Читать книгу Не Близкие Люди, Морана - Олег Малахов - Страница 5

Глава третья

Оглавление

Иван Иваныч Чакветадзе получил жалование и отправился «кутить» на стоявший у пристани пароход.

Грузин-бухгалтер свято исполнял этот обычай каждый месяц. Но так как он был человек очень воздержанный и скромный, а ещё и не пил вина, то кутежи у него были довольно своеобразные.

Он позвал своего помощника Сухомлина и передал ему инструкции, как и что делать без него, а сам надел красный парадный бешмет с крупными чёрными пуговицами, чистую чёрную сорочку и новую, кристально белую, кавказскую папаху. И, напустив на себя важности, торжественно отправился в рубку первого класса.

– Здравствуйте, Иван Иваныч! – кланялись ему знакомые официанты, радостно улыбаясь.

– Здравствуй! – величественно кивнул он. – Который из вас самый проворный? Ко мне иди! Служить мне будешь, буду гонять тебя так сильно, что заморю на работе.

– Не заморите, Иван Иваныч! Вы человек хороший, обходительный, щедрый.

В рубке Чакветадзе уселся за отдельный стол в углу, и, напустив ещё больше важности, произнёс:

– Ну, значит, меню мне давай.

Официант подал меню, и Чакветадзе стал внимательно изучать его.

– Осетрина у вас свежая?

– Помилуйте, Иван Иваныч… Из Астрахани идём-с.

– И севрюжка тоже?

– И севрюжка. И вообще любая рыба на пароходе: стерлядь, судак, налим…

– А из дичи есть что-нибудь подходящее для меня?

– Куропатка есть, тетерев, утка…

– Ага… Так… Тогда будь добр, подай мне салат из рыбы… Да чтобы зелёного горошку побольше, солений разных, да и грибков ещё можно.

– Слушаю-с, Иван Иваныч!

– А после подай мне пожарскую котлету из дичи… И потом пломбир с фруктами… Два пломбира с фруктами.

– Слушаю-с…

– Постой, постой! Погоди, знаешь, что сделай: сначала пломбира мне подай, хорошо? А уже потом рыбу и котлетку…

– Понял вас, сию минуту!

– Нет, постой!… Смотри, пожалуйста, а ты действительно проворный!… Ты погоди. Возьми свой карандашик с бумагой и ещё запиши… Взял? Записываешь? Так… Ещё мне порцию чёрной икры, это между делом, потом сыру мне… Швейцарского, а затем чашечку бульона куриного. Вот… Смотри не упусти ничего!

– А из вин, что прикажете?

– А из вин подай мне фруктовой воды – грушевой и черносмородиновой. А потом можно и чая… С вареньем и печеньем.

Иван Иваныч страстно любил чай со сладостями и мог пить его помногу и подолгу. Про него ходил один миф, что во время пожара в его доме, который случился несколько лет назад, Иван Иваныч едва не сгорел из-за чая. Он пил чай, когда к нему прибежали и сказали, что его дом загорелся. «Мало ли что там горит! – возразил он. – Не видишь, я чай пью!». Немного погодя, опять прибегают: – «Иван Иваныч, лестница горит! Бегите!» – «Смотри, пожалуйста, не буду я бежать! Дайте чай допить!» Наконец только когда пламя ворвалось в комнату, Иван Иваныч схватил самовар и кое-как, через окно, выбрался наружу. Но чай всё-таки допил.

– Ну-с, теперь всё, – объявил он официанту, – действуй! Ах да, передай ещё капитану: мол, Иван Иваныч, угощает. Просил пожаловать, если время имеется.

Спустя минут двадцать, Чакветадзе находился уже в самом разгаре пиршества. Перед ним стояли бутылки с разноцветной жидкостью, сковородки с горячей едой, разные салатницы, тарелки… Его тёмное скуластое лицо ещё больше потемнело от удовольствия и жара. В рубке было почти пусто. Кроме него, сидело по углам всего два-три пассажира. Иван Иваныч скучал без компании и ждал кого-нибудь из своих.

И компания не заставила себя долго ждать. Грузина настолько все любили, что он не мог остаться в одиночестве.

Прежде всего в рубку заглянул капитан.

– Иван Иваныч! Моё почтение! – весело воскликнул он. – Пиршествуете? Приятного аппетита!

– Спасибо! Сюда иди! Вместе кушать будем! – пригласил его грузин.

