Читать книгу Морана - Олег Малахов - Страница 4
Глава вторая
ОглавлениеВ маленькой избушке с четырьмя крошечными окошками, с земляным полом, усыпанным белым песком, за столом, заваленными бумагами, сидел командир полка полковник Болдырев. Так же в помещении, вокруг бревенчатых стен, стояли лавки и походная койка, накрытая чистым меховым одеялом. А в углу избы, упиравшемся золоченым копьем в полку с иконами, в чехле, стояло знамя полка.
Полковник Болдырев был пожилой, лысый человек небольшого роста, в очках и с седой бородкой, аккуратно подстриженной. На нём была чёрная шведская кожаная куртка на бараньем меху, надетая поверх суконной коричневый рубахи. Куртка была расстёгнута ровно настолько, чтобы не мешать бороде и не закрывать орден Святого Владимира с мечами.
Напротив него, спиной к окнам, заслоняя их, стоял штабс-капитан Сулицкий. Его сухая красивая голова была опущена, а непокорные волосы мелкими прядями падали на лоб. Он только что возразил командиру полка и теперь стоял напротив него, смотря исподлобья.
– Господи зачем? Зачем, господин полковник, они это делают!? – вырвалось у него.
Полковник строго сквозь очки посмотрел на него и сухо проговорил:
– Судить не нам-с, Яков Александрович. Наше дело только исполнить то, что написано. А написано ясно-с. Разрешено… Вы понимаете? Разрешено-с…
И, торжественно развернув лист бумаги, подняв указательный палец правой руки, он прочёл:
– «…Разрешено дочери капитана в отставке, дворянке, девице Моране Николаевне Йовичич поступить охотником в действующую армию под именем Морана Николаевича… “ Вы чувствуете, разрешено! Его превосходительство, начальник дивизии, её изволил направить в наш полк. А в письме именно на вас указал, как на желаемого ротного командира!… – Болдырев перевёл дыхание и добавил: – ибо доверяет вам. Скорей всего-с девица лично ему знакома. И видимо его превосходительство сильно заинтересован в удачном исходе этой авантюры. Вы человек ответственный. И я полагаю, что вам все понятно и в дополнительных объяснениях, вы не нуждаетесь.
Заметив, что Сулицкий быстро вскинул голову, и что глаза его сверкнули, полковник спросил:
– Вы где её думаете разместить?
– В роте, – быстро ответил Сулицкий.
Болдырев сморщил лоб, так, что морщины побежали вдоль головы к самым вискам. Лицо его сделалось похожим на обезьянью морду, но он сейчас же разгладил его, и он опять стал благообразно выглядеть.
– Ну и отлично-с. Так-с… Тогда я к вам её сейчас же и направлю. Имею честь кланяться.
Сулицкий вышел и торопливо пошёл к избе, которую он занимал. У всех домов, вызванные солнечным ярким днём, сидели солдаты вперемежку с жителями и беженцами из соседних деревень, занятых неприятелем. Нахмурив брови, рассеянно отдавая честь, шёл он, и нехорошо у него было на душе. Предчувствие чего-то тяжелого и неприятного, залегло у него на сердце и висело тяжким грузом. Уж очень хлопотливым казалось ему иметь женщину-добровольца в рядах своей роты, да ещё, по всему видно – женщину образованную, из хорошей семьи. «Ну, – решил он, входя в свою избу, – а коли назвался груздем, так полезай в кузов. Хочешь служить в армии – испытай все её тяготы, а нет, прошу, дорогая, избавь меня от своего присутствия. Так и заявим, так и предупредим. И никакой пощады, никакого послабления».
Входя во двор своей избы, он окликнул денщика и вошел в дом.
– Сюда придет вольноопределяющийся от командира полка, сразу приведи его ко мне, – сказал он денщику.
– Он уже здесь. Вас ожидает, – отвечал бравый солдат из казахских татар.
– Ну и отлично, зови его сюда.
– Есть!
Сулицкий сел у лицевой стены на лавку, спиной к окнам, и стал ждать.
Дверь отворилась, и, чуть согнувшись, в комнату вошел вольноопределяющийся. Приложив руку к папахе, он отчетливо отрапортовал:
– Ваше благородие, честь имею явиться, охотник Йовичич Моран Николаевич, назначенный во вверенную вам третью роту. По приказанию командира полка.
