Читать книгу Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт - Рассел Хобан - Страница 16

Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов
16

Оглавление

Настал вечер, а Боаз-Яхин все еще был в пути. В последнем городке, где он останавливался, ему удалось заработать немного денег: он спел под гитару, купил немного хлеба с сыром и поспал на площади. Так каждую ночь можно дотянуть до утра, думал он, сидя на лавке и глядя на звезды.

Сейчас он утомился, а сумерки казались более одиноким временем, нежели ночь. Вечно дорога, говорили сумерки. Вечно угасает день. От вида движущихся по вечерней дороге фар под еще светлым небом у Боаз-Яхина теснило в горле. Он помнил, как раньше был дом, где он спал каждую ночь, – а еще отец с матерью.

Неровно тарахтя, рядом притормозил и остановился старый мятый фургон, от которого несло топливом и фермой. За рулем сидел молодой мужчина с грубым небритым лицом, щурился.

Он высунулся из окна, оглядел чехол от гитары, БоазЯхина, кашлянул.

– Какие-нибудь старые песни знаешь? – осведомился он.

– Какие именно? – спросил Боаз-Яхин.

– «Колодец»? – сказал фермер. Промычал мотив мимо нот. – Там еще о девчонке – она ждет своего ухажера у колодца, а тот все не идет. Старухи на площади ее спрашивают, сколько раз удастся ей наполнить кувшин. А девчонка смеется и говорит, что не наполнится он до той поры, покуда не увидит она улыбку милого…

– Я ее знаю, – сказал Боаз-Яхин. Он спел фермеру припев:

Глаза, как маслины, черней не найдешь.

Сладки поцелуи, сладка его ложь.

Глубок тот колодец, и дна не видать.

Кто поцелуй подарит завтра, никто не может знать[1].


– Точно, – сказал фермер. – А «Апельсиновую рощу»?

– Да, – ответил Боаз-Яхин. – Ее тоже.

– Ты куда едешь? – спросил фермер.

– В порт.

– До него тебе еще день, если не больше. Хочешь денег заработать? А потом я тебя туда подброшу.

– А что надо делать? – спросил Боаз-Яхин.

– Поиграешь для моего отца, – объяснил фермер. – Споешь ему. Кончается он. – Он открыл дверцу, БоазЯхин сел, и фургон тронулся. – Его трактором переехало, разворотило всего, – сказал фермер. – Остановился на уклоне, забыл воткнуть ручник и зашел проверить зацеп у бороны. А трактор возьми да покатись на него. Всего подавил. Колесо прямо по нему проехало, половину ребер переломало, легкое разорвано. Он долго пролежал с внутренним кровотечением, пока не сообразили его поискать… Сам виноват, черт его подери. Никогда уже не задумывался о том, что творит. Ну да ладно. В общем, так оно все и вышло. Пускай послушает песни, что Бенджамин певал, а потом помрет, и все закончится… Сейчас-то он говорить не может, понимаешь. Лежит, тужится изо всех сил, лишь бы вздохнуть. Правая рука вообще не шевелится. А левой рукой, одним пальцем, пишет на тумбочке имя – Бенджамин. А Бенджамина-то я предъявить ему не могу. Вот и решил, пусть хоть песни послушает. Может, разницы и не почует. Сукин сын. – И он заплакал.

Мой второй плачущий водитель, подумал Боаз-Яхин.

– А Бенджамин – это кто? – спросил он.

– Мой брат, – ответил фермер. – Десять лет назад ушел из дома. Ему было шестнадцать тогда. С тех пор ни слуху ни духу.

Он свернул на ухабистую грунтовку. Фары глядели на камни и грязь, в открытые окна врывался стрекот сверчков. Дорогу усеивали коровьи лепехи, по обеим сторонам расстилались пастбища, пахло скотом. Жидкую травку, бледную в свете фар, будто неохотно вытягивали из земли стебелек за стебельком.

Тряска не прекратилась, пока впереди не показались освещенные окна, пока фургон не въехал в раскрытые ворота и не остановился подле сарая, крытого гофрированным железом. Позади сарая стоял хлев, сбоку – дом. Дом был угловатый и неприглядный, сложен из цементных блоков, с черепичной крышей. В дверном проеме стояла женщина, против света чернела ее грузная фигура.

– Жив еще? – спросил фермер.

– Конечно, жив, – ответила женщина. – Он уж не первый год помирает. С чего б ему сейчас-то поспешать лишь оттого, что его переехало каким-то трактором? А это кто? По-твоему, сейчас время таскать дружков на ужин или ты решил открыть молодежную гостиницу?

– Я подумал, недурно было б музыки отцу послушать, – произнес фермер.

– Ишь ты, – сказала мать. – От такого-то всем веселей станет. Да у нас нервы того и гляди полопаются, пока твой отец помирает. Тебе с такими задумками надо бы где-нибудь на курорте работать, в гостинице. Светским распорядителем.

– Тебе полегчает, если мы так и проторчим тут всю ночь, или нам все-таки можно войти? – спросил фермер.

– Заходите, добро пожаловать, развлекайтесь, устраивайтесь поудобнее, – сказала мать. Отлепилась от дверного косяка и направилась в кухню.

– Я так думаю, наш гость не откажется чего-нибудь съесть, – сказал фермер вслед своей матери.

– Что угодно, – ответила та. – Круглые сутки. Угождать вам – моя высшая радость.