– Да ведь ты ерунду кушаешь, Иван Иваныч! – смеялся капитан подсаживаясь. – Я и рад бы тебе компанию составить, да душа не принимает сладкой водички. И чего ты вина не пьёшь? Какой ты, прости господи, грузин после этого? Ты, кстати, знаешь, что Волга пьяных любит? Вот Волга пьяных не топит, а трезвых топит…

– Ну, ладно тебе! Для тебя сейчас велю вина подать… Иль водочки прикажешь? Пей на здоровье, а я свою «сладкую водичку» попью. Хорошо?

– А не противно? Если вино то рядом будет стоять?

– Мне то что? Пускай стоит.

Вскоре к пирующим присоединились, помощник капитана, машинист и ещё двое знакомых Чакветадзе. На столе появилось вино, водка, пиво, а также чай. Чакветадзе пил стакан за стаканом, как будто ровно перед этим ничего не ел и не пил, и заедал всё печеньем и вареньем. Лицо его покрылось капельками пота, глаза сияли, а папаха съехала набок. Он громко пел, громко говорил, громко смеялся и гораздо больше производил впечатление подвыпившего, чем его сотрапезники, пившие горячительные напитки.

При подобной обстановке протекали все кутежи Чакветадзе, и нередко число пирующих увеличивалось до таких размеров, что приходилось перебираться за стол больше. И вплоть до первого свистка эта дружная компания заседала в рубке, ведя самые приятные для Чакветадзе разговоры: о пароходах и пароходных делах.

Иван Иваныч был живой легендой всего волжского пароходства. Он знал не только каждый пароход «в лицо» и «по голосу», но и знал всю его историю: где он построен, в каком году спущен на воду, когда последний раз меняли котлы, с кем сталкивался, знал все поломки и т. д. Он был коротко, по-дружески, знаком с каждым капитаном. Начиная с местных и приглашённых со стороны иностранцев, заканчивая военными флотскими офицерами. Среди них были у Чакветадзе и любимцы, с которыми он был особенно рад встречаться и проводить время, и знакомством с которыми он очень гордился. Самым любимым из них у него был капитан Ткаченко. Чакветадзе ярко и образно изображал перед своей аудиторией, как этот знаменитый капитан, гоняясь с другим пароходом, сжёг, из-за нехватки дров, груз свиного сала. Рассказывал, с какой легендарной скоростью ходил под его управлением пароход «Вещий Олег», и как не воздержан был Ткаченко на язык: когда пароход садился на мель, он, зная свою слабость, предусмотрительно обращался к пассажиркам: – «Сударыни! Сейчас я буду грубо выражаться. Не угодно ли вам спуститься вниз»…

– И смотри, пожалуйста, как он любил свой пароход! – всегда прибавлял грузин. – Ни на какой другой пароход переходить не желал. Его звали на «Анастасию», на «Поспешный». Нет, остался на проверенном «Вещем Олеге»… Не то что нынешние капитаны: сегодня на одном, завтра на другом… Пароход свой путём разглядеть не успеют, а уже на другом. Ткаченко знал свой пароход! Каждый гвоздик на нём знал… А когда «Вещего Олега» модернизировали и полностью перестроили, дав ему новое имя «Анна». Он обиделся: «Это не мой пароход! Не хочу и не буду на нём ходить!» – и ушёл. Да, вот такой он капитан Ткаченко, остался верным другом «Вещему Олегу» и не предал его.

Иногда шутки ради, чтобы подзадорить Чакветадзе, собеседники принимались хвалить пароходы конкурирующей компании. Тогда грузин приходил в шумное возбуждение.

– Что ты мне такое говоришь, скажи, пожалуйста! – кричал он, ударяя себя в грудь смотря бешеным взглядом на собеседника. – «Юрий Долгорукий» хороший пароход? Ты, верно, с ума сошёл? «Юрий Долгорукий» построен в 1862 году, а котлы в последний раз на нём меняли в 80-м! У него машинное отделение всё чёрное, как ночь, не одного светлого пятна. Это старая, гнилая дрянь! А обстановка? Ха! Видел ты обстановку «Юрия Долгорукого»? Дешёвка! Ещё и ненадёжная! А, ты не видел, тогда молчи, пожалуйста, если не видел!