– Ну, здравствуй, боец.
– Здравия желаю, ваше благородие!
Сулицкий внимательно смотрел на добровольца. Руку у козырька держит неправильно. Лодочкой. Но что за ручка! Маленькая, нежная, с длинными, изящными, породистыми пальчиками. Папаха надета с чисто-женским изяществом. Сидит безупречно. Лицо… Мальчик. Но какой красивый. Брови темные, тонкие, точно очерченные. Глаза глубокие, большие, с длинными густыми ресницами. Видно, уже в дороге она страдала и терпела лишения и неудобства – под глазами виднелись синяки. Но даже с ними, глаза выглядели прекрасно. Все черты лица были мягкими и нежными. Овал лица был четким, без загара, кровь приливала к нему, наполняя щеки пурпуром. Губы тонкие, розовые, покрывают ряд ровных и чистых зубов. Да, красавица во всей красоте своей молодости! Когда отвечает, морщинка ложится на переносицу и делает лицо очень мило озабоченным. Как хороша должна была быть эта морщинка, когда к ней и на неё набегали со лба пряди волос.
Шинель подогнана аккуратно. Грудь, должно быть, забинтована, её не видно. Талия слишком тонкая, бедра широковаты, а ноги даже в тяжелых, больших сапогах слишком малы. Сложена она, скорей всего, идеально. Длинная, тонкая, стройная. Афродита… А так, издали… Первое впечатление, особенно с этими остриженными волосами – мальчик, очень юный, лет шестнадцати, очень хорошенький, но мальчик.
Глаза серьезные, умные, вдумчивые, и при всей их красоте, были совсем не женскими. Темный тучи чернели в глазах, выжигая искры и молнии, были они временами почти злые, сердитые. В них читалась решимость. Решимость в таком нежном и слабом, на вид, теле.
Все это наблюдал и замечал Яков Александрович, пытливо вглядываясь в нового члена своей роты, а мысли вихрем неслись в его голове. Он ставил вопросы, и получал ответы. Ответы мчались быстрым потоком и подсказывали ему многое, что было скрыто.
– Опусти руку! Что же, ты серьезно решил служить у нас в полку?
– Так точно, ваше благородие!
– А готов ли ты ко всем трудностям нашей нелегкой службы?
– Так точно.
– Придется часто не спать ночами. Иной раз придется, быть может, даже в мокрой и грязной одежде, неделями не снимаемой, сидеть в окопах… Этого ты не боишься? Ты же ещё так молод.
– Мне двадцать один год!
– А пуль, а снарядов, а ядовитых газов, а штыка немецкого, а смерти ты не боишься?
Доброволец усмехнулся, и перламутр зубов сверкнул из-под его влажных губ. Милая ямочка легла у щеки, и опять лицо стало женским. Славным девичьим лицом. Лицом избалованной красавицы, лицом кокетки, играющей мужскими сердцами. И только глаза остались серьезными, смягчая вольность усмешки.
– Я ничего не боюсь, ваше благородие, – тихо произнес Йовичич.
И этот ответ прозвучал для Сулицкого по-женски. Это русская женщина, великая русская женщина, терпеливая, смелая и бесстрашная. Она как бы отвечала ему, говоря: «Вы ошибаетесь, думая, что мужчина храбрее женщины. Если мы не боимся смерти, рожая детей, если мы вечно ходим в мире слабыми, беспомощными, придавленными жизнью, то неужели мы побоимся ваших мужских страданий на войне?»
– Я размещу тебя в роте с солдатами. И во всем: в пище и в одежде, в работе и в бою, ты будешь им равен. Я не делаю исключений ни для кого. Это мое правило. Ещё не поздно отказаться.
– Я на это и шел. Я иду воевать, – тихо ответил Йовичич.
– Еще одно. Ты человек образованный. Живя среди солдат, ты можешь принести, как и большую пользу им, так и большой вред. Помни одно: никакого осуждения распоряжениям старших быть не может и не должно. Как бы глупы они иногда тебе не казались, как бы непонятны не были, ты не имеешь права рассуждать о них с солдатами. Вот и все… Да, вот еще – станет невмоготу, станет тяжело, приди и скажи. Я где нужно, помогу. А станешь глупить, не пощажу!
