при появлении на сцене тебя. Высокий и тонкий, как лоза винограда, наполненный, словно вином, такой же тягучей и переливающейся энергией. Да… все они были правы, эти зрители, открывшие сейчас рты, издавшие хором такой громкий вздох, что оркестр потерялся в нем, ― на сцене стоял прекрасный ангел, обряженный в театральный костюм с перьями, блестками и кружевами. Белоснежное лицо в обрамлении темных локонов, спускавшихся на плечи, подведенные черной краской глаза и чувственный яркий рот. Все это манило смотреть, не отрывая взгляда, ловить каждое твое движение, каждый звук, воспроизводимый тобой, как божественным инструментом. О боги! Ты уносил эту тысячу людей в небо, в рай. Ты играл с публикой, как кошка с мышью. Ты дарил наслаждение и сам получал его.

– Ангел принял образ Фаринелло! ― кричали люди в партере и в ложах тому, чье исполнение превзошло все, чего можно было ждать от человеческого существа.

Знаток всего изящного, отец семейства, покровительствовавшего мне, граф Альбертино, сидящий рядом, сказал, не сдерживая слез:

– Голос его ― настоящая драгоценность! Совершенный, мощный, звучный и со столь широким диапазоном сразу в верхнем и в нижнем регистрах, что другого подобного никогда не было и не будет!

Граф объяснил мне, что почти все написанные для Фаринелли арии не выходят за пределы диапазона ля2 ― до4, то есть обычного диапазона всякого контральтиста, если он не желает рисковать голосом. Другое дело, что иногда та или иная исключительная ария, например, «Qual guerriero in campo armato» может вынудить его подняться от соль2 к до5, использовав при этом самые разные модуляции, трели и сложные вокализы, а затем вернуться назад снижающимися перелетами (volees), похожими на перезвон колоколов.

Среди секретов musico были и virtuosita spiccata, то есть искусство разделения нот в трелях, и gruppetti, и быстрые volees и passaggi ― настоящий вокальный фейерверк. Одним из важнейших технических элементов оперного певца была I’agiiita martellata, состоявшая, как объяснил граф Альбертино, из чередования повышений и понижений, каждое из которых сопровождалось повторением второй ноты в перкуссионной манере. И наконец, любимым номером Фаринелли была messa di voce, которая начиналась с pianissimo и постепенно наращивала звук до предела, после чего ослабевала, покуда он не стихал совершенно. Граф не мог не признать эту технику волшебной: «Воистину дивной была несравненная нежность и сладость, когда он сперва плавно тянул звук, а после давал ему иссякнуть». Фаринелли первенствовал в этом, так как умел, не переводя дыхания, продлевать ноту на целую минуту. Сначала он делал глубокий вдох, а затем так экономно расходовал воздух, что мог держать ноту гораздо дольше, чем можно было бы ожидать, и при этом совершенно неподражаемо переходил от громкого звучания к более мягкому. Брат Фаринелли Риккардо сочинил для него арию «Son qual nave che agitata», нарочно предназначенную для демонстрации вокального диапазона певца: начиналась она с прекрасной messa di voce, продолжавшейся несколькими сериями трелей и отдельных нот, а Фаринелли, если верить моим итальянским друзьям, мог держать ноту впятеро дольше прочих исполнителей.

Щеки мои запылали под вуалью, когда я заметила, что твой взгляд вот уже в который раз задержался на нашей ложе и скользнул по моей закутанной фигуре. Подобно молнии, твои глаза прожигали тонкую ткань вуали так, словно снимали ее с меня. Мне казалось, будто я обнажена под твоим взглядом, но тебе этого было мало: усмехнувшись краешком губ, ты повернулся и, протянув ко мне руку, начал бесконечно длинную и сложную музыкальную фразу: «Alto Giove, e tua grazia, e tuo vanto il gran dono di vita immortale che il tuo cenno sovrano mi fa». Звук лился вначале еле слышно, постепенно наращивая мощь и высоту, казалось, беспредельно долго, и, когда всякий нормальный человек перевел бы дыхание, ты ― великий, божественный Фаринелли ― снова скользнул вниз и поднялся на невообразимую высоту, дополнив мелодию целым букетом хрустальных переливов голоса.

