Читать книгу Не Близкие Люди, Морана - Олег Малахов - Страница 6

Глава четвертая

Оглавление

В первое время после событий на пристани Лукомский был убеждён, что теперь никакие встречи с этими неприятными людьми невозможны, они теперь, сами выбрав этот путь, стали его врагами. По крайней мере до суда, который должен был реабилитировать его гражданскую честь и достоинство. Его достоинство которому нанесли неслыханное оскорбление, да ещё и в публичном месте на глазах у огромного количества людей.

Суд состоялся очень скоро, на третий же или на четвёртый день. Лукомский не пошёл в суд, чтобы не привлекать внимание публики, но отправил своего поверенного, дав ему инструкцию добиться обвинения для Модзалевского, а затем простить его и ходатайствовать об отмене наказания. Такой шаг наиболее способствовал, по мнению Лукомского, реабилитации его достоинства и поднимал его в глазах общества. Теперь всем должно, стало быть, понятным, что Лукомский руководствовался не местью, не низким побуждением, а лишь желанием защитить свою честь и лицо.

Так всё и получилось. Судья заочно, Модзалевский не явился, обвинил Николая Павловича в нанесении оскорбления действием доктору Лукомскому в публичном месте и приговорил его к месяцу ареста. А затем постановил не подвергать его наказанию, ввиду ходатайства обвинителя.

Итак, это «дело» было кончено. Но вот теперь, когда оно было кончено, перед Лукомским стала целая вереница неразрешимых вопросов, и ему стало казаться, что история на пристани, положившая начало его разрыву с Модзалевскими, и последовавшее за ней судом, есть лишь пролог к дальнейшим крупным неприятностям. Также стало ясно, что избежать столкновений и встреч с врагом, по всей вероятности, крайне трудно и почти невозможно.

Несмотря на состоявшийся суд и на полученное официальное удовлетворение, Лукомский не мог успокоиться. Его раздражали тысяча мелочей: расспросы знакомых, взгляды на улице, смешки прислуги, количество людей знавшие о произошедшем, жизнь в гостинице. А самое главное, его возмущало то, что со стороны Модзалевских до сих пор всё ещё не было никакого отклика, никакой реакции…

Мысли об этом приводили Лукомского в животное бешенство. Это оскорбляло его даже больше, чем драка на пристани.

«Они давно добивались этой минуты! – с гневом думал он. – Они только об этом и мечтали! Специально спровоцировали меня, чтобы отделаться!…»

У него, конечно, была надежда, что посланный им за нужными ему вещами человек будет принят Модзалевскими, как посредник для переговоров, и что они пришлют с ним, кроме вещей, свои объяснения или извинения. Но посланный человек был встречен как тень и не принёс от них никаких записок.

Что же теперь было делать? Невозможно же было просто взять и исчезнуть из их поля зрения, им на радость.

Суд удовлетворил лишь оскорблённую честь Лукомского, но кроме чести, поражённой насильственными действиями Модзалевского и ныне уже удовлетворённой, оставалось ещё очень много неудовлетворённого. У Модзалевских, кроме разного неодушевлённого движимого имущества, находился ещё и ребёнок.

Вот этот ребёнок и составлял теперь главный пункт мучительных соображений, недоумений и затруднений Лукомского.

О ребёнке Лукомский уже упоминал в этом смысле и ранее, во время одной из стычек с тестем, но тогда он, скорей на эмоциях, сболтнул лишнего. И серьёзных таких действий предпринимать не собирался. Теперь же это было совсем другое дело! Теперь ребёнка совершенно точно необходимо было забрать. Во-первых, этим Лукомский наносил Модзалевским, если уже на то пошло, наиболее чувствительный удар. Во-вторых, это необходимо было сделать для того, чтобы поддержать свой авторитет, как отца, в глазах общества. Только, и только, тогда он бы перестал иметь вид изгнанного и лишённого прав родителя. Ребёнок был необходимым оружием для полного восстановления его чести. Также отобрать ребёнка являлось важнейшим тактическим ходом в возникшей войне и вместе с тем чрезвычайно важным юридическим обстоятельством в социальном положении Лукомского.

