Читать книгу Происшествия в Токио. Драматургия - Павел Сурков - Страница 6
МАШКИНЫ БЛЮДЦА
Сценическая возможность для воскрешения
КАРТИНА ЧЕТВЕРТАЯ
Оглавление(входят Николай и Боткин, они ведут спокойную, очень рассудительную беседу)
Боткин. Я согласен с вами, государь, на первый взгляд этот новый комендант производит впечатление порядочного человека. Во всяком случае, куда более порядочного, чем этот пьяница Авдеев, его предшественник…
Николай. Евгений Сергеевич, я же просил вас не употреблять титула, который мне уже не принадлежит. Государя больше нет, перед вами – Николай Романов… В целом, даже и не знаю, кто такой… Помните перепись? Там, в опросном листе, был один пункт – я его запомнил: «Главный промысел, занятие, ремесло, должность или служба». Знаете, что я написал в этом пункте?
Боткин. Нет, госу… Николай Александрович.
Николай (одобрительно). Вот, так-то звучит и лучше, и честнее… так вот, Евгений Сергеевич, написал я в этом пункте, ничтоже сумняшеся, «хозяин земли русской». Да-да, прямо так и написал. А сейчас – оглядываюсь в те дни и понимаю, насколько я был юн, прост и наивен. Хозяин земли русской… Мне досталась земля, которую я не смог сберечь! И что мы получили? Тесные комнаты в полтора окна, тяжкий крест, который должен влачить я, как государь, что не справился, что не сдюжил, а влачит его вместо этого моя семья… Евгений Сергеевич, вы думаете, что я чего-то боюсь?
Боткин. И в мыслях такого не держал, Николай Александрович!
Николай. Нет, я ничего не боюсь, вообще ничего – ни смерти, ни позора, ни бедности… Приму любую судьбу – я ее заслужил, я достоин ее, но при чем тут они? Аликс, дети, они же никому ничего плохого не сделали, а принимают все эти муки наравне со мной – и сделать с этим я ровным счетом не могу ничего…
Боткин. Они – ваши дети, госуд… Николай Александрович. Они достойны своего отца, и я просто поражен, сколько сил в этих юных людях, с каким достоинством они переносят все тяготы…
Николай. Да-да, конечно… Вот только от понимания этого никому не становится легче. А самое страшное во всей этой ситуации – это осознание безысходности и обреченности. Понимаете, Евгений Сергеевич, когда Рузский тогда пришел ко мне за текстом отречения – я даже некоторым образом успокоился, вздохнул свободно, словно гора с плеч свалилась. Мишель ведь с самого рождения был куда более годен для престола, нежели я – и отец его больше любил, и играл с ним не переставая… Но все остальное… Для всего остальное, с первого взгляда, был создан я – наследник цесаревич, старший сын. Сын, которого его собственный отец не желал видеть наследником.
Боткин. Но никто не отменял права престолонаследия. Увы, есть вещи, которые намного выше нас, больше нас, главнее нас… И наш долг – принять это со смирением.
Николай. Легко говорить про смирение – так как легко это смирение понять. И есть еще искус – есть то, что посылается нам для испытания нашей крепости, наших сил. Я, признаюсь вам, Евгений Сергеевич, очень долго надеялся, что народ – те люди, для которых я жил, ради которых каждое утро просыпался и чьими судьбами жил – я не верил, что эти люди могут отречься от своего государя.
Боткин. Но, простите меня, Николай Александрович, от государя можно очень легко отречься – если знать, что до этого государь отрекся от тебя.
Николай. Но я не отрекался от людей. Я отрекался от собственной власти – а сделал я это именно ради них, ради страны…
Боткин. И вы ждали, что люди оценят это?
Николай. Я должен сказать «нет», хотя бы из благородства или самоотверженности – но, увы, я вынужден сказать «да». Да, я ждал, где-то в глубине души я даже верил в то, что люди не оставят меня. И даже эта провокация…
Боткин. Какая именно провокация?
Николай. Я же рассказывал вам… Письма. Нам подбрасывали письма – от какого-то верного офицера. От какого-то человека, который, якобы, мог помочь мне сбежать. Крупицы надежды, ложность которых была мне ясна.
Боткин. Как же вы это поняли?
Николай. Чрезвычайно просто. Эти письма были написаны якобы верным мне офицером. Но в этих письмах аноним называл Алексея «царевичем». Вы же понимаете, что офицер, дворянин, никогда бы так не сказал… Он бы сказал – «цесаревич»….
Боткин. То есть…
Николай. Да, кто-то из наших тюремщиков или того хуже – стоящих над ними, решил устроить нам эту отвратительную, хотя и тонко организованную провокацию. Чудовищную… Чудовищную потому – что она давала нам надежду. Крупицу надежды. Надежды на освобождение от пленения. Я понимал, что мне суждено изгнание – мне и всей моей семье. И я… Был ли я к этому готов? Не знаю… к изгнанию, к эмиграции, к тому, чтобы оставить Россию – да. Но вот к этому…
(свет гаснет на Боткине, Николай остается один, слышится грубый мужской голос)
Голос. А я же предупреждал тебя, папенька.
(Николай резко оборачивается на голос – свет вычерчивает массивную фигуру Распутина)
Николай. Ты ли это, друг мой?
Распутин. Я, папенька.
Николай. Но ведь… Я же сам видел тебя мертвым, ты же был убит, тогда, в Петербурге…
Распутин. Да что нам смерть! Ты же сам не раз говорил, что в Бога веруешь?
Николай. Верую.
