Читать книгу Серафина - Рейчел Хартман - Страница 7

6

Оглавление

Несмотря на тошноту и усталость, игнорировать Летучего мыша было нельзя. Я скинула подушку на пол, бросилась на нее и попыталась войти в сад. Понадобилось несколько минут, чтобы перестать стискивать зубы и расслабиться до такой степени, что он наконец появился перед моим мысленным взором.

Летучий мыш сидел на дереве в своей роще. Я крадучись обошла вокруг ствола, переступая через узловатые корни. Казалось, Мыш спал; теперь ему было лет десять-одиннадцать, а волосы были завязаны в узлы, точно как в недавнем видении. Похоже, мой разум обновил его персонаж в соответствии с последними данными.

Подняв голову, я посмотрела ему в лицо. Сердце ужалила печаль; жаль было его запирать, но другого выхода не находилось. Видения были опасны; я могла удариться головой, задохнуться, выдать себя. Нужно было защищаться всеми возможными способами.

Один его глаз открылся, потом быстро зажмурился вновь. Видно, он не спал, хитрец; просто хотел, чтобы я так думала.

– Мыш, – сказала я, пытаясь придать голосу смелости и серьезности. – Спустись, пожалуйста.

Он слез, трусливо отводя взгляд. Наклонился к одной из своих аккуратных кучек фруктов, поднял пригоршню фиников и предложил один мне. На этот раз я приняла подарок, внимательно следя, как бы не коснуться его руки.

– Не знаю, что ты сделал, – произнесла я медленно. – Не знаю, специально ли, но ты… Кажется, ты затянул меня в видение.

И тут он встретил мой взгляд. Ясность его черных глаз испугала меня, но злокозненности в них видно не было. Собрав смелость в кулак, я сказала:

– Что бы ты ни делал, пожалуйста, перестань. Когда видения приходят ко мне против моей воли, я теряю сознание. Это опасно. Пожалуйста, больше так не делай – иначе мне придется тебя запереть.

Он в ужасе распахнул глаза и энергично затряс головой. Хотелось верить, что так он протестовал против возможности выселения из сада, а не отказывался повиноваться.

Мальчишка залез обратно на фиговое дерево.

– Доброй ночи, – сказала я, надеясь, что он понимает: я на него не сержусь. Он обнял себя руками за плечи и тут же уснул.

А мне еще нужно было заняться садом. Я неохотно двинулась к другому краю, вымотанная до предела, не зная, с чего начать. Наверное, остальных хотя бы сегодня можно пропустить? Вокруг царило спокойствие; глубокий зеленый бархат фигурных садовых деревьев украшал падающий вокруг разноцветный снег.

Разноцветный снег?

Я поглядела в небо. Над головой плотно скучились облака, и в воздухе трепетали тысячи удивительных снежинок: розовых, зеленых, желтых, больше похожих на конфетти, чем на снег. Я протянула руки, собирая их в ладони; коснувшись меня, они загорались невесомым мерцающим миражом. Медленно обернулась вокруг, взвивая ногами маленькие вихри.

Поймала одну на язык. Она взорвалась во рту, будто крохотная гроза, и на один удар сердца я оказалась в небесах и с криком спикировала на тура.

Снежинка совершенно растворилась; с колотящимся сердцем я снова вернулась в свой разум и сад. Но в этот короткий, пронзительный миг я была кем-то другим. Целый мир простирался подо мной, видимый в невообразимых подробностях: каждая травинка на равнине, каждая щетинка на морде тура, температура земли под его копытами, самый ветер вокруг, воздух с его течениями и волнами.

Я поймала на язык другую снежинку и в мгновение ока оказалась на залитой солнцем горной вершине. Моя чешуя мерцала в лучах; на языке чувствовался вкус пепла.

Я вытянула змеиную шею.

И тут же снова вернулась в рощу Летучего мыша, часто моргая и заикаясь от изумления. Это были воспоминания моей матери, такие же, как то, что охватило меня, когда я впервые увидела Орму в его естественном облике. Из первого воспоминания я узнала, что мать пыталась оставить мне и другие. Судя по всему, у нее получилось.