– А видал ли ты, Иван Иваныч, «Светлану» после ремонта? – хладнокровно говорил собеседник, перемигиваясь с соседями. – Вся блестит, сверкает, стены в рубке оклеили тиснёным деревом… Просто шик!

– Ну ты скажешь дорогой! После ремонта… – вопил Чакветадзе. – Знаем мы их ремонт! Вывеску покрасили да свисток новый приделали! И вот, скажи, пожалуйста, вот откуда ты взял тиснёное дерево? Никакого тиснёного дерева там нет! Трёхлетняя старая клеёнка облезлая… Тьфу, срам! «Светлана» как была дырявым корытом, так им и осталась!

– Ну, может быть, я его с кем-то спутал… – кротко соглашался собеседник.

– Ой, пароходы он путает, а ещё капитан называется! – накидывался на него возбуждённый грузин.

– Ну, ладно тебе, – смеялись остальные. – Иван Иваныч, не серчай.


На этот раз пиршество Чакветадзе, однако, прервалось самым неожиданным образом.

Около Ивана Иваныча собралось уже человек шесть, и разговоры текли рекой. Он уже успел воодушевлённо рассказать целых две истории о капитане Ткаченко. Потом разговор перешёл на нынешние порядки в пароходстве. Чакветадзе, ещё более воодушевившись, громил «бюрократов» из петербургского правления «Сома» за нелепые, по его мнению, распоряжения и за незнания Волги. До отхода парохода оставалось ещё два часа, и ещё половина напитков и угощений оставалось нетронутыми, а Чакветадзе добрался всего только до седьмого стакана чая.

И вдруг в рубку вбежал бледный, взволнованный Сухомлин и испуганным тоном, заикаясь от волнения, обратился к грузину.

– Иван Иваныч, срочно, пожалуй, в контору!

– А что такое? – удивился Чакветадзе. – Что, собственно, случилось?

– Скандал Иван Иваныч… Такой скандал, что и не знаю… Николай Павлович побил Лукомского…

Чакветадзе вскочил, словно на пружинах. Собеседники в смятении отодвинулись от стола.

– Врёшь?!

– Ей-богу! Вот тебе крест! – перекрестился. – Сейчас Николай Павлович в конторе, сидит ни жив ни мёртв… Елизавета Сергеевна тоже там, а доктор Лукомский за полицией побежал!

Находившиеся в рубке пассажиры, очевидно, заинтересовались появлением Сухомлина и его рассказом. Почти все они, любопытства ради, торопливо вышли на балкон, откуда было хорошо видно, что делается на пристани.

Потрясённый Чакветадзе схватился за голову и промолвил:

– Батюшки-батюшки… Ой, как нехорошо!… Пошли скорей!

– Вот это да! – воскликнул капитан. – Чего это с ним? – крикнул он в спину удаляющегося грузина.

Чакветадзе пулей спустился на нижнюю палубу к трапу и ещё по дороге услышал какой-то особый шум в конторе.

Там гудел и раздавался громкий, особенно повышенный и беспокойный разговор, непохожий на обычный шум пристанской суеты. Отдельные восклицания, словно короткие языки пламени, то и дело вырывались в костёр этого треска и гула. Около двери конторы теснилась толпа пассажиров и других, случайных, зевак. К зданию торопливо приближался, придерживая шашку, жандарм, а за ним шёл, толстый и важный, сам участковый пристав. Шёл он спокойно, можно сказать, величаво, и попутно остановился перед торговкой, погрозив ей пальцем. В толпе какая-то дама взволновано и гневно говорила: – «Чёрт знает что! Дерутся, скандалят… Никогда в жизни больше на этих пароходах не поеду!»

Чакветадзе вошёл в контору. Так же, как и в тот день, когда здесь внезапно расплакался Модзалевский, конторские служащие с любопытством заглядывали в полуоткрытую дверь кабинета. Лишь кассир, занятой выдачей билетов, нахмурившись, делал своё дело, да помощник капитана рылся в связке ключей, выдавая ключи пассажирам.

Иван Иваныч нерешительно заглянул в кабинет: ему было жутко, словно там, в кабинете, всё ещё продолжалась драка, что произошла здесь несколько минут назад.

Модзалевский, весь красный, с растрёпанными волосами, нервно покачиваясь, молча стоял в углу. Елизавета Сергеевна, наоборот, была вся в движении, махала руками, быстро ходила по комнате, кричала и, видимо, была вне себя от гнева. От волнения Чакветадзе не заметил и ни за что не мог потом сказать, был ли ещё кто-нибудь в кабинете, кроме них, или не был.