Внизу, ахнув, упали без чувств дамы, важные лица аристократов застыли в оцепенении с полуоткрытыми ртами, и то, чему мы все стали свидетелями, было неземным проявлением божественного духа, живущего в тебе. У слушателей во время сегодняшнего представления буквально перехватывало дух, и они впадали в экстаз, который супруга графа Альбертино определила как «предчувствие райского блаженства». Эмоциональная мощь медленных вокализов, долгие протяжные ноты и непринужденность в ариях заставили всех замирать от наслаждения. Голос был гибким, глубоким, нежным, мощным. Тебе ничего не стоило пленить слушателей и довести их до слез. Некая неописуемая чувственность, доводившая мужчин до дрожи и женщин до обморока, источалась каждым твоим жестом и каждым звуком твоего голоса, даря минуты головокружительного наслаждения. Во время спектакля одна дама воскликнула:

– Один Бог, один Фаринелли!

Чуть наклонившись вперед, к перилам, опершись на них рукой, всем телом я стремилась к тебе, как к магниту. Ты победил сейчас всех, кто был здесь, кто пришел на тебя посмотреть, словно на диковинное существо, и стоял, гордо вскинув голову, свысока обводя взглядом зал, утопая в овациях и криках «браво». Потом на сцену поднялся Риккардо, чтобы разделить твой успех и получить свою долю славы композитора и дирижера. Сцену почти полностью засыпали лепестками цветов, букеты бросали из партера и лож, превращая театр в благоухающий сад. Я не носила тебе цветов, считая, что это по-детски глупо ― кричать и бросать букеты на сцену. Мне бы хотелось осыпать тебя лепестками роз, но не здесь, не при всех. Чувство глубокой ревности испытала я в эти минуты, когда сотни людей съедали тебя взглядом, изливая на тебя потоки вожделения.

Медленно опустился занавес, скрыв тебя от толпы, которая еще долго ревела и неистовствовала. Первым опустел партер, затем одна за другой гасли ложи, на площади перед театром, должно быть, царило столпотворение из повозок и карет. Семейство Альбертино поспешило к выходу. Сколько еще времени я пробыла на своем месте, не знаю, ненавижу суету и давку в дверях, к тому же торопиться мне было некуда и не к кому. Наконец в полутьме погасших ламп я поднялась и на выходе почти налетела на какого-то человека, загородившего мне проход.

– Он хочет вас видеть, синьорина.

Кто он, я поняла сразу, хотя это мог быть кто угодно от кардинала до любого из патрициев, портреты которых я писала. И я пошла вслед за незнакомцем, трепеща, как пойманный зверек, но не имея мужества отказаться или уйти прочь.

Следуя за моим поводырем, я очутилась в закулисье театра, где пахло пыльными портьерами. Ступени вели то вверх, то вниз, так что приходилось цепляться за предложенную мне руку провожатого. Среди догоравших свеч мои глаза постепенно привыкали к темноте. Незаметно преодолев лабиринт обратной стороны театра, мы оказались у двухстворчатой двери, и незнакомец почти втолкнул мое безвольное тело внутрь. Никогда не думала раньше, что в театрах есть такие большие залы, с арочными окнами, купольным расписанным потолком, резной мебелью, зеркалами, гобеленами и коврами ― всю эту роскошь я успела оценить за пару мгновений. Наверное, мой художнический взгляд спас меня от смущения и позволил отвлечься от гулкого стука сердца, мыслей о том, что сейчас я увижу тебя, и вернул мне самообладание.