Но забрать ребёнка – это легко сказать! Лукомский прекрасно понимал, что Модзалевские ни за что на свете не выдадут ему ребёнка так же просто, как документы и «три костюма из левого отделения гардероба». Отобрать у них ребёнка являлось весьма затруднительным делом, соединённым с тягостными встречами и столкновениями.

С другой стороны, ребёнок страшно стеснял бы самого Лукомского. Там, у Модзалевских, всё налажено как часы: обстановка, няньки, кормление и уход за ребёнком. И хоть Лукомский многое хотел изменить в этом, однако, он не мог сейчас не согласиться, что ворчать и ссорится с Модзалевскими по этому поводу было гораздо легче, чем сейчас возиться с отобранным ребёнком и устраивать ему новые условия.

– Что же делать? Что же делать? – раз за разом повторял он, расхаживаясь по крошечному номеру гостиницы.

Недобрая мысль о месте, о том, какой удар хватит Модзалевских, когда они узнают, что он отбирает у них внука, затаилась у него в голове и приносила удовольствие.

Он лежал на кровати, всё ещё надеясь, на наконец хоть какую-нибудь реакцию со стороны Модзалевских, как в дверь постучали. Вздрогнув, он пошёл открывать дверь.

Перед ним стоял коридорный, парень лет шестнадцати, и протянул ему конверт.

– От Николая Павловича! – фамильярно промолвил он и медлил уходить, словно чего-то ждал.

– Вон пошёл… – тихо огрызнулся на него Лукомский.

Коридорный ушёл, но за дверью явственно фыркнул.

Лукомский вскрыл конверт и, сделав оскорблённый, достойный вид, приготовился читать «объяснение», а лучше «извинения» Модзалевских.

Однако в конверте ничего такого не было. Не было письма. В конверте находилась лишь фотографическая карточка Елены, та самая, из-за которой всё и началось.

– Не понял… – растерянно произнёс Лукомский, сердито вертя конверт в руках.

Модзалевские выбросили ему этот портрет, как бросают кость дворовому псу, который тот настойчиво просит: – «На, мол, барбос, возьми пожалуйста, и отвяжись». Они, по-видимому, уже окончательно сочли, что теперь можно совершенно успокоиться и вычеркнуть его из своей жизни.

Получив новое оскорбление, Лукомский понял, что теперь придётся реагировать уже ему самому.

Он решил отправить Модзалевским официальное требование о возврате всего, что принадлежит ему, включая сына, в самое ближайшее время. И в случае если ему не будет всё возвращено, пригрозить нежелательными последствиями.

Писал он долго, двадцать раз переделывал черновик письма, а затем раза три переписывал его на листок. Писал он аккуратным писарским почерком, как и положено уважающего себя доктору, а в конце письма поставил свою огромную, размашистую подпись.


Николай Павлович!

Обстоятельства, по-видимому, складываются таким образом, что дальнейшие добрые отношения и близость между нами становятся невозможными. После прискорбного и несчастного для нас обоих происшествия на пристани, которое завершилось, как вам известно, судебным разбирательством, я сделал первый шаг к восстановлению родственных и близких отношений. Я ходатайствовал перед мировым судьей об освобождении вас от, наложенного на вас, законного наказания (о чём вы, конечно, тоже знаете). Сделав этот шаг, я ожидал от вас, что вы пойдёте мне навстречу. Что вы вступите со мной в переговоры, по поводу создавшегося непростого для нас с вами положения. Однако, к моему глубочайшему сожалению, с вашей стороны ничего не последовало, а присланною вами фотографическую карточку моей покойной жены, я истолковал как ваше желание прекратить со мной отношения.

Если я прав (а я надеюсь, что я ошибаюсь), и вы не желаете вступать со мной в переговоры, а желаете ликвидировать всё, что раньше нас связывало и делало семьёй. Тогда я прошу вас назначить день, когда я лично, или через доверенное лицо, если вам так будет удобнее, мог бы забрать у вас всё своё имущество.

Также считаю необходимым сообщить, что отныне я не могу оставить у вас своего сына Александра (как я уже говорил раньше). Во избежание судебного вмешательства, я бы просил вас передать его мне.


Но на другой день, и в последующие дни, ответа от Модзалевских не было.

Лукомский приходил в неописуемую ярость. Для него становилось очевидно, что Модзалевские окончательно успокоились, расслабились и он перестал существовать для них, а значит и отвечать ему на его письма не стоит. Его не существует, можно не переживать.


