Читать книгу Русские мальчики (сборник) - Протоиерей Владимир Чугунов, Владимир Чугунов - Страница 10
Русские мальчики
Часть первая
Глава вторая
2
ОглавлениеКак радовался Бог красоте сотворённого мира, так, наверное, радуется и дитя всему, что предстаёт его пробуждающемуся сознанию. Не ведает ещё оно сокрытого в нём зла. И долго, очень долго дитя не хочет знать и даже слышать никаких предупреждений об опасности. Продолжается это до тех пор, пока не вкусит оно «адамова изгнания».
А до изгнания? До него?
Память сохранила лишь некоторые отрывочные эпизоды первых проявлений промысла Божия в моей детской жизни.
Что помню?
Вот я совсем маленький мальчик, ещё не умеющий плавать, в деревне Казыевка, а по-деревенски «Козэвка», в жаркий летний полдень, когда осока клонится к воде, заляпанной лаптями кубышек, на которых порой безмятежно дремлют жабы. Дедушка Миша, «работавший», по словам бабушки Марфы, «при царе пулемётчиком», перекидывает жердь, чтоб, ухватившись за неё, мы могли бы плыть, отчаянно бултыхая ногами. Тогда, в том полуденном жаре, в той взбухавшей тиной воде, я зачем-то отцепился от шеста и, конечно, сразу пошёл ко дну. Что со мною было дальше, не помню. Очнулся на берегу. Надо мною прекрасное, без единого облачка небо, стрёкот кузнечиков, так хорошо, а какая-то незнакомая тётя облегченно вздыхает и говорит непонятно кому: «Слава Богу, ожил». «Пострел такой, перепугал до смерти!» – слышится голос дедушки. И я оглядываюсь по сторонам в поисках этого «пострела». Всё никак не соображу, что «пострел» этот я.
Нечто подобное было и потом.
Я в родном, как у нас выражались, «совхозе» («Где живёшь?» – «В совхозе»). Впервые решаюсь перейти залив Гидры, как называли у рукав, отходивший от огромного пруда к шлюзам. И тоже, как оказалось потом, чуть не утонул. Об этом рассказывал другой мой спаситель, двоюродный брат Валера Мухаров.
Тогда, в детстве, я абсолютно ничегошеньки, ну никакого страха не испытал. И до сих пор вспоминаю, как не со мною бывшее. Точно всё это было в мире ином, где я когда-то хоть и жил, но как будто бесплотно, а потому безопасно, как прародители в раю. И хотя не раз говорил себе, что мог же утонуть, как, например, Петров или Сидоров. Но не утонул же. Да и те были просто пьяны, а пьяницам вроде бы туда и дорога. Во всяком случае, никогда не мог соотнести одно с другим, хотя и понимал, что спасал меня в прямом смысле не ангел-хранитель, а обыкновенный человек, следивший за мною с берега.
Что помню ещё?
Страх. Страх смерти. Он вошёл в мою детскую душу со смертью крёстного, дяди Толи Мухарова. До сих пор помню тот день. Серый барак, серое небо, серое лицо покойного под окнами «Пятого», как у нас его называли, дома. Чего я боюсь? Умереть. Этого я боюсь больше всего на свете. Боюсь отмеченного печатью смерти и тления лица крёстного, боюсь закапывания в могилу, могильного холма. Боюсь больниц, больничных палат. Больничные пижамы также наводят на меня непроходимый страх. Крёстный же болел. И я не только помню, но и всякий раз привожу на память посещения больницы, когда рассматриваю семейный альбом. Что-то особенное есть в больных. И этой особенности больничной жизни я боюсь тоже. С раннего детства я сам я не вылезал из больниц. Разве что в то лето в Казыевке не болел ничем, но больничный страх помнил, он жил во мне сам по себе, то забываемый, то вдруг охватывающий могильной жутью. С первого по восьмой класс «жало смерти» преследовало меня в виде ревматизма сердца, от которого лечили болезненно переносимыми уколами «Бицилина» и витамина «В 12».
Хорошо помню бабушек – Марфу и Шуру.