Фермер и Боаз-Яхин уселись в гостиной, украшенной плохонькими картинками на стенах, миской с фруктами на буфете, коротковолновым радиоприемником, несколькими книжками да безвкусными вазами. Пробелы между вещами в комнате разделяли их, а не связывали.

– Может, пойдем глянем, как он там? – предложил фермер. – Коль помер, так есть ли прок ему петь. – Он встал, повел наверх. Боаз-Яхин с гитарой шел следом, глядя в спину, обтянутую истрепанной рубахой со всохшим в нее потом, на тяжелые широкие штаны, из одного кармана у них торчал ржавый болт, а из другого моток проволоки.

– Даже если умер, может, ему славно было бы песенку сыграть, – произнес Боаз-Яхин. – Если никто не против.

Наверху отец лежал на прочной темной кровати, а вокруг него стояла комната. Стояли стулья, стояли обои, стояли окна в стене, а за окнами стояла ночь.

У кровати высился хромированный шест с поперечиной, а у той на крюке висела пластмассовая бутыль, пластиковая трубка кормила собой большую вену в отцовой руке.

Белые бинты обматывали ему грудь и правое плечо. Кожа у него на шее и груди, необычайно открытая рас-пахом ворота, вся была сморщена, и темна, и обветрена. В других местах кожа была белой и неопытной с виду. Глаз он не открывал, голова на подушке откинута, борода торчала с подбородка пушкой. Дыхание у него свистело внутрь и наружу, трепетало, ломалось, длилось неровно.

Запястье, окрашенное, как и шея у него, выходило из тонкой белой руки, представлялось запястьем мальчишки. Ну их, эти годы, говорило запястье. Вот так я лежало на покрывале, когда кто-то другой был мужчиной, а я – мальчишкой. Тогда в моей руке ничего не было, нет ничего в ней и теперь.

В кресле у кровати сидел врач. Он был в темном костюме и сандалиях, надетых на темные носки, поглядывал на часы, поглядывал на отцово лицо.

– Больница-то в двадцати милях отсюда, – пояснил фермер Боаз-Яхину. – Неотложку вызвали, сюда не могла добраться много часов. Доктор вот приехал, сделал все, что мог, посоветовал сейчас его не ворочать.

Фермер взглянул на врача, показал на Боаз-Яхинову гитару.

Врач взглянул на отцово лицо, кивнул.

Мать внесла кофе, фрукты и сыр, пока Боаз-Яхин настраивал гитару. Кофе она налила врачу, своему сыну и Боаз-Яхину, потом уселась на стул с прямой спинкой и сложила руки на коленях.

Боаз-Яхин заиграл и запел «Колодец»:

У колодца она ждет,

Когда миленький придет…


Звук гитары круглился и ширился, отлетал от него к стоявшим стенам, возвращался к середине комнаты, говорил стенам: «Не вы. Вне вас».

Отцово дыхание свистело внутрь и наружу неровно, как и прежде. Когда Боаз-Яхин запел припев, мать подошла к окну и встала перед своим отражением в ночи:

Глубок тот колодец, и дна не видать.

Кто поцелуй подарит завтра, никто не может знать.


Боаз-Яхин запел «Апельсиновую рощу»:

Там, где роща апельсинов утром

стелет тень, было пусто

двадцать лет назад день в день.

Где в пустыне веял ветер, мы

кинули все силы, дали воду, и теперь

здесь растут апельсины.


– Ты привел трактор? – спросила у сына мать.

– Поставил в сарай, – ответил тот. – У него глаза открылись.

Отцовы глаза, большие и черные, уставились прямо в потолок. Левая рука водила по тумбочке у кровати.

Его сын нагнулся над отцовой движущейся рукой, проследил за пальцем, чертящим буквы на темном дереве тумбочки.

– П-Р-О… – прочел он. Палец двигался дальше. – Прости, – сказал сын.

– Вечно его шуточки, – произнесла мать.

– Бенджамина-то он простит, – заметил сын. – Всегда.

– Может, он имел в виду вас, – сказал доктор.

– Может, он просит, – сказал Боаз-Яхин. – Для себя.

Все повернулись посмотреть на него, и в этот миг отец умер. Когда все вновь повернули головы к отцу, дыхания уже не слышалось, глаза были закрыты, рука на тумбочке не шевелилась.

Боаз-Яхин переночевал в комнате, что некогда была Бенджаминовой. Утром мать распорядилась насчет похорон, а сын повез Боаз-Яхина в порт.

Они провели в дороге весь день, лишь на полпути остановившись пообедать в кафе. Сын побрился и надел костюм со спортивной рубашкой. Когда прибыли в порт, стоял вечер. Небо показывало, что они у моря.

По крутым мощеным улочкам они спустились к воде, выехали открытой мощеной набережной у пристани к кафе с красными и желтыми лампочками, нанизанными снаружи. Огни судов и лодок, ошвартованных у пирсов, и огни зданий набережной отражались в воде.

Фермер вытащил из кармана сложенные деньги.

– Нет, прошу вас, – сказал Боаз-Яхин. – Между нами не должно быть денег. Вы дали мне что-то, я дал что-то вам.

Они пожали руки, фургон отъехал, вскарабкался по мощеным улочкам назад, к дороге, прочь от порта.

Позже, когда Боаз-Яхин размечал свою карту, он понял, что единственное имя, какое получилось дать той семье, было «Бенджамин».

1

Перевод Елены Потаенко. – Здесь и далее примечания переводчика, кроме оговоренных особо.

Лев Боаз-Яхинов и Яхин-Боазов. Кляйнцайт

Подняться наверх