Читать книгу Морана - Олег Малахов - Страница 5

Глава третья

Оглавление

Рота капитана Сулицкого была особенной и резко отличалась от других рот полка. За ней тянулись и ей подражали другие ротные командиры. Но достигнуть такой дисциплины в слаженности действий, той «ноги» на маршировке, той бойкости, того, что называется «полной отдачи» солдат, никто не мог. В шутку её называли гвардейской, лейб-гвардии третьей ротой. И в бою она всегда была первая. Первая ходила в атаку, последняя уходила, а когда серым стадом гнали германцев, то можно было с уверенностью сказать, что в плен их взяла третья или, как говорили шутя, «лейб-третья» рота.

Да и сами солдаты этой роты серьезно считали, что они особенные, а их капитан заговоренный. Почему они особенные – они не вдумывались и не разбирались, но часто про себя жаловались, что, когда у других был отдых, их гоняли на ученье, и дулись на излишнюю, по их мнению, требовательность молодого капитана.

А был он очень требовательным. В грязных, в глиняных, залитых водой, полных мышей и лягушек, окопах – он требовал, чтобы солдаты всегда были вымыты, по форме подстрижены, имели опрятный вид, бойко отвечали, имели туго подтянутые ремни и чтобы сапоги были начисто вычищены. Каждый новый солдат, поступавший к нему, в первый же день получал пару новых погон с отчетливо напечатанным номером полка. А его шинель, рубаха, штаны, сапоги, фуражка, или папаха – смотря какое время года, сначала подвергались жесткой командирской критике, а потом поступали к ротному портному. А от него выходил так опрятно и строго по форме одетый, как одеты были все в третьей роте. И от этого рота капитана Сулицкого имела свое «лицо», и, надо отдать должное, это лицо было весьма и весьма благообразное.

– Почему, – говорил он своим офицерам, фельдфебелю, унтер-офицерам, или самому провинившемуся, – мы должны ходить грязными чушками, а немцы такими чистыми и аккуратными? Разве немцы лучше нас? Да они нам и в подметки не годятся! Мало мы их били, что ли? Да ведь мы, чёрт вас возьми, русские! Не так, что ли, Живоглядов?

И Живоглядов сконфуженно бормотал: «так точно», но отходил с переродившейся душой и с твердым желанием стать тем особенным русским, русским с большой буквы «Р», о котором постоянно твердил Сулицкий. С желанием перестать, быть небрежной чушкой с девизом по жизни: да ладно и так сойдет.

Иногда в товарищеской беседе кто-либо из офицеров начинал доказывать ему, что победа не в аккуратных номерках на погонах, не в стройных рядах на марше и не в начищенной до блеска винтовке.

– Победа, во всем этом! – резко отвечал Яков Александрович, взглянув так гордо и уверенно, что у собеседника, отпадала всякая охота спорить.

Числом солдат его рота была самая маленькая. Но количеством славных дел, боевых трофеев и взятых в плен противников – самая большая. Потерь в его роте было всегда меньше, чем в других, как-то само сказывалось суворовское правило: «тяжело в учении, легко в бою».

А учение у него было очень и очень тяжелым. Он учил солдат всегда. Встретит своего солдата, небрежно отдавшего ему честь, и начинается учение, поправка, разговор – несмотря на место и время. Иногда в окопах, обстреливаемой артиллерией противника, где люди жмутся друг к другу, он гоняет провинившегося минуть десять взад-вперед, пока не добьется безупречного действия.

Люди его сильно боялись, но так же сильно и любили. Он никогда не бил, никогда не наказывал, не было ни одного случая, чтобы он передавал солдата суду. Он только требовал исполнения до мелочей каждого правила военного устава.

– Почему, голубчик мой, – выговаривал он молодому прапорщику, или рядовому солдату из интеллигентов, – часовой где-нибудь у уездного казначейства, или у дома губернатора – в струну вытянутый стоит и честь отдает, а «все порученное его надзору» свято охраняет. Он не спит, не дремлет, все пространство глазами ест! Одним словом, молодчик да и только. А тот же часовой на фронте и шинель распустил, и винтовку отставил, и дремлет, клюя носом. Первый охраняет какие-то десятки тысяч рублей или стоит для почета, а второй охраняет жизнь сотни людей, сотни жизней своих товарищей! Более того, он охраняет честь своего полка и честь русского знамени!

Или вдруг накинется на своего фельдфебеля, если увидит роту, выведенную на смену в окопы в нечищеных сапогах, в мятой форме, или увидит на ком-либо длинные, запущенные волосы.