Распутин. Ну и вот – раз веруешь, значит, знаешь, что нет никакой смерти, а есть жизнь вечная, что нам Боженькой дана. Он добрый, Боженька, вона, в меня из пистоля палили-палили, больно было – страсть! – а он смилостивился и упокоил. Таперича не болит ничего, а что грудину продырявили, да нос набок свернули – мне-то оно сейчас вообще ни жарко, ни холодно – чай, не под венец. Так что ежели веруешь в Боженьку – то в смерть верить не нужно. Нету ее, смерти-то.
Николай. Верю… Но слаба моя вера, видимо… Потому как – страшно мне.
Распутин. А всем страшно. Умирать – завсегда страшно.
Николай. Умирать?
Распутин. Ну а сам-то как думаешь? Для чего тебя держат тут, за семью замками? Правильно, чтобы напугать. Чтобы за страхом своим не упомнил ты ничего, потерял бы разум. И бороться с этим – есть лишь один верный способ.
Николай. Какой же?
Распутин. Одно помнить: не властен никто над тобой на земле. Никто не может тебя запугать да уничтожить. Что они сделают с тобою? Убьют? Да подумаешь – душа-то она вечно живая, ей только в радость скорлупу бренную стряхнуть, да и помчится, аки птичка. Встряхнется – и полетит, душа живая-то.
Николай. Понимаю. Все понимаю. И верю, но…
Распутин. Веришь да не веруешь. Бывает. Так сила веры-то и проверяется.
Николай. Скажи тогда, зачем мне все эти проверки? Разве надо меня еще раз за разом проверять?
Распутин. Ну а как же? Господь – он такой. Он нас ежеминутно, да что там – он нас секундочку каждую испытывает. На то Он и Господь.
Николай. А если я не выдержу испытание?
Распутин. Так не всякий и выдерживает.
Николай. И что бывает с тем, кто не выдерживает?
Распутин. Да со всеми по-разному. Вот я, например, не выдержал – и вынужден тебя сторожить, приглядывать за тобой, да сделать что-либо – увы! – не могу.
Николай. Почему?
Распутин. Недозволительно. Только смотреть могу – ты, папенька, как за стеклом, все вижу, все беды, что на тебя ниспадают, да ничего поделать не в силах. Как из-за стекла: кричу до хрипоты, мол, погляди же, охолонись – вон оно, за твоей спиной, а ты не видишь, не слышишь, своей дорогой идешь, а опасность, беда, вот она, рядом! А ты ее не замечаешь – тебе крах необратим, а мне мучение на тебя глядеть…. Вот наказание мое какое… Нестрашным кажется? А у меня сердце на части рвется – и так болит, а тут вообще словно вострым ножом его кромсают… Понимаешь, папенька?
Николай. Понимаю, друг мой.
Распутин. Сердцем слушай… До сердца твоего я постараюсь достучаться, туда позволительно говорить мне, туда, не в уши, но к сердцу твоему прямиком… И если услышишь – глядишь, и спасешься… А не услышишь – сгинешь насовсем.
Николай. Сгину?
Распутин. И не один. Всех, всех за собой потянешь. Всю семью уведешь за собой. Всех.
Николай. Всех?
Распутин (кивает). Всех…
Николай. И как же мне все это остановить? Как спасти – не себя, нет, их всех! Всех…
Распутин. Всех не спасешь… Да ты и не сможешь уже никого спасти… Даже себя… Даже… (медленно отходит в глубь сцены и исчезает)
Николай. Но… Но… Но почему?…
Голос Распутина. Потому что уже все кончено.
Николай в ужасе застывает на сцене, из левой кулисы медленно выходит Гаврила.
Гаврила. Ишь, раскудахтался, бродит тут, людей смущает…
Николай. Простите?…
Гаврила. Да я говорю, бродит тут, людей смущает, дурак такой.
Николай. Простите, вы это о ком?
Гаврила. Да о нем, о Гришке, с которым ты сейчас разговаривал.
Николай. То есть… Вы тоже – слышали?
Гаврила. Да как не слышать. На весь двор, чай, голосили, попробуй тут не услышать. Гришка – он такой, и при жизни был шумный, а после смерти так совсем уж… расшумелся. Но ты, братец, не думай – не все, что он говорит, разумно. И уж точно не все, что он говорит, – истина…
Николай. А что же тогда такое – истина? Скажи мне…
Гаврила. Истина? Да вот, например, то, что сейчас начинается дождь. Пойдем-ка, братец, в дом. А то… Хватит тебе еще сырости…
Николай. То есть?
Гаврила. Ну, сырости в жизни нашей полно. Из сырой утробы вышли – в сырую землю легли. Каждому – один путь, тут ничего не переменится.
Николай. «Нагим ушел я в этот мир – нагим и уйду из него»? Так, выходит?
Гаврила. Тут по-разному бывает. Вона, в стране египетской, я читал, цари тамошние, фараоны, за собой на тот свет чего только не тащили – от золота до кораблей цельных. Не гробницы себе строили, а дворцы целые – пирамидами называются. Слыхал?
Николай. Слыхивал. Видывал даже.
Гаврила. Ну, вот. Раз видывал – то понимаешь, что да к чему. Думали они, фараоны енти, что после смерти со всем золотишком прямиком на тот свет отправятся, ан нет. Так и пошли, в чем были. Без злата-серебра. Давай-ка в дом, а то намокнем еще, простынем… Не надо нам болеть, ох, не надо…
(Оба уходят, Гаврила слегка панибратски обнимает Николая – тот совершенно не сопротивляется)