Читать книгу Декорации могут меняться. Повесть о тесной связи человека и его времени - Ольга Ерёменко - Страница 4

ЧАСТЬ 1
Глава 1

Оглавление

Жанна д’Арк местного значения


– Что, красавица, строчить потруднее, чем Ростов брать? Строчка-то неровная!

Девушка вздрогнула от неожиданности. Голос был как будто незнакомый, на фабрике мужчин было трое – все из начальников: директор, бухгалтер и сторож – а так женская команда, голь и немота, разговоры не разговаривали. Она вскинула голову – и обмерла: перед ней стоял этот в кожанке, который появился вместе с немцами, в управе служит. Чего ему надо? Что он знает? Сердце бухнуло в низ живота (почему говорят: сердце в пятках?) Круглые черные глаза девушки неотрывно смотрели на незнакомца. Напряжение длилось несколько бесконечных мгновений. Живот разрывало. Чужой кривил губы в улыбке то ли насмешливой, то ли снисходительной – одинаково противно и страшно. Как бы в такой ситуации повела себя героиня Марины Ладыниной? Хотя такого кино еще не сняли, но снимут сразу же, как только немцев прогонят. А этот, хоть и в кожанке, свое тоже получит!

– Ну, что? На той неделе взяли «город Ростов непобедимые войска Красной Армии», вот листовка у меня. На этой неделе опять берете – вот опять листовка. А на следующей неделе брать будете? – он хрипловато хохотнул и наклонил голову к левому плечу. За эту манеру склонять голову к плечу его сразу в поселке «кривым» окрестили. В ответ круглые черные глаза сверкнули: это страх уступил место отчаянной дерзости.

– Будем брать, пока не возьмем! – швейные машинки строчили беспрестанно и заглушали голоса, но соседка на этой реплике переводила строчку и ее спина напряглась. Человек в кожанке еще раз хохотнул, хлопнул по плечу расхрабрившуюся девчонку и двинулся к выходу.

Михаил Николаев, носивший кожанку с довоенных времен, по роду службы, никакой другой верхней одежды не приобрел просто из-за отсутствия средств; да и свыкся он с кожанкой как с кожей собственной, и не придавал ей значения, как особой примете, для него это была обычная спецовка. Не знал, что ли, насколько дружественные мысли и чувства кожаная спецовка будила в обычном гражданине? Михаил еще в России изучил литературу, посвященную белорусской деревне – характер народа был более-менее ясен, особенности настроений населения западных областей в целом – тоже, а вот с комсомолом связь наладить оказалось не так-то просто: руководство эвакуировалось, увозя наиболее ценные документы, а на местах… Кто оставался на местах? Кому не нашлось места в эвакуационном транспорте? Кто взял на себя конспиративную работу и так законспирировался, что своих не узнает?

К примеру, эта девчушка. Чем руководствуется, разбрасывая рукописные листовки по поселку? Первую ему принес мальчишка, сын хозяйки хаты, в которой он по распоряжению управы занимал комнату. Вторую он уже сам увидел – прямо в луже перед входом в управу плавал листок, по которому расплывались чернильные пятна. Третья листовка пока не была написана, но он предполагал, что неосторожная девчонка, на свой страх и риск бросившаяся сражаться против Третьего Рейха, готова начатое продолжать. Наивная Жанна д’Арк местного значения. Надо, надо найти подходы к этому семейству. Ох, недаром его хозяйка указала на эту девчонку, как на человека причастного к появлению бессмысленных листовок: всем известно по слухам, как далеко вглубь страны отступила Красная Армия – только сельские пролетарии упорно не соглашались с новым порядком. А эта семья – типично пролетарская, куча дочек, все при деле, латанные-перелатанные, стиранные-перестиранные. И то сказать: меньше было бы дыр, если б меньше стирали. Михаил перебирал в памяти надежных людей, которые могли быть полезны в его работе – их было немного.