– Да вы… – закричит он, – кому вы роту на смотр ведете? Небось, корпусному генералу или начальнику дивизии, перед тем как вывести – вы бы, лично, до блеска каждого солдата вылизали! А если господу богу на великий страшный смотр, то можно вывести кое-как? А ну быстро привести роту в порядок!

Распустёхи, неряхи, замарашки и разини прибывавшие с командами пополнения, живо исчезали. Одних шлифовала, выправляла и меняла сама среда «лейб-третьей», они, как бы, перерождались. Другие заболевали, эвакуировались, переводились на нестроевые должности и уходили из бравой роты. Да такие и не нужны ей. Слава капитана Сулицкого шла за пределы его полка, и такие бойцы старались не попадать в его роту.

Каждый поступавший в третью должен был иметь какой-либо талант. Сама рота этого требовала. Бесталанных не признавала. Взводный унтер-офицер и ефрейтор, пытали новичка, что умеет. Грамотен – хорошо, не грамотен – что тогда знаешь, или что умеешь? Ну, песни пой, или на гармошке… Не можешь? Пляши тогда. И плясать не умеешь? Ну хоть что-нибудь ты умеешь? Чем парнишка ты до войны занимался?… И у каждого что-нибудь да находилось. Одного долго пытали – ничего не знает. Извелся весь взвод. «Да не может такого быть, чтобы ты ничего не умел.»

– Ничего, дяденьки, ей-богу, ничего не умею, правда! И тятька меня за это бил, и мамка ругала. Ну, клянусь, ничего.

Вся рота призадумалась. Каждый что-либо умел. Были художники, были певцы, стихотворцы, гармонисты, сапожники, прачки, плясуны, каждый что-нибудь да умел делать, или на пользу товарищам, или им на потеху!.. А этот вот ничего. Да быть такого не может.

– Ну вот по праздникам-то ты что делал? Или весной до полевых работ? Не все же время скотину пас?

– Птиц ловил, – скромно тупясь, заявил новичок.

Весь взвод одобрительно загудел.

– Птиц ловил, ах, ты! Чтоб тебя! Поди, и клетки делать умеешь?

– Умею.

– Ты как ловил-то? На манку, на петлю, или клеем?

– Голосом подманивал на петельку.

– Ну и красавец! Чего же ты не признавался?

– Так это… Да я думал, что вам надо что-нибудь военное. А это же так, пустяки.

– Пустяки! У нашего командира, знай, пустяков нет. Лови птиц.

И в ротном, полутемном блиндаже окопа защелкали клесты, засвистали снегири, сладко запели зарянки, зачирикали чижики.

Большое удовольствие роте доставлял этот никчемный птицелов. Как жалела его рота, когда его убили в бою.

Когда хоронили его, принесли на могилу всех птиц, что он наловил, и выпустили их на волю. Летите, мол, молитесь перед творцом за его святую душу. И долго штабс-капитан и его солдаты смотрели на отвыкших летать, опьяневших от воли пташек, пестрой стаей усевшихся на ближайшем дереве, торопливо перекликаясь, перед свободным полетом на розыск родного леса. И слезы были у всех на глазах.

Вся рота была как одна хорошая дружная семья. Вечно веселая, никогда, ни при каких обстоятельствах не унывающая.

Её все знали. До командира корпуса включительно. И когда требовалось что-либо трудное, ответственное, свыше говорили, как бы советуя: «пошлите-ка третью. Она сделает»…

И она делала.

Капитан Сулицкий твердо верил в особую, общую душу толпы. Верил в флюиды, излучаемые человеком, передающееся на расстояние и способные влиять на толпу, покорять её. Он не вполне ясно представлял себе все это, хотя и читал по этому поводу специальную литературу. Любил перечитывать Митрофана Лодыженского и его «Мистическую трилогию». Он верил, что что-то есть, и что напряжением воли можно сделать так, что будет «едино стадо и един пастух», что его воля до мелочей будет передаваться его роте. И так муштрой и воспитанием, непрерывными учениями он создавал свою третью роту. Роту особенную. Особенную по внешнему виду, и по своей боевой подготовке.

Впрочем, и сам он был человеком особенным. И не каждому удалось бы сделать то, что он делал. Он был сыном небогатых, но очень образованных родителей, передовых людей. И как все передовые люди конца прошлого века, его отец, не устоял против влияния времени. Он отрицал пользу военной службы, свысока относился к кадетам и считал их недоучками. Хотя и сам был образованным военным, бывшим артиллерийским офицером, ставшим потом офицером генерального штаба и профессором одной из военных академий.