Человек, который сейчас подходил ко мне, был мало похож на того, кто стоял на сцене, но был также невообразимо прекрасен. В нем совместилось все, что может восхищать: он был высокий, красивый, а в его на редкость утонченном лице сила сочеталась с изяществом и доброта с благородством. Карло Броски медленно обошел вокруг меня, словно я была неодушевленным предметом. Лицо мое все так же было скрыто вуалью, поэтому я была из нас двоих в более выигрышном положении. С удивлением я прочла изумление в его глазах, во всем выражении его лица читалось необъяснимое чувство растерянности и еще чего-то непонятного, что относилось ко мне. И это поведение, и затянувшееся молчание превышали все допустимые рамки приличия, что привело меня в недоумение, ведь я была наслышана о неизменной «сдержанности, кротости и пристойности» Фаринелли.

Остановившись прямо передо мной, он, наконец, тихо прошептал, не обращаясь сейчас ни к кому, как будто был один в комнате:

– Мой милый мираж! Здесь!

Глаза его блуждали по моему лицу, скрытому покрывалом, так же, как это было там, в ложе. Его обращение со мною было таким, будто я не девушка из плоти и крови, а создание из другого мира или неодушевленное существо. Это затянувшееся молчание следовало бы уже прервать, но, похоже, этот человек играл по своим правилам, не придерживаясь установленных светом, и продолжал смотреть сквозь меня своим пронзительным взглядом. Вдруг, как бы очнувшись, он тряхнул кудрями и заговорил:

– Синьорина, простите меня! Я хотел… я не имел никакой другой возможности… увидеть вас, и вот вы здесь…

Его голос замер. Как-то нервно вздохнув, Фаринелли продолжил:

– Я видел вас там, в ложе… каждый раз, каждое представление… Ваша фигура в темной вуали почему-то тревожила меня. И всякий раз я искал вас взглядом, а не находя, чувствовал пустоту. Вы приходили ко мне во снах. Я пел для вас. Но… ваша вуаль всегда скрывала выражение ваших глаз. Кто вы, мой мираж, моя дама в темной вуали?! У вас есть имя? Почему вы скрываете лицо? Вы в трауре? Откуда вы? Где вы живете?

Лавина вопросов рассмешила меня: боже, он вел себя, как дитя!

– Мое имя Роксана, ― улыбаясь, сказала я и подняла вуаль.

Ох, с какой жадностью его глаза стали ощупывать мое лицо! Вдруг он опять спохватился и опустил глаза.

– Простите меня, я не должен был все это спрашивать, – он казался действительно смущенным.

– Вам следовало бы стать судьей, но не извиняйтесь, синьор Броски, ваши вопросы меня нисколько не обижают!

– Карло. Зовите меня Карло, ― попросил он.

– Итак, Карло, я готова ответить на все ваши вопросы: я художник, я много путешествую. Снимаю домик недалеко от монастыря Сан-Маджоре. Я не ношу траур: вуаль скрывает безнадежно устаревший фасон моего платья. И… я люблю оперу! А теперь могу признаться, что люблю ваш голос, о котором так много слышала в самых разных странах и вот имею счастье стоять рядом с вами.

Я была не в силах скрыть улыбку, и вдруг эти минуты нашей встречи показались мне забавными. Наверное, с таким удивительным человеком и не могло быть иначе. Карло пригласил меня к столу и налил вина в серебряные старинные кубки.

– Позвольте выпить за вас, удивительная синьорина! Я все еще не могу поверить, что вы здесь, со мной.

Я предложила другой тост:

– А я хочу выпить за ваш голос, который привел меня сюда.

Мне показалось, что он недовольно повел плечом, но тогда я не обратила на это особенного внимания. Мгновенно совладав с собой, Карло уже улыбался, как и прежде. Я пригубила вино, которое оказалось белым и терпким, по вкусу совсем не итальянским, скорее испанским! Этот человек был окружен роскошью: серебряные приборы, запах духов, тонкие кружева на манжетах, перстни на пальцах, но все это совершенно не портило впечатления. Он пользовался всем этим так естественно, как будто вырос дожем. Безупречные манеры, однако, непостижимым образом соседствовали с детской непринужденностью и способностью искренне и открыто выражать свои чувства.