После ухода незнакомца Нина, сжав зубы, принялась строчить. «Пронюхал, гад. Ничего, я так просто не сдамся. И потом, пусть еще докажет. Что он видел, что я к Ривке в гетто ходила, так не одна я туда ходила. Что Иоська за хлебом приходил – так не к нам одним евреи пробираются, – страшная догадка молнией сверкнула в сознании, – может Иван и вправду продажная сволочь и в полиции для спасения шкуры служит?» Нина охнула, прекратив строчить. Соседка неодобрительно обернулась:

– Ну, чего еще? Сиди тихо и работай.

Кое-то из женщин посмотрел в их сторону и снова склонился к головкам швейных машинок: осенью день короткий, а норму выполнить надо – с немцем шутки, говорят, плохи. Да и что связываться?


Все в поселке молча знали о сестрах: всегда особенные были, и никак что-то затевают. Старшая, Валентина, красавица и общая любимица, эта на рожон не лезет, а та Нинка, вторая – прости, Господи, и с полицаями по улице прогуливается, и в дом вечерами парней зазывает. Где там все помещаются? Песни поют, хохочут, гитара бедная только дрожит в лихих руках, знать силы не меряно сколько. Ох, неспроста. А ведь семья-то, кроме этих двух старших дочек, еще трех растит: меньшенькой, поскребышу, четвертый годик пошел, как немец-то понаехал.

До войны, как говорили односельчане, это были вроде люди как люди. Не здешние, правду сказать. И приехали, откуда-то из-под Дзержинска (там, по слухам, колония преступная находится, в которой отец начальствовал, – недаром вторая-то дочка при случае сыпанёт словами неприличными, да и по чем зря может двинуть – уж в этом пришлось парням то одному, то другому убедиться на собственном опыте, как кто затронуть хотел, и даже не её саму, а её старшую хорошо воспитанную сестру…)

Говорили, старый отец, который в последнее время плодопитомником в поселке заведовал, мичуринец известный в районе, до того как сюда перебраться, в колхозном движении активистом был. Сам никогда не рассказывал о себе, хоть бы и в застолье; выпьет со всеми, слушает охотно – и молчит себе, разве что усмехнется, мол, «я слушаю». Говорили, чудом выжил: сначала свой брат, крестьянин, постреливал в окошки да из-за углов – в благодарность за коллективизацию, потом уж власти за мягкотелость и правый уклон к стенке ставили. Только не судьба ему убитым быть – товарищи его, то ль Червяков, то ли другой кто, на себя все взяли, а ему с его выводком велели долго жить. И стал жить и яблоки чудесные выводить, как в сказке, дочкам аленькие цветочки высаживать. Старшую в Минск в медицинский институт отправил учиться – слыханное ли дело! Отличница была в школе – стихотворения по праздникам читала. Пьесы Островского представляла со второй сестрой вместе, что и говорить: одна лучше другой. Самые завидные парни – все их были.

Но отец им обеим напутствие дал: сначала профессию приобретите – замуж потом. Какой замуж? Два платья на двоих: одно праздничное, другое – будничное. Постирали – поменялись. Как стали старшую в Минск выправлять, так второй – совсем ничего, – кроме материного чистого фартука, украситься нечем стало. Правда, работящие, мастеровитые все. С чего попадя нашили обновок, и вторую тоже отправили из дому, хоть ей всего 15 лет в июне миновало. Отправили в Могилев, в фармацевтический техникум.

Это у них, медицина-то, по матери пошло: мать ещё с гражданской орден имела – за заслуги перед революционной Красной Армией. Она сестрой милосердия c I мировой служила, да и закружила её общая беда – аж до Дальнего Востока с санитарными поездами добиралась. Не любит вспоминать об этом. Младшенькая, Раечка, всё бывало ластится: «Расскажи, расскажи, как ты жила, когда меня не знала. А когда Мани не знала, (это предпоследняя дочка – Маня) как жила? А когда Томы не знала? А Нины -? А – Вали? А папочку ты всегда знала? А пальчик где потеряла?» Мать лицом потемнеет, губы подожмет, и на последний вопрос не отвечает: кому приятно вспоминать, как чуть не целые поезда трупов замороженных с Дальнего Востока привозили наместо тяжелораненых или больных, как заразу трупную подцепила, поранив палец, как единственный путь спасти жизнь был – отсечь воспаленный средний палец правой руки, что и сделал ей врач санитарного поезда без всякой анестезии, только хорошо прокалил топорик на костре.