Сына он отдал в классическую гимназию. Он мечтал видеть в нем профессора, математика, или естественника, прославившегося разрешением каких-либо новых проблем, или неутомимого исследователя стран, отыскивающего новые виды растений, животных и насекомых.

Он поощрял дачные поиски своего сына с сачком и с стеклянной банкой, куда он собирал растения и жуков. Поощрял его пытливый наблюдения за тем, как гусеница прячется в куколку, а куколка обращается в бабочку.

Часто, зимними вечерами, его седая голова склонялась вместе с темно-русой головкой сына над стихами Гомера или Овидия. И в плавном, непонятном ему скандированию греческих и латинских стихов с условными ударениями старый профессор военной истории видел особую красоту и умилялся до глубины души, проникая в самую толщу древнего классического мира.

Но, сказался ли тут атавизм, передалась мальчику Якову боевая солдатская душа его деда по отцу, а может и душа его матери, петербургской немки. В которой немецкого была лишь её фамилия, белокурые локоны, аккуратность и умиление перед всеми военными. Возможно так было угодно богу, и, вопреки уговорам отца, сын ушел из шестого класса гимназии в кадетский корпус, с твердым решением сделать карьеру военного.

Отец не стеснял его воли. Хотя ему и было очень больно. Крушение его идеалов, его мечтаний, но, проповедуя свободу, любя и признавая право человека свободно избирать свой путь, он ничего не сказал, и сам, благодаря своим связям, облегчил и ускорил переход сына из гимназии в корпус.

Гимназия с её латинским и греческим языками, с её образцовым порядком, с её свободой – развила мышление и волю Сулицкого. Корпус, а потом военное училище – дисциплинировал его, сделав ловким и гибким его тело.

Незадолго до войны Сулицкий прошел курс офицерской гимнастической школы, перед войною был начальником полковой учебной команды, собирался поступить в авиационную школу, но война помешала. Уже в августе 1914 года, после жестоких боев, в которых полк потерял убитыми и тяжело ранеными командира полка и больше половины офицеров, молодой штабс-капитан Сулицкий принял третью роту. И с того дня, вот уже второй год, командует своей ротой.

Его отец был космополитом. Он мечтал о времени, когда все народы станут братьями и будут говорить на одном языке. К русскому военному искусству он относился пренебрежительно, а профессора Масловского, провозгласившего его, считал утопистом. Он был западником, преклонялся перед Наполеоном, Фридрихом, Морицем Саксонским и Евгением Савойским. Благоговел перед Карлом фон Клаузевицем, последнее время увлекался Фридрихом фон Бернгарди и считал немцев великой, прогрессивной нацией… В душе он как будто стыдился, что он русский-варвар.

Мать, напротив, до слез обижалась, когда её называли немкой, обращая внимание на её фамилию, на её белокурые волосы, на тонкий нос и на тонкие губы. Лютеранскую церковь она не посещала. Ей не нравились там напыщенные речи пастора, и что ей, с музыкальным слухом и недурным голосом, всякий мог прямо в ухо петь псалмы, подпевая не в тон органу. Она почитала иконы, и сама зажигала в спальне лампаду перед ликом святых. Часто ходила в ближайшую церковь и ставила свечи перед образом богородицы. Ей нравились русские люди, она испытывала чисто священный трепет перед великой Россией и её царем.

И вот эта маленькая, худенькая, хорошенькая, как фарфоровая кукла, скромная петербургская немка, гимназистка по образованию, без всяких курсов занималась сама со своими тремя детьми. Она учила их складывать пальцы для молитвы, она терпеливо долбила с ними и сами молитвы. Еще до гимназии учила их красоте великого русского языка и великой русской истории. Их мама – по крови немка, а по религии лютеранка, в душе была русской и православной.

И сын вырос русским. Без показного патриотизма, без самохвальства, без лишней заносчивости, но с глубокою верой в великое будущее России. Со страстной к ней любовью, да такой, что все, кто сходился с ним, проникались этим страстным обожанием России. Родители любили и гордились им. Они не могли налюбоваться им, когда он приезжал к ним в своё увольнение. Как хорош он был в фуражке набок, в изящно сидящем кителе, расстегнутым на груди, и с Георгиевским оружием, за храбрость, на поясе.

Он был женат. Женитьба его была увлечением молодости. Чистой, первой любовью, зародившеюся под пение соловья в тенистой аллее цветущей сирени, при приятном благоухании белой акации и отдаленных звуков полкового оркестра, играющего тоскливый вальс «Берёзка».