Но он ошибался. Модзалевские переживали, и переживали сильно.

История на пристани, а также история с судом, и с оскорбительным для Модзалевских решением, особенно удручало Николая Павловича помилование, создали у стариков такое настроение, что теперь им казалось совершенно невозможным какое-либо общение с зятем. Отвечать ему, изъясняться, просить прощение – было ниже их достоинства. Но в то же время они понимали, что всё так долго продолжаться не может. Они переживали, что Саша, идущий на поправку после тяжёлой болезни, будет изъят у них этим человеком, которому нет дела до сына и до его здоровья. Что он не предоставит должный уход ребёнку, и это может вызвать осложнения после болезни.

Их поразило желание Лукомского забрать сына. Ведь у него не было своей жилплощади. «Неужели он собрался жить с маленьким ребёнком в гостинице?» – думали они. И это не давало им покоя в течение всего того времени, что Лукомский приходил в бешенство из-за их молчания, думая, что они, позабыв его, счастливо проводят время.

Несмотря на то, что Лукомский однажды уже заикался о сыне, это теперешнее заявление стало для них полной неожиданностью. Тогда ни Николай Павлович, ни Елизавета Сергеевна не придали значения угрозе зятя. Если Николай Павлович ещё сомневался в своих правах на оставления ребёнка, то Елизавета Сергеевна и думать об этом не желала. Мысль об этом казалось ей нелепой и невозможной.

Но теперь было другое дело.

– Неужели это возможно? – спрашивала она у мужа, нервно сжимая в руке письмо Лукомского.

– Не знаю… – растерянно отвечал Модзалевский. – Точно сказать не могу… Ведь он, всё-таки, его отец. Этого не отнять…

– Ну и что с того, что он отец? – волновалась Елизавета Сергеевна. – А мы кто? Разве мы чужие Сашеньке? Мы родители его матери и это наш внук!

Модзалевский пожал плечами.

– Да это же совершенно невозможно! – продолжала Модзалевская. – Отрывать ребёнка от любящих людей, из прекрасной обстановки, да ещё в таком возрасте – это чистое безумие, это преступление! Зачем ему Саша? Что он ему даст? У него же ничего нет! Потащит его с собой за границу? Восьмимесячного ребёнка? Куда он его денет?

– Может быть, всё ещё наладится… – глухо промолвил Николай Павлович. – Может, он успокоится и передумает. В самом деле куда он его денет, когда уедет в командировку? Оставит нам, а потом будет приезжать, наблюдать за воспитанием.

– Я не отдам Сашу! – сердито и решительно заявила Елизавета Сергеевна. – Не отдам и точка! Он требует его просто из мести! Просто желает сделать нам зло. Нет, не может такого произойти, чтобы ему позволили так нарушать все божеские законы. Я не могу отдать мальчика на верную смерть…

Для Модзалевских наступили кошмарные дни.

Елизавета Сергеевна теперь жила в постоянном страхе. Каждый раз как только раздавался звонок, слышалось дребезжание пролётки под окном, или стучали чьи-нибудь громкие шаги по тротуару, она бледнела, вздрагивала, и бросалась в детскую. Ей казалось, что вот-вот явится Лукомский вместе с полицией, судьями и заберёт Сашеньку. Она была убеждена, что нет такого закона, который допускал бы, чтобы нелюбящий отец отнял ребёнка у любящих его дедушки и бабушки, но разве законы не нарушаются сплошь и рядом по произволу властей, по легкомыслию судей, и по адвокатской хитрости?

По ночам она не могла спать и целыми бессонными часами сидела над детской кроваткой. Саша был необычайно мил, с каждым днём заметно развивался и всё больше становился похож на покойную Елену. У этого маленького человека уже образовывались свои собственные, личные, привычки, особенности, манеры. Он уже любил рассматривать картинки и одним улыбался и «разговаривал» с ними, а другие трепал, ворча на них. Просыпаясь, он сначала приоткрывал только один глаз и долго глядел им, старательно жмуря другой. Это была привычка Елены, когда та была ребёнком. Он любил перебирать чужие волосы и, отделив прядь, осторожно накручивал их на палец. И это тоже была её привычка. Он смеялся как она, плакал как она, сердился как она. Он был маленькой точной копией Елены. И в каждом его, ещё не ловком, движении, Елизавет Сергеевна видела Елену, ту самую, которая давно уже стала взрослой женщиной и уже навсегда покинула её.