Почему же они пришли именно сейчас? Может, это напряжение последних двух дней вызвало новые изменения? Или их каким-то образом встряхнул Летучий мыш?

Снегопад стих. Отдельные снежинки на земле тянулись друг к другу и сливались, словно разбрызганные капли ртути, превращаясь в листы пергамента. Их носило ветром.

Нельзя было позволять, чтобы воспоминания матери валялись тут разбросанными по всей голове: если уж мне что и известно по опыту, так это то, что мои странности обычно проявляются, не предупреждая меня о себе. Я собрала обрывки пергамента, наступая на них, когда они пролетали мимо, и гоняясь за ними через Пудингово болото и по Трем дюнам.

Нужно было в чем-то их хранить; тут же перед глазами появилась жестяная коробка. Я открыла ее, и листы – безо всякого приказания с моей стороны – вылетели у меня из рук, словно толстая колода карт, и уложились в коробку. Звякнула, захлопываясь, крышка.

Как-то подозрительно легко. Я заглянула в коробку; воспоминания стояли боком, словно библиотечные карточки, надписанные по верху странным, угловатым почерком, который, как я решила, принадлежал моей матери. Я пролистала их – кажется, порядок был хронологический. Вытащила одну из карточек. На ней значилось: «Орма накачался на свой пятьдесят девятый День вылупления», но за исключением верхней строчки лист был чистый. Название меня заинтриговало, но я положила карточку обратно.

Некоторые из дальних карточек были ярче, чем остальные. Вытащив розовую, я с изумлением обнаружила, что она не пуста; на ней была записана одна из песен матери, записана ее собственным паучьим почерком. Песню я уже знала – я знала все ее песни – но от вида слов, написанных маминой рукой, меня охватила сладкая горечь.

Называлась песня «Моя вера дается непросто». Я не могла устоять; наверняка это было воспоминание о том, как она написала эту песню. Снежинки таяли у меня на языке, и с карточками, видно, работала та же техника. Во рту пергамент затрещал и сыпанул искрами, будто шерстяное одеяло зимней ночью. Смешно, но на вкус он напоминал клубнику.

Руки порхают по странице, в каждой – по тонкой кисти, одна для нот, одна для тактов и хвостов, проносятся мимо и вокруг друг друга, будто я кружева плету, а не записываю музыку. Выходит каллиграфически и весьма удовлетворительно. За открытым окном поет жаворонок, и моя левая рука – вечно более своевольная, чем правая – на мгновение отвлекается и набрасывает россыпь нот контрапунктом к основной мелодии (лишь слегка изменив ритм). Удачное стечение обстоятельств. Вообще, если приглядеться к жизни, так они случаются постоянно.

Я знаю, как звучат его шаги, знаю, будто собственный пульс – даже лучше, возможно, поскольку мой пульс в последнее время начал вытворять что-то необъяснимое в ответ на эти самые шаги. Вот сейчас колотится семь раз к его трем. Слишком быстро. Когда я сказала доктору Карамусу, он ничуть не встревожился; и не поверил, что я не понимаю.

Оказываюсь на ногах, сама не зная, как, едва ли не раньше, чем раздается стук в дверь. Ладони в чернилах, и голос подводит, когда говорю: «Войдите!»

Клод заходит, на лице его – тот отзвук мрачности, который появляется, когда он заставляет себя не питать излишних надежд. Хватаю тряпку, чтобы вытереть руки и скрыть смущение. Мне смешно или страшно? Понятия не имела, что эти чувства так близки.

– Я слышал, вы хотели меня видеть, – бормочет он.

– Да. Простите, я… Я должна была ответить на ваши письма. Мне нужно было очень серьезно обдумать этот вопрос.

– Помочь мне с песнями или нет? – В голосе его звучит какая-то детская обида. С одной стороны, это раздражает, а с другой – умиляет. Он, этот человек, прост до прозрачности и вместе с тем необъяснимо сложен. А еще – ослепительно прекрасен.