Были первые поцелуи, были первые клятвы – чистой, простенькой провинциальной барышни. Уж очень хорош был молодой подпоручик Яков Александрович и очень свежа была Маргарита Олеговна, дочь местного чиновника. Она так радостно выбегала к нему навстречу, когда он приходил к ним в дом. Так наивно и откровенно поднимала спереди юбку, спускаясь с лестницы, показывая тем самым свои упругие ножки в фильдеперсовых чулках, с кончиками кружевных панталонов. И веяло от этих встреч такой чистой непосредственностью, такой невинностью… А вместе с тем пылали жаром её пухлые, как у ребёнка, щечки, так мило, бантиком, складывался её ротик, а пышная грудь в порывистом дыхании так и рвалась из тонкого выреза кофточки, что у более целомудренного юноши закружилась бы голова, а подпоручик Сулицкий был далеко не святой.

Конечно, будь он более опытным, и менее честным, он легко бы сумел сорвать цветок невинности, сделав одной несчастной девушкой в мире больше, и конец. Свобода осталась бы за ним.

Но она ему нравилась своей непосредственностью. Притом он даже в чине подпоручика трезво смотрел на жизнь и считал семью для себя обязательной. Он любил детей, так как рос рядом с младшим братом и сестрой, и сам мечтал однажды стать отцом. Молодому влюбленному сердцу всё казались очень поэтичным. В его голове постоянно мелькали фильдеперсовые чулки и скромная блузка с вырезом, сквозь которую была видна, спускающаяся с шеи на грудь, золотая цепочка с крестиком. Все это трепетало молодое сердце. Он едва дождался 23 лет, сделал предложение и женился.

Проза жизни наступила на следующее же утро после свадьбы. Его Рита лежала в постели и курила папиросу. До этого момента он и не знал, что она курит. За занавеской тявкала её собачка, которая довольно скоро начала раздражать, ибо тявкала она большую часть дня. А всю готовку и уборку, Маргарита Олеговна взвалила на плечи его денщика.

Вместе с семейным счастьем в жизнь Сулицкого ворвалась и вся тяжесть бедной казарменной жизни. Рита показала себя во всей красе очень скоро. Она стала по пальцам высчитывать, когда он будет получать повышения, а значит и большее жалование. Она лежала целыми днями на кушетке и кушала шоколадные конфеты. Это, по её мнению, было идеальной жизнью офицерской жены. Ещё чаще она курила тонкие папиросы и лениво читала приключения Шерлока Холмса. Иной литературы она не признавала.

Вечером, нарядившись во всё нарядное, она шла в кинотеатр или, смотря по погоде, кокетничала с офицерами в городском саду.

Это она называла «флиртовать». Она стала обожать пить пиво и игру в лото. И способна была переставлять бочонки и выкрикивать номера от сумерек до утренней зари.

К счастью, через год, у них родилась дочь. Маленькая Яна поглотила её всю, и мать из неё вышла хорошая. Заботы о маленькой, её кормление отвлекли Риту от флирта с молодежью гарнизона и спасли семейное счастье поручика.

Еще через год она попала в Петроград с мужем, поехавшим туда в гимнастическую школу, и оттуда вернулась с особым тоном и шиком. С тех пор она говорила не иначе, как: «у нас в Петрограде», «когда мы были в Петрограде», «это у меня из Петрограда».

Дома тявкала собака, шипело и пригорало подогреваемое на плите молоко для Яны, пахло стиркой, утюгами, а пополневшая Маргарита Олеговна, в расстегнутом японском кимоно, лежала на кушетке и командовала денщиком. Или, выпив с утра пиво, фальшивым голосом, начинала петь.

Немудрено, что поручика Сулицкого все больше и больше тянуло в роту, а потом в учебную команду, и что за ним так прочно устанавливалась репутация образцового служаки.

Война вспыхнула на шестом году Яны. Рита сразу же после мобилизации умчалась к дяде в Нижний-Новгород. Большого патриотизма на проводах полка и своего мужа, она не проявила.

Это огорчило Якова Александровича. Огорчило его еще и то, что она не сказала ему слов спартанской матери – «или со щитом, или на щите», ну или по-русски – «или с крестом, или под крестом». Но куда ей было, когда от всего курса истории у ней осталось одно воспоминание, что учитель её – душка, а про Пипина Короткого она думала, что это или костюм, или просто неприличное слово.

Но больше огорчало его, что у него не было сына. Маргарита Олеговна, родив и нежно полюбив дочь, тем не менее категорически заявила, что довольно, и что больше рожать она не будет.

Такова была семья Сулицкого, таков был сам Яков Александрович, командир лихой третьей роты, в которую в звании рядового волею судьбы попал Йовичич Моран Николаевич.

Морана

Подняться наверх