Елизавета Сергеевна, находясь у детской кроватки внука, переносилась в далёкие счастливые годы, когда она возилась с маленькой дочерью. Милое прошлое возникало в каждой мелочи детского обихода и в каждой детской черте внука. Елизавет Сергеевна бессознательно чувствовала, что вслед за пережитым страшным горем наступает эпоха новых надежд, нового расцвета и новых радостей. Покойная, навеки ушедшая дочь, казалось, воскресала, приняв новый облик. Прошлая жизнь как бы начиналась сначала. И это было великим утешением и исцелением для неё.

Но Лукомский вносил разрушение в этот налаживающейся душевный мир Елизаветы Сергеевны, а новое счастье грозило порваться и исчезнуть.


Нехорошо и мрачно было и на пристани.

В конторе случилась крупная кража со взломом. Событие небывалое за всё время, пока Модзалевский был агентом «Сома». Из письменного стола в агентском кабинете исчезли 3.000 рублей конторских денег. Кто их украл понять было нельзя. В конторе все служащие были людьми вне подозрений, почти сплошь проверенные работники с хорошей репутацией, а молодые сотрудники были под крепким надзором. Втихомолку винили самого Модзалевского за допущенную халатность: как это он оставил такие деньги в столе, не положив их в несгораемый сейф, или почему не переслал в главную контору, тем более, не было никакой надобности в такой сумме для текущих расходов.

Чакветадзе ходил словно в воду опущенный и ни с кем, против обыкновения, не шутил. Чтобы найти виновного в краже, он затаскивал в свой кабинет, по очереди, всех молодых служащих и там, крича на них, заставлял каждого из них клясться самыми страшными клятвами, не он ли виноват? Служащие выходили из кабинета обиженные, красные и с охрипшими, от усиленных оправданий, голосами. Особенно усиленно грузин кричал на своего молодого помощника и протеже, он нашёл его и вывел в люди, Сухомлина. Сухомлин потом во всеуслышание жаловался, что Чакветадзе даже «пытал» его.

– Ой, не придумывай! – сомневались сослуживцы. – Просто, небось, по шее надавал. Это с ним бывает. Горячая кровь, как-никак. Чего обижаться-то?

– По шеи, или не по шее, это уже моё дело, – возражал Сухомлин, – буду жаловаться, такое нельзя себе позволять!

С той поры Сухомлин стал сильно не ладить со своим патроном и, несмотря на весь страх, который внушал ему грозный грузин, звал его втихомолку за спиной «грузинской мордой». И, вероятно, для того, чтобы придать себе больше веса в глазах окружающих, Сухомлин, и раньше склонный к позёрству, завёл себе какие-то необыкновенно яркие галстуки и высочайшие бумажные воротнички, поражавшие своими размерами и белизной.

В день кражи Николай Павлович чувствовал себя не совсем здоровым и остался дома. О краже ему сообщил по телефону Чакветадзе, позднее явившийся к нему лично.

– Ну, казни меня, Николай Павлович! Я виноват! Перед тобой виноват! – начал он, войдя к Модзалевским.

– Бог с тобой, Иван Иваныч! Чего это ты? – возразил взволнованный Модзалевский. – Не ты виноват, а я… Я же оставил деньги в столе… Наконец я агент, я отвечаю, тут нечего и разговаривать!

Узнав, что Николай Павлович хочет пополнить украденную сумму своими собственными деньгами, грузин таинственно наклонился к нему и, скорее мыча, чем шепча, предложил:

– Николай Павлович, смотри, пожалуйста… Я человек одинокий, а ты человек семейный и не молодой. У меня есть три тысячи… Возьми их, сделай милость.

Модзалевский даже руками замахал от неожиданности.

– У меня детей нету, жены нету! – продолжал Чакветадзе. – Куда мне деньги? Ещё заработаю, не страшно… А ты возьми, пожалуйста, тебе много денег надо. И чтобы ты не говорил, не ты, а я в этом деле виноват: недоглядел, прозевал. Ты человек старый, больной, а я молодой, Чакветадзе было 34 года, здоровый. Да и вообще ты мой единственный настоящий друг, я тебя одного оставить в беде не могу.