– Я понимаю.
В избе воцарилось молчание. Йовичич стоял в напряженной, натянутой позе, ожидая еще каких-либо указаний. Сулицкий изучал добровольца, не спуская с него своего острого, проницательного взгляда. Заслоненное светом, темное лицо Якова Александровича казалось сухим и каменным. Ни один мускул на нем не дрогнул. Он изучал этого мальчика, он хотел проникнуть в самое сердце этой женщины, решившей стать солдатом.
Солнечный луч играл с пылинками в избе. За печкой тихо шуршали тараканы, а робкая мышь высунулась из норы, посмотрела кругом, и молнией пронеслась через все помещение.
– Я могу идти? – тихо спросил доброволец.
Сулицкий вздрогнул от этого вопроса, от этого голоса, нарушившего тишину избы. Да, голос выдавал больше всего. Так посмотришь на эту серую шинель, на папаху, на сапоги, и не подумаешь, что под ней женщина, а стоит ей подать голос… Глубокий, грудной, чисто-женский.
– Нет, погодите…
И вдруг, весь переменившись, сбросив с себя маску строгого командира, Яков Александрович заговорил тихим, сердечным, ласковым голосом.
– Морана Николаевна, я знаю, что вы девушка, а не доброволец. Я, конечно, вас не выдам, но скажите мне, пожалуйста, что побудило вас сделать этот смелый шаг? Какие обстоятельства, мысли или желания заставили изменить всю вашу жизнь и так ей рисковать?
Она молчала. Все её лицо, весь лоб, вся шея, уши залились красной краской и стали гореть, а в глазах, налившийся слезами, светилась чисто-женская мольба.
– Постойте… Снимите шапку, вот так: пока никто нас не видит, пока никто не знает, расскажите мне все… Вам жарко? Снимите шинель. Хорошо, садитесь… Извините, стула у меня нету. Вот сюда на ящик. Вы понимаете, мне нужно все знать. Потому что иначе… Иначе, вы понимаете, я не могу на вас по хорошему смотреть. Так много авантюристок идет в армию. По следам этой несчастной, кавалерист-девицы, Дуровой, пошло много-много таких вот особ. Но война тогда и война теперь, это совсем большая разница. Может быть, когда вы мне все расскажите, я лучше вас пойму и стану меньше вас осуждать.
– А вы осуждаете меня?.. – растерянно произнесла Морана.
– Ну, конечно, я вас осуждаю!
Она молчала. Будто собиралась с духом. Он смотрел в её серьезные синие глаза и, казалось, читал по ним её мысли.
– Вы голодны?
– Да, я второй день еще ничего не ела…
– Ах, я идиот этакий. Сейчас нам Дамир подаст, с чем-нибудь, чаю. Это будет перекус, а через полчаса будет обед.
Сулицкий вышел и распорядился насчет чая и обеда, а Морана Николаевна, глубже усевшись на ящик, начала свой рассказ.
– Причин было много. Главная всеобъемлющая причина, это причина душевная – желание принести себя в жертву родине. Я не могла, понимаете, не могла оставаться в стороне, когда отечество в опасности. Я должна была что-то сделать.
Она остановилась, будто не знала, как продолжить.
– Ну, пошли бы в сестры. Ведь они так нужны здесь и так много добра делают для наших солдат, – мягко проговорил Яков Александрович.
– Ах, нет. Это не то, не то! Мне хотелось именно убивать… Уничтожать… Бороться и побеждать. Знаете, я не сразу пришла к этой мысли. Я не сразу поняла все значение этой войны. А когда поняла, я прониклась такой злобою, такой сильной ненавистью к немцам, что я решила жизнь свою отдать, но уничтожить их всех!
Сулицкий фыркнул и усмехнулся.
– Что может сделать одна слабая женщина в этом громадном и сложном деле! В многомиллионной армии рядовой Йовичич растворится без остатка и следа.
– А вы не думаете, что, если этот рядовой Йовичич пропитан ненавистью к врагу, если он не боится смерти и верит, глубоко верит, в правоту своего дела, в его святость, то он может увлечь сотни других солдат, которым не дана такая глубокая страстная вера и не дана такая сильная душа!
Яков Александрович ничего не ответил. Его собеседница преобразилась. Глаза метали молнии, темные брови сошлись, а морщинка легла между ними и придала лицу суровое выражение.