– Не увидит он теперь этой карточки как своих ушей! – кричала Модзалевская. – И пусть сегодня же убирается вон из нашего дома!

– Простите, у вас всё в порядке? – осмелился наконец спросить Чакветадзе. – Что здесь произошло?

Модзалевский бегло окинул его блуждающим взглядом и ничего не ответил. Зато Елизавета Сергеевна так и накинулась на него.

– Да, да!… Заходите, не стойте на пороге. Представляете, этот мерзавец пристал ко мне при всех с отборной бранью, зачем я взяла портрет? Я ему говорю: – «Не ваше дело»… А он начал меня на глазах у людей оскорблять… «Вы воровка! Вы такая! Вы сякая!» – Ну, конечно, Коленька не стерпел и ударил его, и тут началось…

Николай Павлович глубоко вздохнул и поморщился от внутренней боли.

– Ай, подлец! Ай, мерзавец! – покачал головой грузин. – Как этому шайтану только не стыдно… Оскорблять порядочную женщину на глазах у мужа.

Он не понимал, о каком таком портрете идёт речь, но ему было ясно одно, что Елизавету Сергеевну оскорбили. А так как он уважал её и любил, а доктор Лукомский ему был безразличен, то он и решил, что Лукомский оскорбил её зря.

– Это не его вещь, а моя! – взволнованно продолжала, подтверждая его убеждения, Модзалевская. – Тысячу раз моя! И взяла я портрет только для того, чтобы сделать с него копии. Это единственный похожий портрет Елены… Я бы ему его сразу вернула. А теперь уж нет… Не увидит он его… Я скорее порву его на сотню разных кусочков, чем отдам ему!

Видя, что ничего путного здесь сделать нельзя, он решил пойти успокоить публику и вообще как-нибудь потушить скандал.

– Петька! – громко и строго окликнул он матроса, стоявшего в толпе любопытных. – Тебе что заняться нечем? А ну, бегом к капитану, скажи, чтобы свисток давал.

– Иван Иваныч, так рано ещё…

– Это не твоего ума дела, исполняй, что сказано!

Чакветадзе пошёл к кассам, дружелюбно подвинул кассира и начал помогать тому с выдачей билетов.

– Господа подходим! Вам куда? В Симбирск? А вам? Ясно. Здравствуйте ваше благородие! – грузин толкнул кассира вбок. – Дай князю его билет.

Раздался свисток, быстро приковавший к себе внимание пассажиров, отвлекая их от неприятной истории. И пассажиры начали расходиться по своим местам.

Людей около конторы почти не осталось. Но зато откуда-то появился Лукомский. Необычно взволнованный, то бледнея, то краснея, он сунулся сначала в один угол, потом в другой, явно кого-то искал. Чакветадзе хоть и хотел пристыдить, а может и даже ударить Лукомского, как-никак он позволил себе оскорбить Елизавету Сергеевну, но решил, что правильно будет попытаться успокоить его и уговорить не обращаться в полицию. То обстоятельство, что Лукомский был тяжело оскорблен, и что уговаривать его сейчас бессмысленное, гиблое дело, никак не смущала Чакветадзе: – «Ну, допустим, Лукомский получил оскорбление, – думал он. – Но, во-первых, Николай Павлович хороший человек, а во-вторых, в-третьих и в-пятых – Николай Павлович хороший человек. Да и, в конце концов, Лукомский сам виноват».

– Даниил Валерьевич! – обратился он к возбуждённому доктору. – Может вам водички принести? А то, не дай бог, сгоряча ещё…

– Где полицейский и участковый? – перебил его Лукомский, не замечая и не признавая Иван Иваныча.

– Господа Жандармы ждут вот в том кабинете, – показал грузин и попробовал снова успокоить Лукомского. – Да полно вам! Не сердитесь, дело-то семейное. Зачем, скажи, пожалуйста, вам жандармы?

Но Лукомский опять не признал его и торопливо зашагал своими длинными ногами по указанному направлению.

Чакветадзе разозлился. Он не выносил, чтобы им пренебрегали и высказывали ему неуважение. Кровь бросилась к нему в голову, и буквально за минуту, Лукомский, который раньше был безразличен Иван Иванычу, стал его настоящим врагом. Он сердито махнул рукой, схватил папаху и швырнул её со всей силой об землю.