А ещё – убранный снежной белизны занавесками бабушки Марфы красный угол, лампадку, иконы. Пожалуй, это было первое видимое знание о потустороннем мире. Дома у нас икон не было, мама, будучи членом партии, икон в доме не держала и никогда не молилась. Была икона у бабушки Шуры Мухаровой, её я помню тоже, но почему-то гораздо позже и не с таким мистическим впечатлением, которое сохранила память об иконах бабушки Марфы. Может, оттого, что перед ними молилась бабушка, крестился дедушка, дядя Саша и тётя Нюра, садясь за стол? А ещё оттого, может быть, что всю ночь перед иконой теплилась лампадка. Таинственность её свечения особенно впечатляла после того, как тушили керосиновую лампу, висевшую на цепях. Лики выступали из темноты, от света лампадки шло малое солнечное сияние. Каким-то жутковато-заманчивым было это сияние. «Это Боженька, Бог», – думал я словами бабушки. Там, объятый мраком, внутри огромной тьмы, неугасимый свет лампадки напоминал о Боге. Зачем Ему молились – я не знал, зачем крестились перед едой и крестили стол – не знал тоже, но вкуснее бабушкиной белёной похлёбки из глиняной плошки, вырезанной из липы дедушкой Мишей ложкой, бабушкиного кваса, пирогов с малиной, пшенника, лапшенника, «мятой картошки», с коричневой коркой, круглых хлебов из печи, топлёного молока, творога, оладушек со сметаной, чаю из самовара, с ма-аленькими кусочками колотого сахара – я вкуснее не едал.
«Кушай с Богом… Ступай с Богом… Слава Богу… Бог в помощь… Бог спасёт… Не приведи Господи… Упаси, Боже… Чем Бог послал… Без Бога не до порога… Бог правду видит, да не скоро скажет… Рай Божий… Царство ему Небесное… Ангел-хранитель… Никола-Угодник… Царица Небесная… Троица… Пасха…» – это не сходило с бабушкиного языка и само собой запечатлелось в памяти, всякий раз напоминая о себе, когда на село опускалась ночная тьма. В избе как бы пропадали стены, и бабушкин потусторонний мир выступал из мрака, оберегая от зла и напасти.
О существовании зла и напастей приходилось слышать куда больше, чем о Боге. Говорили о колдунах, порче, сглазе, килах, чёрной немочи… И всего этого боялись больше, чем Бога. Бога не боялись. Может, оттого, что Он сотворил этот мир, светлый и прекрасный, как жаркий июльский полдень, с сонными зелёными мухами на тёмных бревенчатых стенах дома, на дощатой завалинке, огромными и ленивыми – хоть всех переколоти. И на этой сотворённой Богом лужайке дедушка Миша толчёным красным кирпичом чистит самовар. Отава сочная, тёмно-зелёная, ходить по ней босиком колко, а в груди приятно щекочет от уколов. Мы, ребятишки, трём небольшие осколки красного кирпича о большие кирпичи и натёртую пыльцу подаём дедушке, а когда он уносит самовар, идём за дом, где в неглубокой квадратной яме тетя Нюра месит ногами грязь – глину, песок и солому, а затем этим месивом закидывает и обмазывает плетёную из тальника стену хлева. За хлевом – грозди красной смородины, пахучие ягоды черной смородины, колючий крыжовник, малина вперемежку с крапивой возле забора, вишни, сливы, яблони, и чего-чего только нет – и всё это сотворил Бог! Как же Его после этого бояться? Он добрый, Он щедрый! Правда, помню, как один раз, по уверению бабушки, «Бог наказал» нас, когда мы решили тайком от хозяина пасеки полакомиться мёдом. Подкрались потихоньку со стороны дворов через заросли репейника, белены, лебеды и крапивы к самому плетню, за которым непереставаемо мерно гудело что-то живое и загадочное. Затем увидели и разгадку – пчелиное облачко. Домой вернулись с рёвом, и хотя «поделом наказанные», но «слава Богу, живые». То лето благости Господней по сей день стоит в памяти как чудный сон райского детства.
В конце шестидесятых Березины (фамилия дяди Саши, с тётей Нюрой) вместе с дедушкой и бабушкой (их фамилия была Бутусовы) переехали в наш «совхоз», в небольшую квартирку из двух комнат в другом конце скотного изолятора. Дедушка Миша стал сторожить детсад, разместившийся в бывшей военной казарме, бабушка занялась домашним хозяйством, дядя Саша пас коров, тетя Нюра их исправно доила. Доярки в те времена были в привилегированном положении относительно жилья, поэтому они и получили немыслимые по тем временам апартаменты.
Тогда дыхание смерти ещё раз и довольно сильно напомнило о себе.
В один из летних грозовых вечеров вдруг не стало деда.