Вошел денщик, подал две кружки чая, мешочек с конфетами и кусок черного хлеба с салом.
– Дамир, там ещё печенье было. Подай его!
– Есть.
Он поставил перед ней мутный горячий чай, подвинул ближе банку с овсяным печеньем, подал конфеты.
Она с удовольствием хлебнула чаю.
– Жанной д'Арк не всякой быть дано, да и времена не те. Теперь не только рядовой боец, но часто даже генерал бессилен что-либо сделать. Идет борьба машин, уничтожающих людей. И для этих машин совершенно безразлично, какой душой обладает их жертва, лишь бы она умела ими управлять и не боялась их. – задумчиво сказал Сулицкий.
– Верю и знаю. Много читала и слышала про это, но думается мне что и теперь бывают такие моменты, когда именно человек с его бессмертным духом сокрушает машины. И я верю, слышите, ваше благородие, глубоко верю, страстно верю, до глубины души верю, что победит не машина, а человек. Что победит тот, у кого больше будет людей с могучим бодрым духом, которые могут увлечь за собою и людей и сами машины… И я решила быть такой…
– Да, конечно, вы правы до некоторой степени, Морана Николаевна. Но, вы женщина, и, простите меня, я сомневаюсь, что вы сможете сохранить вашу сильную душу до нужного момента. Война так длительна, так порою скучна, тяжела и однообразна, что не утратите ли вы пыл молодой души прежде, чем судьба кинет вас в котел боя, где личность уже будет преобладать над машиной…
– В этом мне поможет мое воспитание, мои годы юности, моя, выражаясь вашими словами, тренировка.
– Вы позволите мне налить вам еще чаю?
– О, благодарю вас. Мне очень стыдно, но мне так хочется выпить еще чаю с вашим вкусным печеньем.
Она взяла двумя пальчиками, оттопырив мизинец, печенье и осторожно откусила от него кусочек. И была в этом движении такая бессознательная женская грация, так не гармонировавшая с видом защитной рубахи на ней, сшитой из грубого материала, и защитными погонами, обшитыми пестрым кантом вольноопределяющагося.
– Мне было восемь лет, – начала рассказ Морана Николаевна, – когда я жила в Порт-Артуре с мачехой. Отец попал в плен к японцам, а у нас не было там квартиры. Моя мачеха ютилась со мною у одного полковника генерального штаба, занимавшего, в сельской местности, большой китайский дом с двускатной крышей. Фанза, вроде так, называется такой дом. Дом был переделан на европейский лад. Его окна, выходили на русскую эскадру кораблей и на Золотую гору у входа в Порт-Артур, за которой темно-синей пеленой плескался Тихий океан. Кто только не жил в этой фанзе у милого и радушного полковника! Там останавливались приезжие офицеры, там жила одно время какая-то известная певица, учившая меня, скуки ради, лепетать детские песенки. Я была одна среди взрослых, одна среди офицеров, деловых, занятых и обращавших на меня внимание не больше, нежели чем на кошку или на комнатную собачонку. Когда я некстати попадалась под ноги, меня гнали легким пинком, даже и шлепок иногда мне доставался. В добрую минуту меня сажали на колени, кормили конфетами, совали в рот папиросу. Я была вещью среди этих занятых людей, но уже тогда я многое понимала, а главное, я наблюдала настоящую жизнь. Как ко мне относилась моя мачеха, я затрудняюсь вам сказать. Любила она меня или нет, тоже не знаю. Я то была одета, как куколка, и каталась по рейду на китайской лодочке с наряженной мачехой и офицерами, то неделями ходила замарашкой в компании китайских мальчишек и вместе с ними бегала за офицерами и кричала: „ тсиень, капитана, дай деньга, тсиень, дай копеечку!"