– Шайтан проклятый! – тихо, сквозь зубы, произнёс грузин.

Проводя Лукомского яростным взглядом до указанной ему двери, Чакветадзе, хрустнул костяшками на пальцах, поднял папаху и пошёл обратно в контору.

О пиршестве, конечно, уже и речи быть не могло.


– Во-первых, вы тоже оскорбили его, в лице его супруги, – лениво басил участковый пристав, – а во-вторых, это же ваш тесть. У вас в семье такое несчастье произошло, вам бы, наоборот, сплотится надо, а не морды бить друг другу.

Но Лукомский и слышать не хотел ни о каком примирении.

«Ну не вызывать же мне его на дуэль! – думал он. – Да он и откажется… Он меня за холопа считает, которого можно бить на глазах посторонних людей!»

И, весь вспыхнув от воспоминаний о нестерпимо острой минуте публичного унижения, он решительно стал настаивать на составлении протокола.

– Это единственный способ реабилитировать моё достоинство! – произнёс он.

И эти сухие, колючие слова, казалось, застряли в его горле. Так сильно они были сухи.

– Как угодно-с! – промолвил пристав и стал составлять протокол.

«Июня 29 дня, 1889 года, я, нижеподписавшийся, составил настоящий протокол о нижеследующем»… – выводил он правой рукой, сидя за столом в кабинете конторы «Сом».

Жандарм со скучающим видом безучастно, пока участковый пристав составлял протокол, глядел в окно на собиравшийся отчаливать пароход. Там шла удвоенная суета: грузили последние мешки товара и начинали убирать трап.

Лукомский, длинный и чопорный, сидел на стуле напротив, и упорно размышлял: как ему теперь поступать дальше? Как сохранить свою честь и достоинство?

К этой обычной и знакомой для него мысли теперь добавлялось чувство острого оскорбления. И ему было ясно, что это окончательный и бесповоротный разрыв всех отношений с Модзалевскими. Из людей родственных, и каких-никаких близких, они сделались его противниками, врагами и к тому же стали абсолютно чужими.


Модзалевские уехали в город ещё до отхода парохода.

Оба они, и муж и жена, были одинаково поражены совершившимся событием, но относились к этому по-разному.

Елизавета Сергеевна при всём своём смущении была отчасти даже довольна, что неприятные отношения закончились такой катастрофой. Такой исход знаменовал явное расторжение близких отношений, и, стало быть, ненавистный человек теперь должен был уже непременно уйти от них, а значит перестать мучить их своим присутствием. Сказанные в её адрес оскорбительные слова уже потеряли свою остроту. Она готова была забыть их. Оскорбление, нанесённое её мужем этому человеку, волновало её не очень сильно, потому что в тот момент, она понимала неизбежность этого события. Публичность и скандальность этой истории её тоже не беспокоило. Модзалевские, имевшие множество знакомств и живя постоянно на людях, привыкли к публичности. Больше всего Елизавету Сергеевну беспокоило состояние её мужа.

Николай Павлович, в противоположность ей, очень сильно мучился. Его терзало и грызло осознание, что он, приличный и порядочный человек, сделал такое безобразие, такое вопиющие некультурное деяние – побил человека на глазах у толпы…

Его неотступно угнетало воспоминание о той минуте, когда гнев затуманил ему взгляд и разум, и он, поддавшись ненависти, видя бесчувственное лицо зятя и слыша его нецензурную брань в адрес своей жены, словно дикое животное совершил постыдный, непростительный поступок.

При этих воспоминаниях ему становилось душно. От стыда хотелось зарыться куда-нибудь с головой и ничего больше не слышать и не видеть.

– Коленька, успокойся! – умоляла Елизавета Сергеевна. – Нельзя же так переживать. Всё к этому и шло. Нужно поскорей забыть это всё как страшный сон. Только и всего!

Модзалевский качал головой и по-прежнему чувствовал пульсацию на разбитой руке.

Но дома их ждало событие, которое сразу привело их в чувство. И вызвало такое волнение, что событии на пристани сразу отошли на задний план.

Заболел Саша.

