Читать книгу Крепость - Петр Алешковский - Страница 10
Часть первая
Город
9
ОглавлениеПечь держала тепло. Он рухнул на кровать, ворочался, вставал, пил воду – сон не шел. Мерещился подстреленный вепрь, казалось, руки пахнут его тяжелым мускусным запахом. Встал под душ, тщательно терся мочалкой, но и чистое тело не принесло покоя. Он хорошо знал это состояние, накатывавшее редко, но неотвратимо, – убеждал себя, что надо б выпить, чтобы успокоиться и очистить голову от думок. У них в семье алкоголь был под запретом, мать никогда не ставила на стол графин, даже чекушку, только если приезжал из Москвы ее брат – дядя Вадя, флотский кардиолог. При нем отец не слетал с катушек, выпивал чинно, не больше трех лафитничков. Дядя Вадя, балагур, бабник и отличный специалист, лечивший в советские времена самого адмирала флота Горшкова, с которым состоял в приятелях с молодости и дружбой с которым дорожил и похвалялся за столом, даже спирт пил, как воду, – привык на фронте и в госпиталях. Отец его почему-то стеснялся. Выпивал поначалу за компанию, после покидал застолье, тихо ложился на кровать и засыпал.
Отец запивал неожиданно, но крепко. Правда, пил недолго – три, от силы четыре дня. Сбега́л на автобусе в рабочую столовку на окраине города, находил там собутыльников – оставшихся в живых фронтовиков, и с ними пил без стеснения; приходил домой на бровях, стучал в прихожей ботинками, что-то гневно буровил под нос, валился снопом в свой угол. Мать начинала причитать, разводила клюкву в большом бокале, ставила у кровати и переходила спать на диванчик. Пьяного отца не переносила, брезгливо оттопырив мизинец, сгребала его грязное белье, замачивала в тазу в мыльной воде. Наутро с остервенением терла отцовские брюки на волнистой стиральной доске, лупила скрученной в жгут ковбойкой по стенкам ванной, изгоняя из невинной байки смрадный дух загула. Отец ее пил горько и тиранил мать и дочек, был драчун и забияка. Далеко не единожды, подхватив на руки маленькую сестренку, сунув босые ноги в валенки и накинув на ночную рубашку кроличью шубку, мать сбегала к бабушке, жившей через две улицы, и там, на русской печке, отогреваясь и глотая вкусный малиновый чай вперемешку со слезами, потихоньку успокаивалась, пока тепло от печи, малиновый настой и добрые бабушкины руки не погружали в спасительный и безопасный сон. Мальцов-отец не буянил никогда, всю жизнь он безропотно терпел женины словечки, язвительные, а порой и вовсе обидные, но, когда накатывало, срывался и уходил и пил, сколько могли вместить душа и желудок. На второй день вставал хмурый, прибитый, волоча ноги, шел похмелиться, теперь уже в городской шалман у моста, в двух шагах от дома, и опять приходил пьяней вина. На третий день отлеживался молча, крепился, лишь иногда отхлебывал из бутылки, но всю не выпивал, спал-бодрствовал, пил-лежал, как оглоушенный. Утром четвертого дня долго и тщательно чистил зубы мятным порошком и отправлялся в школу преподавать свою географию. Мать выливала остатки из бутылки в туалет и дня три, а иногда и неделю с ним не разговаривала. Отец не просил прощения, не чувствовал за собой вины. Школа и география, которой был предан, не давали ему скатиться на дно, как большинству вернувшихся с войны. Постепенно семейная жизнь входила в привычное русло. Мальцов знал: мать прожила жизнь в постоянном страхе, детская травма так и не прошла. В школе отца прикрывал директор-ветеран, который его понимал и ценил. Про войну отец никогда не рассказывал, сколько бы сын ни приставал с расспросами. Мальцов знал только, что тот воевал сперва рядом, прошел Вяземский котел; дошел до Будапешта, где его ранило под списание. Вернулся в родной город, отучился в областном педе, всю жизнь проработал в школе. Запивал раза два-три в году. В обычной жизни был как все учителя: возился с детьми, проверял тетрадки, читал единственному сыну сказки, играл с ним в города и столицы. До сих пор Мальцов помнил столицы всех государств, хоть ночью разбуди.
Вот теперь накатило и на него, благо дармовая выпивка стояла на столе. Мальцов бросил на сковороду кусок свинины и, пока мясо жарилось, пропустил рюмочку «Белуги» под кусок бортниковской колбасы. Водка была отменная. Убрал мясо и вторую бутылку в холодильник, туда же поставил и початую магазинную – охлаждаться.
Опять налил и выпил уже под свиной эскалоп. И опять налил-выпил. Тепло разлилось по телу, докатилось до головы, свинцовая тяжесть ушла из живота. Отчего-то проснулся зверский аппетит. Отрезал еще кусок, бросил на сковороду, нарезал полукольцами лук, высыпал горкой на мясо. Готовил машинально – думал, кто и зачем покушался на Маничкина. Кому выгодно? Бортникову? Пал Палычу? Неведомым москвичам, посягающим на город, мечтающим построить тут очередной доходный туристический бизнес?