Подаю ему лист и наблюдаю, как его лицо удивленно смягчается. Ладони мои тут же тянутся к груди, словно могли бы стиснуть сердце и заставить его замедлить полет. Он протягивает ноты обратно, и голос у него дрожит:

– Спойте, пожалуйста.

Мне бы лучше сыграть ему на флейте, но очевидно, что он хочет услышать мелодию и слова вместе:

Моя вера дается непросто;

Через боль путь на Небо лежит.

Ни единого дня не отбросить —

Пользу выжав до капли, прожить,

А потом отпустить миг прошедший,

Горя в сердце своем не тая.

Мое солнце, святые, надежда – в любви,

И в любовь только верую я.


На последних строках он смотрит на меня, не отрываясь; мне страшно, что подведет голос. И так едва хватает воздуха на «верую я». Вдыхаю, но воздух натыкается на что-то в горле, проталкивается внутрь с трудом, словно глубокий вдох после рыданий.

Это чувство сводит с ума своей многогранностью. Словно замечаешь на земле трудную добычу после долгого дня бесплодной охоты – и возбуждение от предвкушения погони, и страх, что все может закончиться ничем, но нет никакого сомнения, что ты попытаешься, потому что от этого зависит самое твое существование. Еще мне вспоминается первый раз, когда я спикировала с прибрежного утеса, не расправляя крылья до самой последней секунды, а потом скользнула над гребнями волн, уклонившись от их пенной хватки, смеясь над опасностью и одновременно ужасаясь тому, как она была близка.

– Я так рада, что вы здесь, – говорю я. – Теперь мне понятно, что я очень вас расстроила. Этого в моих намерениях не было.

Клод, потирая шею ладонью, морщит нос и готовится сказать, что вовсе не расстраивался. Кажется, это называется бравадой. Она присуща не только юристам – и даже не только мужчинам – но в сочетании того и другого практически неизбежна. Обычно я бы просто пожала плечами, но сегодня мне нужно, чтобы он был со мной честен. Это – начало конца. Протягиваю руку и беру его ладонь в свою.

Разряд, который мы оба чувствуем – потому что я вижу, что его пронзило то же ощущение, – похож на электричество, но я никогда не смогу употребить при нем подобную метафору, потому что эту концепцию с ним обсуждать нельзя. Увы, таких тем много, но я надеюсь – надеюсь слепо, поставив на кон всю свою жизнь – что в конце концов это окажется неважно, что вот этого, того, что возникло между нами, будет достаточно.

– Линн, – начинает он хрипло. Подбородок слегка дрожит. Он тоже напуган. Почему обязательно должно быть так страшно? Какой в этом смысл? – Линн, – повторяет он, – когда я думал, что вы больше никогда не захотите меня видеть, я будто шагнул с края башни в пустоту: и земля приближалась с ужасной скоростью.

Метафоры – неловкий способ выражения мыслей, но эмоция по самой своей природе не оставляет более четких и разумных способов. Я еще не овладела искусством в достаточной степени, но подобные сравнения каждый раз задевают меня за живое своей нечаянной точностью. Хочется кричать «Эврика!», но говорю иначе:

– Я чувствовала то же самое! Точно то же самое!

Другая рука тянется к его лицу, и я ее не останавливаю. Он подается на ласку, будто кот.

И вот в этот момент я осознаю, что сейчас его поцелую, и сама мысль наполняет меня… даже не знаю, будто мне только что удалось решить уравнения прогноза Скиввера или, еще лучше, будто я постигла Единое уравнение, осознала числа, стоящие за луной и звездами, горами и историей, искусством, смертью и томлением, будто пределы моего понимания расширились настолько, что могут вместить целые вселенные от начала до конца времен.

Приходится усмехнуться над этой тщеславной мыслью, потому что я и настоящего-то не понимаю, и в мире нет больше ничего, кроме этого поцелуя.


Воспоминание оборвалось, выбросив меня не в сад, а в реальный мир. Холодный, жесткий пол, мятая сорочка, вкус горечи во рту, одиночество. Голова кружилась, перед глазами все плыло и… фу! Она целовалась с моим отцом.

Я откинула голову на кровать и задышала размеренно, пытаясь выбросить из головы чувство настолько ужасное, что мне не хватало смелости его осознать.