Николай Павлович, взволнованный до глубины души, обнял Иван Иваныча и прослезился, но категорически отказался от его предложения и в тот же день перевёл в главную контору свои собственные 3.000 рублей.


Лукомский, не дождавшись ответа, решил наконец добиться личной встречи с Модзалевскими.

Несмотря на жару, он одел чёрный сюртук, тёмные перчатки, длинное пальто, цилиндр и высокий, худой и мрачный, словно привидение, поехал на извозчике в своё прежнее жилище.

Его появление у парадного крыльца произвело полное смятение в доме Модзалевских. Первая его увидела няня. Уже ранее заряженная общим страхом, царящим в доме, она кинулась в детскую и заплетающимся языком, задыхаясь, закричала:

– Приехал! Приехал!

– Что с тобой? – спросила, недоумевающая, Елизавета Сергеевна.

– Он приехал!

Елизавета Сергеевна поняла… Она схватила Сашу в объятия и, не отдавая себе отчёта в том, что она делает, потащила его в свою спальню, оставив неодетый носок и башмачок на детской кроватке. В спальне она заперлась на ключ и сквозь дверь кричала:

– Не пускайте! Не пускайте его!

В кабинете Модзалевского в это время ещё находился Чакветадзе. Разразившаяся суматоха, звонок на парадном крыльце, беготня и крики за дверями удивили его. Он начал было своё «смотри, пожалуйста», но не окончил: он увидел в окно стоявшую у подъезда длинную чёрную фигуру, которая методически, словно поршень двигателя, приподнимала и опускала руку, чтобы раз за разом нажимать на звонок.

– Николай Павлович! – промолвил он. – К тебе гость жалует: доктор Лукомский!

Модзалевский растерялся. И, растерявшись, побежал к жене. Ему казалось совершенно невозможным видеться с зятем.

– Лизанька, послушай, как быть?.. – начал он, но наткнулся на запертую дверь.

– Не пускайте! – кричала за дверью Модзалевская.

– Лизанька, это я… Что делать? Он пришёл.

– Боже мой!… Не открывай ему!… Не пускай его!… Не принимай!…

– Да ведь нельзя же… Ведь здесь его вещи. Принять его нужно, но я решительно не могу…

– И я не могу!…

Супруги заперлись в спальне и не выказывали ни малейшего намерения выйти оттуда. А доктор Лукомский звонил ещё и ещё раз. Чакветадзе стало неловко, и тогда он решил, на свой страх и риск, выступить в качестве парламентёра.

Напустив на себя важность и поправив папаху, он спустился вниз, и сам открыл парадную дверь.

Лукомский, позеленевший от волнения и раздражения, заставили так долго ждать, окинул его таким презрительным взглядом, что Чакветадзе сразу обиделся и надулся, как мышь на крупу.

– Господин Модзалевский дома?

– Николая Павловича дома нету! – строго произнёс грузин таким тоном, что Лукомскому сразу стало ясно, что Модзалевские дома.

– Мне, сейчас же, необходимо видеть господина Модзалевского, – ледяным тоном заявил Лукомский, не обращая внимания на только что сказанное. – Возможно, в этом доме найдётся человек, который передаст ему от меня карточку.

Этот ледяной тон, и фраза брошенная в пространство, как будто Чакветадзе здесь и не существовало, а также явное недоверие к его словам, что Николая Павловича нет дома, на фоне истории произошедшей на пристани, ещё больше рассердила Иван Иваныча, который был человеком очень гордым и не любил, чтобы с ним обращались, как с вещью.

– Что карточка? Скажи, пожалуйста, зачем карточка? – произнёс он, сверкая своими чёрными глазами. – Вся эта бюрократия с карточками ни к чему… Николай Павлович сейчас в таком виде, что с ним разговаривать вам не стоит. Иначе опять неприятность будет, опять за жандармами побежите, опять будете жаловаться!

Ошеломлённый этим тоном и потоком слов, Лукомский нервно сжал кулаки и, сквозь зубы, прошипел:

– Позвольте-с! Ваше красноречие, выражаясь вашими же собственными словами, тоже ни к чему. С вами мне не о чем разговаривать, и я не могу допустить, чтобы прислуга Модзалевского разговаривала со мной в таком тоне!