Выглянул в окно. Темень стояла адская, облака затянули небо, хорошей погоде, пожалуй, наступал конец.
«В такую погодку б на печке валяться и водку глушить в захолустной пивной, в такую погодку б к девчонке прижаться и плакать над горькой осенней судьбой», – пропел куплет из блатного романса. Воспринял его как тост, накатил и опрокинул рюмочку, еще из дедовых запасов, граненую, хрустальную. Девчонки не было, печка и водка – под боком. Если правда удастся создать общество любителей города, можно б было жить, но Бортников плевать хотел на публикации, на книги – впрочем, может, сегодня и они ему были зачем-то нужны. Что за туча надвигалась на город? Но то, что надвигалась, – факт.
– Выйдем на сте́ны, отстоим! – по привычке, в подпитии он начинал разговаривать сам с собой, случалось, и покрикивал в голос. Когда ловил себя на этом, знал: отключка скоро. Вырубил газ, оставил на сковороде недоеденную свинину, утащил бутылку в кровать. Перед сном проверил входящие. Трижды звонила Нина.
Надо будет – перезвонит. Отключил телефон, бросил в кресло, покидал на него одежду. Нырнул под одеяло, опять отпил, уже из горлышка.
Перед глазами встал кабан, напряженно вслушивающийся в тишину, а вокруг – заливший всё свет высокой луны, отрешенный, надмирный. И вот кабан превратился в зверя, выходящего из бездны, что сохранился на фрагменте найденной ими фрески. Большой кусок можно было бы выставить в залах музея, но Маничкин предпочел заточить его в подвале. Тонированное светло-зеленым кобальтом пространство очерчивал потускневший киноварный круг – клеймо, выделявшее на фреске образ страшилища. Зверюга с волнистым алым языком выступал наружу из темной пропасти ада. Он уже показался весь из дыры, разверзшейся меж острозубых скал, заступил лапами на размытый кисточкой зеленый фон. Мощную треугольную лопатку покрывала струящаяся грива, копьевидные уши застыли торчком, злой глаз-бусинка впивался в тебя, как уголек во льдину, прожигал глубоко, поселяя в груди ужас, напоминал о зыбком пограничье бытия-небытия. Зверь был изображен вполоборота, принюхивающимся к дыханию жизни, которую собирался пожрать. Он чуть присел на задние когтистые лапы, готовясь к стремительному броску. Зеленый, успокаивающий фон, разлитый предвечерним туманом, живописец выбрал специально, подчеркнув контраст мира духовного и осязаемого чувственно черно-алого материального чудища. Они противостояли друг другу, находясь в подвижном равновесии. Так налаженная, ровно текущая жизнь готова в любой момент расколоться, обрушиться на голову предательством жены, громким ревом машины, грубым окриком егеря и погнать галопом от покоя к суете, от цельного к мелочному.
И потащило против воли, всё скорей, куда-то вниз, вглубь, как будто под землю затягивал огромный пылесос. Замелькали в голове картинки: вепрь, а на нем три большие буквы ОАО – клеймо на шее подстреленного секача, почему-то горящее голубоватым пламенем, словно его полили спиртом… Бортников с трубой, как архангел на монастырской фреске, – маленький, стоит на подножке «гелендевагена», а труба больше его в три раза, тянется золотым раструбом к облакам… Егерь-громила в черных спецназовских доспехах, с прибором ночного видения вместо глаз этаким робокопом выглядывает из кустов и целится прямо в грудь из бластера… Маничкин, в смокинге и полосатых гангстерских брючках и желтых крокодиловых туфлях, стоит на трибуне, убранной лозунгами «Единой России»… он вскидывает руки и заваливается вбок от ударившей пули, путается в бело-сине-красных простынях и исчезает из поля зрения, как боксер, вылетевший за канаты… Всклокоченная Нина верхом на опаленной свиной туше, в плащ-палатке и с пионерским галстуком… Жирный Пал Палыч, приблизивший жуткое лицо упыря прямо к его глазам… Он настойчиво стучит тяжелым серебряным портсигаром Мальцову по лбу. Стук отдается в висках. Голова раскалывается от стука…
Мальцов приоткрыл глаз. На улице затяжной дождь, по мутному оконному стеклу стекают серые струи воды.
Воды!
Вскочил, приник к крану. Стук не унимался. Полез в холодильник, откупорил вторую бутылку, налил в хрустальную рюмочку. Выпил. Стук всё не унимался. Понял наконец: кто-то назойливый колотится в дверь.
– Чего надо? Я болею.
– Иван Сергеевич, вы как? Это Дима, откройте.
Натянул штаны, махнул еще рюмку для уверенности. Пошел открывать.