Родители оба немолодые уже. У самого-то, у отца, в Польше первая семья осталась, под Пилсудским. А он, вишь, не захотел в буржуазной Польше оставаться – как и дружки его партийные, с большевиками, с Лениным, предпочел в голоштанной Белоруссии новую жизнь строить. Недолго и помыкался бобылем. Как та война закончилась, от поездов санитарных остались только продезинфицированные вагоны, вернулись и сестры милосердия на старые пепелища. Тут они и нашли друг друга (мать и сама тоже уже второй раз шла замуж – с первым, с эсером, разошлась по политическим мотивам. Его расстреляли после. Тоже вспоминать не любит!)

Он, отец-то, как человек грамотный, посты занимал ответственные, а она – домом и хозяйством занималась. И то сказать: дочки каждые два года, как цветочки красивые, нарождались. Поди успей и корову подоить, попоить-покормить, и свиньям дай, и прибери, и деток умой-причеши, и мужу подай-принеси, и в доме порядок соблюдай – люди приходят, и к мужу, и к ней то за тем, то за этим. Потом в женсовет её выбрали – красную косынку снова повязала, как в молодости. Словом, дел хватало. Развлекаться да веселиться особенно не успевала, может, потому и не перечила, когда ее дочки урывали радостные минутки у скупой судьбы. Только зорко следила, чтоб отец при молодежи, что в дом иной раз набивалась, как в клуб, чтоб не ругнул неосторожно кого не следует: ведь сначала привык Юзефа Пилсудского честить как попало, а потом и своего усатого так же ласково поминал. А народ, известное дело, все слышит, и ушей у него, у народа, не считано.

Так, за заботами росли дочки, жизнь текла – и тут послал Господь новое испытание: внезапно и вместе как будто совсем закономерно, случилось то, что случилось. Грянула война, которая уже больше года продолжалась за границей, в Польше, где у каждого второго из поселка или окрестностей находились родные, еще незабытые, еще не выброшенные из сердца вместе с фотографиями, выброшенными из альбомов.


– Нинка, сдавай работу. На сегодня все.

Работницы молча складывали работу, выстраивались перед столом старшей, пока та записывала, не роняли единого слова. Страх наказания за неумело выполненную работу исконно был ведом бабам, научившимся многое сносить задолго до прихода немцев, которые, кстати, хоть и кричали о «новом порядке», а старым большевистским властям кое в чем уступали. Только бабы ни о чем таком не распространялись. Власть она власть и есть. Исполняй – она тебя не съест. Дома со своим мужиком бывает посложнее. А главную бабью заботу – детей растить – никто, кроме бабы, не выполнит. Так что нечего на посторонние дела силы тратить. Пока молодая, еще может, как Нинка, разные разговоры говорить, ей что, за ней нет семьи, детей, если этот, кривой, против нее что задумает, так у нее родители погорюют, да и займутся другими детьми. А людям семейным – нет, нельзя против власти возражать. Пусть занимаются этим те, кому положено.


Глава 2

Вот оно что!


Расходились, скупо кивая на прощанье. Нина пошла задумавшись. Дома шепталась долго со старшей сестрой – та не видела в незнакомом человеке, работавшем в управе, никакой опасности, отец, по крайней мере, от него не бегает.

– Что? – Нина была удивлена несказанно. Валентина сидит дома под предлогом помощи матери, (правду сказать, с неё толку, что с Райки малолетней – все больше книжки читает, а по хозяйству мать управляется почти одна, да с Тамариной помощью, а сколько помощи от двенадцатилетней девчушки?) и вот, оказывается, сидя дома, ситуацией в поселке владеет лучше, чем Нина, целыми днями пропадающая среди людей то на фабрике, то в гетто, то в молодежной компании.