Чакветадзе, подобно спичке, вспыхнул оттого, что Лукомский назвал его, друга Николая Павловича, «прислугой Модзалевского». Лицо грузина наполнилось ненавистью, он уже собрался схватить Лукомского обеими руками за горло, и трудно сказать, чем бы это могло закончиться для них обоих. Как в эту критическую минуту наверху лестницы неожиданно появилась величественная фигура Елизаветы Сергеевны с растрепавшимися волосами, в небрежно, кое-как надетом от волнения платье.

Увидев, что Лукомский явился один, без полиции, она поняла, что Саше не грозит непосредственная опасность. Её панический страх отошёл. Она успокоилась. Ей стало стыдно прятаться и запираться. Она сочла необходимым принять Лукомского. К тому же присущая ей живость и деятельность, не позволили бы ей сидеть взаперти и не знать, что происходит там, у входа.

Её появление смутило и Чакветадзе и Лукомского. Грузин умолк, опустил голову и с виноватым видом отошёл в сторону. Лукомский стоял неподвижно, словно чёрный призрак. Он думал, здороваться ему с Елизаветой Сергеевной, или нет?

– Пожалуйста, проходите! – спокойно промолвила она, приглашая его наверх.

Этот спокойный тон и приглашение подействовали на него успокаивающе. С самого утра Лукомский испытывал жестокое беспокойство от томления и угрызений нерешительности. Он никак не мог решить, что лучше: послать к Модзалевским поверенного, или отправится лично? В конце концов, он совершенно запутался в аргументах за и против, и отправился сам только потому, что надо уже было решиться на что-нибудь.

Елизавета Сергеевна провела его в гостиную и плотно закрыла двери. Её лицо было почти спокойным, и только светлые кудри, сильнее, чем обычно, прыгали на её лбу. Она сдерживала своё волнение. Зять был неподвижен и сух, словно дерево. Он даже не сел несмотря на предложение, как будто бы и правда превратился в дерево, и не мог теперь согнуться.

Лукомский первый начал беседу.

В изысканно-литературных выражениях он объяснил цель своего визита.

Елизавета Сергеевна слушала молча. И чем больше он говорил, тем сильней закипало в ней раздражение. «Господи! Что за человек такой! – думала она, волнуясь все сильней. – Это машина какая-то!… И говорит он так, словно сырое дерево пилит тупой пилой. Как даже можно думать о том, чтобы отдать ему Сашу».

Наконец Лукомский не спеша добрался и до «сына моего Александра, находящегося в данную минуту у вас».

– Послушайте! – перебила она его. – Вы серьёзно собрались забрать у нас Сашу? Вы действительно этого хотите?

Лукомский сделал «достойное» лицо.

– У нас создалось положение, в котором не шутят, – ответил он.

– Но это немыслимо! – воскликнула она.

Лукомский выпрямился и сделался ещё более деревянее.

– Почему? Наоборот, это вполне естественный и нормальный исход дела. Закон говорит…

Елизавета Сергеевна вскочила и замахала руками.

– Это – естественный исход? Да я скорее соглашусь, что для Саши более естественно умереть, как умерла покойная Леночка, чем такой исход! Это не исход, а сумасшествие, это бред, или… Или я не знаю что…

– Почему же?

– Да потому что… Ах, боже мой! Да как не понять этого? Неужели это называется естественно – вырывать ребёнка, у тех, кто его любит, кто не надышится на него, вырывать из прекрасной обстановки и помещать к тем, кто совсем не любит его.

– Я отец этого ребёнка! – многозначительно подчеркнул Лукомский. – Только я решаю, что для него хорошо, а что плохо! И я решил, что ему лучше быть с отцом.

– Отец! – воскликнула Елизавета Сергеевна. – Вы так часто это повторяете, что мы уже знаем, что вы – отец. Я думаю, весь город это уже знает. Но вы не любите его… Для вас он только «сын мой Александр», а для нас он всё; наша жизнь, наше утешение, наша последняя радость в этом мире. Да наконец и ребёнок уже привык к нам… Куда же он теперь попадёт? К вам? Ведь вы же уезжаете за границу? Куда же вы денете его?