С ним случился неожиданный, ни разу до той поры не случавшийся, припадок. Сразу поднялась температура, ребёнок впал в беспамятство, посинел и закатил глаза. Модзалевский лично побежал за доктором, напрочь позабыв о зяте. Доктор скоро приехал, и началась опять та суета, которая уже была так хорошо знакома в этом доме и наводила ужас.

Припадок скоро прошёл, но переживания по этому поводу продолжались почти всю ночь. Доктор ничего не говорил и был серьёзен. Елизавета Сергеевна убивалась, рыдала и теперь уже Николай Павлович успокаивал её…

Благодаря всей этой суматохи, Модзалевские как-то не заметили отсутствия зятя. Он так и не вернулся домой и куда-то бесследно исчез. Все его вещи по-прежнему оставались в его комнате: его одежда, книги, документы. Все эти неодушевлённые предметы лежали на своих местах, словно никакого разрыва и не было. Они как будто говорили всем своим видом: – «Нам что за дело, если паны дерутся? Лежим и будем лежать, пока нас не заберут».

Прошла ночь. Саше стало гораздо лучше. Страхи и волнения улеглись, а утром, проходя мимо комнаты Лукомского, Елизавета Сергеевна вспомнила о зяте.

Ей стало снова радостно при мысли, что ненавистный человек ушёл. Какое счастье не видеть его длинной, тощей, деревянной фигуры, не слышать его нудных речей. А какое счастье обедать, пить чай, ужинать, сидеть в детской без него, без этого тягостного и совершенно ненужного третьего лица.

Но окончательно ли он ушёл? А вдруг он вернётся? Ведь его вещи ещё здесь… Ведь это ещё его комната. Было бы, конечно, хорошо убрать из комнаты все его вещи и сделать эту комнату снова своей, как это было раньше. Елизавета Сергеевна даже мысленно прикинула, что именно можно поставить сюда из мебели. В детской тесновато из-за огромного шкафа, значит шкаф нужно поставить здесь. Потом сюда можно поставить один из книжных шкафов Николая Павловича. А ещё можно сделать отдельный уголок из мебели и вещей Елены.

– Только бы он не возвращался… – от всей души вздохнула Модзалевская.

Прошло ещё два дня. Зять так и не вернулся.

К вечеру через прислугу стало известно, что Лукомский ночует у своих знакомых, Рогачёвых.

– Надо что-то делать с его вещами, что думаешь? – наконец не удержалась и спросила мужа Елизавета Сергеевна.

Модзалевский, всё ещё крайне удручённый, остался недоволен этим вопросом жены.

– Ничего не думаю, Лизанька… – поморщился он. – Не трогай их, пожалуйста. Они тебе прям покоя не дают…

– Да, не дают! – не унималась она. – Здесь находится все его барахло: вещи, рукописи, больничные листы. Надо немедленно всё это отослать ему. Ещё будет говорить, что мы намеренно задерживаем его имущество!

– Куда мы их отошлём? К Рогачёвым? Да почём ты знаешь, может быть, он уже не у них.

Елизавета Сергеевна почувствовала себя побеждённой этим аргументом. Но на другой день было получено известие, опять-таки через прислугу, что Лукомский перебрался в гостиницу. И Модзалевская опять возобновила разговор о вещах.

– Категорически нет! – заявил Николай Павлович. – Ты же знаешь, как он болезненно всё воспринимает. Не надо его лишний раз злить. Пусть сам забирает вещи, если ему это надо.

Только на второй день, после этого разговора, поздно вечером в квартире Модзалевских появилась какая-то таинственная личность и выразила желание повидать «барина или барыню»…

– Собственно вот, нельзя ли получить от вас вещи по этому документику? – заявила личность, протягивая мятую, в одном месте порванную, бумажку.

В бумажке этой, никем не подписанной и неизвестно кем отправленной, было написано: «Прошу вас выдать посыльному: 1) Три моих костюма, висящие в левом отделении гардероба. 2) Всё бельё из нижнего ящика. 3) Бумаги и документы, находившиеся в коричневой и синей папке».

И больше ничего.

Елизавета Сергеевна самолично собрала все эти предметы из списка и, не спрашивая таинственную личность, кто она и откуда, и есть ли у неё хоть какие-то формальные полномочия на получение вещей, вручила их. И личность ушла.

Всё остальное имущество Лукомского так и оставалось, как было, в его комнате, что очень сильно огорчало Елизавету Сергеевну.

Не Близкие Люди, Морана

Подняться наверх