Помню, как он надел офицерский плащ и отправился на дежурство. Мы с крыльца до самого конца, до самого последнего момента смотрели ему вслед. Как сейчас вижу его удаляющуюся в поле фигуру с бегущим рядом псом. Какой-то запечатлевшийся в детском сознании миг! Чёрное небо разламывает зловещий зигзаг молнии, ослепляет, оглушает – и дед пропадает из виду! Мы влетаем в дом с ужасной догадкой. И верим, и не верим. Все выбегают вон. Отчего-то буквально тут же перестаёт дождь. По чьей-то подсказке деда поспешно засыпают землёй. Может, оживёт, с кем-то так было, так делали… А он будет лежать почерневший, с черной дыркой в голове, ко всему безучастный и уже нездешний. Таким нездешним-неразгаданным он и остался в моей памяти навсегда.
Потом его похоронят.
И жизнь будет так же продолжаться, как и моё детство. А потом я выпаду из него. Когда и как это произойдёт, не знаю. Знаю только, что это неизбежно.
Мои школьные годы в самом начале совпали с хрущёвскими гонениями на церковь: религия – опиум для народа, все – на борьбу. В антирелигиозных утренниках я принимал самое активное участие: играл на баяне, пел частушки, читал кощунственные стишки.
Верил ли я во всё это?
Наверное, да. И потом, как было не верить Гагарину? Я хорошо помню весь ажиотаж вокруг первых полётов в космос. Сначала лайки – Белка и Стрелка. Затем – Гагарин. Махнул рукой: «Поехали!» И сквозь клубы ракетного дыма… иные миры, галактики, туманность Андромеды, Млечный Путь, инопланетяне, гравитационная энергия, Марс и марсиане, новая космическая эра. И – Бог. Эти понятия казались несовместимыми в моём школьном сознании.
Не скажу, что в те годы я бредил исключительно космонавтикой. Гагарин, конечно, был для меня героем, я любил его, но не больше, скажем, зимнего ельника, с его крутыми лыжными горками, первого гладкого, ещё не занесённого снегом льда нашего огромного пруда, осенних туманов, ночной рыбалки, костров, зимних вьюг и метелей… Я любил Божий мир за его чудную красоту. И красота эта, как вода, заливала пламень искусственно разжигаемой борьбы с верою предков. И потом, бороться с кем, со своими бабушками? Ни иконы, ни церкви, ни тем более невидимый Бог – мне не мешали, не вставали поперёк пути. Что мне до того, что неграмотные старушки молятся? И потом, не всё же в этой вере мне было чуждо. Каждый год, как уже говорил, на Пасху, мы ходили по посёлку славить Христа, заранее зная, где и какого цвета дадут яичко, где копеечку или три, где сладостей, а затем дотемна катали с шиферных обломков в заброшенном детском саду крашеные яйца.
А если б кто знал, как обидно было мне лишиться крёстного! У всех были, а у меня вдруг не стало! И тогда мухаровская родня «назначила» мне нового крёстного, дядю Гену Мухарова. Парадокс! Но как я был счастлив!
Что ещё было известно мне о потусторонней силе? Вообще, испытывал ли я в те годы мистический страх? Увы. Как и страх перед смертью, он тоже никогда не покидал меня. Даже страх от слушания глупых детских «страшилок», про «черного-пречёрного человека», в «одну черную-пречёрную ночь, из одного черного-пречёрного дома, по черной-пречерной лестнице» вышедшего для такого же «чёрного-пречёрного» преступления… Помню жуть после первого просмотра фильма «Вий». Упыри, вурдалаки, Вий – «поднимите мне веки», и летающая в гробу ведьма. Всё это почему-то в затянутой паутиной церкви, с тёмными, грозными ликами икон. От рассказа «Семья вурдалака» А. К. Толстого тоже веяло морозной жутью: кровососы, кровопийцы, осиновый кол вместо креста на могиле вурдалачей. Потусторонняя сила была для меня реальностью. Верили мы и в приметы, сплёвывая через плечо, знали множество и других примет, в которые верили и не верили, но больше верили, и чаще тайком. Друг перед другом, правда, хорохорились, но наедине с потусторонней жутью – какая вопиющая незащищённость! И это несмотря на весь комплекс атеистических школьных наук.
Потом всё забылось. Прекратились гонения, как-то разом, вместе с кукурузным хлебом, с очередями за ним. Я взрослел, меня неудержимо влекло к себе чувство прекрасного, желание подражать, желание созидать.