Глядя на этого высокого стройного человека с гордо поднятой головой и небрежно зачесанными черными локонами, похожего на принца, я почувствовала нестерпимое до боли желание ласкать шелковистые пряди его волос. Видя его так близко, я с радостью отметила особое изящество его движений, гордую стать, нежный оттенок загара, великолепный лоб и удлиненные карие глаза, казавшиеся совсем черными, с оттенком грустной задумчивости. С тех пор, как мы встретились, я не раз замечала его очаровательную улыбку, в ней было что-то притягивающее ― дружеская, приветливая, она отражалась особым блеском в его глазах, на эту улыбку нельзя было не ответить.

Часы пробили двенадцать, и я усилием воли поднялась: мне давно пора было вернуться домой, и пребывание в одной комнате с незнакомым мужчиной могло совершенно разрушить мою репутацию, а мое иностранное происхождение ― навлечь неприятности на Карло: в Венеции недолюбливали и побаивались чужеземцев. Надеюсь, что об этом визите никто никогда не узнает.

– Мне пора, ― я протянула ему руку, ― спасибо вам за все, синьор Броски!

Его рука слишком долго удерживала мою руку. Казалось, Карло снова забылся.

– Прошу вас, прикажите проводить меня до выхода, боюсь, сама я ни за что не найду дорогу обратно, ― мой голос опустился до шепота, а всему виной были его черные глаза, блуждавшие по мне, как будто я была прозрачна.

– Я сам провожу вас.

Это было сказочное приключение в театре, о котором можно только мечтать. Карло вел меня каким-то своим путем, темными коридорами, почти на ощупь, и внезапно мы очутились на сцене. Центральная люстра была погашена, ложи казались черными провалами в стенах, лишь кое-где светились огоньки догорающих свечей. Покинутый зрителями и усыпанный рваной бумагой и самым разнообразным мусором партер выглядел, как поле брани. У меня перехватило дыхание:

– Знаете, синьор Броски, а вы герой! Я бы ни за что на свете не смогла стоять вот здесь, освещенная со всех сторон, перед сотнями людей…

Карло засмеялся, ведь для него это было так же естественно, как дышать, в этом была вся его жизнь.

– Зато вы теперь можете говорить, что стояли на одной сцене с Фаринелли!

Он все еще не отпускал мою руку, и между нами чувствовалась такая близость, словно мы были знакомы уже сотню лет. Было легко и… весело. Вот чего мне так не хватало, от чего была эта постоянная боль в душе! Я жила, подобно монахиням, запершись со своими холстами, ища вдохновения в одиночестве, и совсем забыла, что значит искреннее веселье и смех, а ведь я была так молода!

На улице было свежо и сумрачно. Мы вдвоем дошли до канала, заполненного гондолами. Гондольер одной из них тут же усмотрел клиентов и причалил неподалеку о нас. Карло подошел совсем близко и стал говорить слова прощания и сожаления, а я вновь залюбовалась им, легкой гордой постановкой головы, небрежно откинутыми черными волосами, всей его фигурой ― стройной, гибкой, юношеской, несмотря на рост и ширину плеч. Когда он вот так подошел, мой взгляд уже не отрывался от его больших черных глаз с длинными ресницами. Он говорил какие-то обыденные слова, но в его глазах, когда он держал мою руку, было то особенное, чего я бессознательно ждала и на что ответила взглядом. Я почувствовала это и в быстром пожатии его руки, и невольно ответила таким же пожатием. Да, это был момент, когда лишние слова не нужны.

Помогая ступить в гондолу, Карло прижал к губам мою руку.

– Мы еще увидимся? ― этот вопрос прозвучал так по-детски, искренне и просто!

– Думаю, да, ― шепнула я и с сожалением стала смотреть, как растворяется в темноте ночи его одинокий силуэт.

Музыка сердца

Подняться наверх