– Я могу вызвать сюда из Пскова мою мамашу. Могу отправить ребёнка к ней. Вообще, это уже моё личное дело, и я не хотел бы распространяться.

– Вашей мамаше?… О, господи! Да ей же самой нужен уход, какой ей маленький ребёнок?! И какой смысл забирать Сашу от нас и отдавать постороннему человеку, когда вы и сами покинете его?… Да ещё в таком нежном возрасте, когда всякая перемена режима для него губительна… Ведь это ваши же собственные слова… Вы говорили это, когда собирались за границу и оставляли Сашу у нас.

Лукомский неприятно поморщился.

– Я не хотел бы вступать в объяснения по этому поводу… – начал он.

– А мы хотели бы! – прервала Модзалевская. – Вы, не задумываясь, без всяких объяснений и рассуждений, собираетесь делать с ребёнком, всё, что вам угодно. Но мы не можем без объяснений отдать Сашу, как какую-нибудь вещь! Это для вас, это всё очень легко и просто, потому что вы человек чёрствый и жестокий…

– Позвольте… – вздрогнул Лукомский.

– Да! Жестокий, чёрствый, холодный сухарь! – продолжала Елизавета Сергеевна, придя в полное раздражение и уже не имея силы сдерживаться и вести логически-последовательную речь. – И вся эта ваша затея, это одна жестокая месть!… Гадкая, противная, злая месть! Вы хотите ударить нас, как можно больнее, и ударяете ребёнком.

– Позвольте! – кричал зять. – Вы оскорбляете меня!

– Я не оскорбляю, а говорю то, что есть на самом деле!

– Нет, вы оскорбляете!

– Ну, хорошо… Ну, оскорбляю! И что дальше?… Вы лучшего и не стоите!

Лукомский растерянно захлопал глазами, затем собрался, принял снова «достойный» вид и медленно, чеканя каждое слово, произнёс:

– Я уже только по одному тому не могу оставить у вас сына, так как вы воспитаете его в ненависти ко мне… Иначе и быть не может, потому, что вы ненавидите меня… Поэтому я ставлю своим долгом изъять у вас Александра и воспитать его в такой среде, где он приучился бы смотреть на меня, как на отца. И я требую, – голос Лукомского перешёл в визгливый тембр, – требую, чтобы вы передали его мне в самом ближайшем времени!

– Пфф… Ни за что! Я скорее умру, чем отдам его вам! Человек без сердца не имеет права воспитывать детей, даже своих! Нельзя воспитывать без любви!

Лукомский снова выпрямился во весь рост.

– Ну, это мы посмотрим… Закон стоит на моей стороне.

Елизавета Сергеевна возразила:

– Никакой закон не может допустить бесчеловечности!

– Я обращусь в суд, и с удовольствием познакомлю вас с этим законом.

– Никакой суд не решится нарушить божью правду и отдать детей на гибель!

– Стало быть, вы категорически отказываетесь передать мне Александра?

– Господи, боже мой! – вспыхнула Елизавета Сергеевна. – Как будто это его вещь какая-то! Категорически ясно и твёрдо вам говорю, что я ребёнка вам не отдам. Вы отец, но и у отцов отбирают детей!

– Это ваше последнее слово?

– Последнее! Будьте уверены!

– В таком случае, я считаю дальнейшие переговоры бессмысленными.

– Считайте как хотите.

– О моих дальнейших действиях вы узнаете от моего поверенного.

Елизавета Сергеевна пожала плечами.

– Если ваш поверенный явится сюда с тем, чтобы забрать Сашу, то двери перед ним будут закрыты. Так и знайте!

Прикусив нижнюю губу и грозно вздохнув и выдохнув, Лукомский попрощался, откланялся и с достоинством удалился. Он понимал, что теперь остаётся только одно: официальные действия, а именно суд.

Смутное и колеблющееся намерение отобрать сына окончательно окрепло в нём после этой встречи. Как старательно не отворачивался Лукомский от угнездившийся в нём чувства мести, но чувство это, верно подмеченное Елизаветой Сергеевной, взяло верх. Он решил, во что бы то ни стало, забрать сына. Поэтому, несмотря ни на какие хлопоты, он собирался немедленно начать дело и довести его до конца.

Не Близкие Люди, Морана

Подняться наверх