– Так отец его знает? – Нина не на шутку перепугалась. Вот оно что! Отец всегда ворчал против товарища Сталина, и если б мать ему рот не зажимала и вражеские речи услышал бы кто из её друзей-комсомольцев, страшно подумать, что могло бы произойти! Так это не шутки – вот оно что! У него в управе, значит, друг-приятель завелся! Вот что значили предостережения Ивана, он не свою шкуру берег, когда её от листовок отговаривал. Это он за неё боялся, зная, что отец её с распорядителем работ в управе сошелся! Кому теперь верить? У-у-у, эта Валентина! Сидит посидюха и молчит, как пень, когда такое, оказывается, происходит. А листовки вместе писали, и ошибки Валентина проверяла! Нина позвала сестру из младших:

– Тома, иди, голубонька, сюда. Будь другом, отнеси Ивану книжку. Я записку на десятую страницу положу, не потеряй.

Тамара забежала к мамочке, в сарай, сказать, что с Раечкой Маня будет сидеть, а её саму Нина зовет – и через минуту ее пальтишко уже замелькало в конце улицы.

Нина назначила свидание Ивану, Но и сама не знала зачем. Плана у нее не было, она была почти что в панике, она чувствовала себя одинокой на этом свете. Иван должен был что-нибудь сделать, решить или придумать. Она ходила по дому, перекладывала с места на место какие-то вещи. Вошла мать за каким-то своим делом, взглянула на Нинку строго, коротко приказала:

– Пол вымой. Скоро отец вернется.

Нина подумала: «Валя вымыть не могла за целый день?» Вслух не сказала, матери никто никогда не перечил. Взялась за тряпку.

Вскоре на крыльце затопали, сбивая грязь, постучали, голос отца произнес: «Проходите в дом». – «Интересно, с кем это он? Ивана на „вы“, что ли назвал?» Нина выглянула в сени – и так и замерла: в дом входил, согнувшись, чтоб не удариться о притолоку, этот «кривой» с его непонятной усмешкой, а отец уже распоряжался:

– Неси, мать, чем хата богата. У нас гости.

Нина отскочила от двери, не притворив её, чтоб не привлекать внимания. Что теперь? Тряпку бросила к порогу, ведро с водой сунула за печку, сама бросилась на чердак – отсидеться, пока этот не уйдет. Едва укрылась, как услышала, что внизу, в большой комнате, раздались голоса: глухой голос отца, хрипловатый – гостя, и приподнято- вежливый Валентины (оторвалась- таки от книжки, простое женское любопытство, видно, сильнее жажды систематических знаний!) Нина не могла слышать всего, о чем говорили внизу, доносились отдельные слова, но и их было достаточно, чтобы понять: гость пришел поразвлечься в дом, где, как ему сказали, «девичий цветник» расцветает. Вот и стаканы звякнули, отец затянул свою любимую (из польского прошлого): «Поцужеста кавалиры пшишли», – его поддержала Валентина, ничего себе концертик. И чего пришли сюда кавалеры, вернее, кавалер? А Иван уже, наверное, её ждет. И не может понять, куда она пропала. Ничего, пусть ждет. Ему никакого наказания не хватит, за то, что живой ходит по земле, а его одноклассники лежат в общей могиле – в первый день, как немцы свой порядок устанавливали, всех парней 16—20 лет, кого только отыскали, выставили на площади перед церковью, отобрали самых крепких и красивых и каждого, кто отвечал отказом на предложение сотрудничества с новой властью, на глазах у согнанного отовсюду населения показательно расстреляли. Нина и тогда, когда ей рассказывали об этом, и сейчас чуть не зарыдала в голос, но только задохнулась, задавив слезы в груди, и вытирала их, вытекающие двумя потоками из глаз.

Декорации могут меняться. Повесть о тесной связи человека и его времени

Подняться наверх