… пока меня не подбирал кто-либо из постояльцев полковника и не относил к нему или к мачехе. Мне мыли лапки и делали строгий выговор за побег. Полковник ссорился из-за меня с моей мачехой, и некоторое время я была аккуратно одета и вымыта… Потом вся наша эскадра кораблей была разбита японцами. В давке и суете мы покидали Порт-Артур, и я видела солдат. Убитых и раненых солдат… Моя мачеха хотела сделать из меня танцовщицу, меня ломали на гимнастике, учили танцевать и петь. Мне было десять лет, когда я, живя с мачехой в Париже, поступила в школу к одной преподавательнице классических танцев. В эту пору закончился обмен пленными. Мой отец вернулся домой и развелся с моей мачехой. Так я стала жить с отцом. Меня тут же отправили в институты. Ах, какой я там была бесенок! Сколько наказаний, штрафных ремней, лишения обедов я там перенесла… Но, и сколько нервов я попортила своим классным дамам! Меня терпели за мои способности к танцам, за мой голос и уменье петь. Я выступала на всех институтских вечерах, концертах и спектаклях. После института я снова попала в Париж, в Латинский квартал, и стала настоящей студенткой университета Сорбонны. Зажила богемой. Но началась эта война. Сколько унижений и оскорблений, сколько гадкого перенесли русские люди, когда ехали в день объявления войны через Германию. В нас плевали солдаты и толпа, мы должны были сами переносить свои вещи, а от Эйдткунена до Вержболово мы шли пешком… Встреченный нами разъезд мы приняли, как избавителей. Мы готовы были целовать пыльные сапоги русских улан… Я уже тогда стремилась на войну. Но отец не пускал. Он требовал, чтобы я себя хорошенько проверила, чтобы взвесила все «за» и все «против», чтобы подготовилась. Он учил меня стрелять, учил владеть штыком.
– А кто ваш отец? – перебил Морану Николаевну Сулицкий.
– Мой отец – бывший пехотный офицер, капитан в отставке, богатый помещик Орловской губернии. Он души во мне не чает, мой милый папочка!
– И он вас отпустил!?
– Отпустил и благословил. Разве может он не исполнить чего-либо, что я захочу!
Подали обед. Щи с мясом и гречневая каша с тушенкой: железные тарелки и ложки.
Яков Александрович наблюдал за своим добровольцем. Ни тени смущения. Она ела с большим аппетитом. Её не смущала сомнительная чистота тарелок и старые, давно потерявшие блеск, пожелтевшие ложки. Или она была не брезглива, или умела подавить свою брезгливость.
– Ваш отец не призван на службу?
– Милый папочка! Куда ему! Ему шестьдесят два года. Он часто болеет. Но он сказал мне на прощание: «Бог не дал мне сына, который мог бы послужить государю и родине в эту великую войну. Сам я стар, и никуда не гожусь. Иди, Морана, и отомсти за поруганных людей и их земли!» Он мне все и устроил…
– А ваша мать?
Какая-то тень пробежала по лицу Мораны Николаевны, складка опять легла между бровей.
– Она умерла, рожая меня. Я даже не знаю, кто она такая была. Отец никогда про неё не говорил.
Обед был закончен. Свою порцию второго Сулицкий отдал Моране.
– Благодарю вас.
– Не стоит. Разрешите задать вам последний вопрос, так сказать, чтобы удовлетворить мое любопытство. Что у вас за имя такое? Что оно означает?
– Морана – это славянская богиня зимы, увядания жизни и неизбежного конца её, т.е. смерти. Видите ли, мой папочка, после кончины моей мамы, сильно горевал. Очень долго не мог придти в себя, и вот дал мне это имя.
– Понимаю.
– Кроме того, каждое утро она подстерегает Солнце, чтобы погубить его, но всякий раз отступает перед его могуществом. Это все, что я могу сказать вам о своем имени.
Яков Александрович еще раз с грустной и нежной улыбкой посмотрел на Морану Николаевну, будто прощался с прелестной девушкой, а потом, нахмурившись, проговорил:
– Ну, рядовой Йовичич, я должен по приказу моего командира принять вас в роту на правах вольноопределяющегося добровольцем. Буду говорить вам «вы». Это единственное послабление, которое вы от меня получите. Не смею вас больше задерживать, можете идти в роту… Дамир!
– Чего изволите, ваше благородие? – просовываясь в дверь, спросил денщик.
– Проводи господина вольноопределяющегося в роту…
И, не подав руки, поклоном головы отпустил рядового Йовичича.
Долго Сулицкий потом ходил по избе взад-вперед и о чем-то напряженно думал. Затем отворил дверь и приказал Дамиру позвать к себе прапорщика и фельдфебеля.