Пять лет я подавляла всякую мысль о ней. Амалин Дуканахан из моих детских фантазий сменилась пустотой, провалом, пропастью, в которой свистели ветры. Я не могла заполнить пустоту Линн. Это имя для меня ничего не значило; оно было пустым символом, как ноль.

Из одного этого воспоминания я узнала о ней в тысячу раз больше, чем раньше. Я знала, как лежало перо в ее пальцах, как колотилось ее сердце при виде моего отца, как глубоко ее трогала красота звуков. Знала все, что она чувствовала; я была ею и чувствовала это сама.

Подобная глубина понимания, конечно же, должна была бы меня к ней расположить. Я должна была бы ощутить связь между нами, радость от того, что нашла ее, хоть какое-то теплое, пылкое облегчение, покой, хоть что-то. По-крайней мере, что-нибудь хорошее. Наверное, даже не важно, в каком смысле хорошее?

Небеса, она ведь была моей родной матерью!

Но ничего подобного. Я заметила чувство издалека, поняла, как оно мучительно, и задавила его так, что в конечном счете не почувствовала ровным счетом ничего.

Кое-как подняв себя на ноги, я поплелась в другую комнату. Маленький хронометр показывал два часа пополуночи, но мне было все равно, разбужу ли я Орму. Он заслужил сегодня не выспаться. Я сыграла наш аккорд, а потом еще раз – громче и вреднее.

Голос Ормы прорезался неожиданно четко:

– Я не знал, ожидать ли от тебя сообщения. Почему ты не пришла?

Пришлось постараться, чтобы собственный голос меня послушался.

– Полагаю, ты не волновался.

– О чем конкретно?

– Один из моих гротесков странно себя ведет.

Я собиралась выйти в город после заката, но так и не добралась до тебя. Тебе не пришло в голову, что что-то могло случиться?

Последовало задумчивое молчание.

– Нет. Полагаю, сейчас ты скажешь, что все-таки случилось.

Я вытерла глаза рукой. Сил спорить не было, так что я просто рассказала обо всем, что произошло: об опасениях насчет Летучего мыша, о видении, о материнских воспоминаниях. Уже закончила, а он молчал еще так долго, что пришлось постучать пальцем по глазу котенка.

– Я здесь, – отозвался Орма. – Повезло, что не произошло ничего плохого, когда у тебя случилось видение.

– Есть идеи по поводу Мыша?

– Кажется, он осознает твое существование, – сказал Орма, – но я не понимаю, почему ситуация изменилась со временем. Джаннула видела тебя с самого начала.

– И стала такой сильной и восприимчивой, что я с трудом от нее избавилась. Может, лучше запереть Мыша сейчас, пока я еще в силах это сделать?

– Нет, не нужно. Если он слушается твоих просьб, быть может, от него больше пользы, чем угрозы. Еще столько вопросов остается без ответа. Почему ты его видишь? Как он видит тебя? Не упускай возможность. Ты ведь можешь вызывать видения сама: так поищи его.

Я пробежалась пальцами по клавишам спинета. Последнее предложение было слишком смелым, но и совсем изолировать Мыша тоже казалось неправильным.

– Возможно, в конце концов он найдет способ заговорить с тобой, – продолжал Орма.

– Или, возможно, однажды я отправлюсь в Порфирию, отыщу его и пожму ему руку, – добавила я со слабой улыбкой. – Но уж не раньше, чем закончится визит ардмагара Комонота. Пока что у меня слишком много дел. Виридиус отвратительно распределяет задачи.

– Отличная идея, – одобрил Орма, судя по всему, приняв мои слова за чистую монету. – Я, быть может, поеду с тобой. Говорят, порфирийский библиагатон стоит того, чтобы на него посмотреть.

Его страсть к библиотекам заставила меня ухмыльнуться; даже когда я легла в постель, улыбка все не сходила с лица. Сон не шел; в мечтах я уже путешествовала с дядей, разыскивала Летучего мыша и наконец находила хоть какие-то ответы.

Серафина

Подняться наверх