Читать книгу Чёрный атаман. История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн - Ричард Брук - Страница 3

Глава 2. Вечер у атамана

Оглавление

Из кучи добра, принесенного ей Лёвкой (Лёвкой, впрочем, называл его только Махно, остальные уважительно – Львом Николаичем), Саша выбрала себе пару ситцевых платьев, похожих на те, что носили молодые бабы, ехавшие с ней в поезде, черные ботинки на каблучках – ношенные, и от того мягкие, да турецкую шаль, такую длинную и широкую, что в нее можно было закутаться с головы до пят, как в абаю. Ни серег, ни монист, ни иных украшений, ни шелкового белья Саша не взяла, хотя Лёвка настойчиво предлагал примерить…

Одежда вся была с чужим запахом, и Саша не могла не думать, не спрашивать себя – кто ж носил ее раньше? Где теперь эти люди, живы ли? Из чьих ушей вынуты сережки, с чьей шеи сорвано монисто, у кого отнята роскошная кашемировая шаль?..

Новая жизнь начиналась как игра в карты без козырей, игра на интерес, и Саше ничего не оставалось, как подчиниться правилам. Ей было всего двадцать пять лет, она хотела жить. Не было никакого геройства в глупом сопротивлении неизбежному, не было смысла в пресловутой женской гордости, а козырять происхождением да голубой дворянской кровью, требовать себе привилегий, задирать нос да дерзить, оказавшись посреди лихих людей, не верящих ни в бога, ни в черта, могут лишь героини приключенческих книг.

Саша и сама любила читать про пиратов и благородных разбойников, что относились к пленницам, как к принцессам, и непременно влюблялись в них, посвящали им жизнь, дрались за них, совершали в их честь отчаянные подвиги… а об ответной любви молили почтительно и смиренно, как гимназисты.

Таков ли был невысокий человек в «гимназической» форме, опоясанный кожаной портупеей, с привешенными к ней наганом и острой казацкой шашкой? Станет ли он «молить о любви»? Да он, верно, и слова такого не знает…

У Саши замирало сердце, когда она вспоминала его тяжелый взгляд исподлобья, жесткий неулыбчивый рот с плотно сжатыми губами. И руки… она мучительно краснела, думая о них, но не могла прогнать воспоминание о том, что эти руки творили с ней, забравшись под платье. В животе разливался стыдный жар, нега, похожая на ту, что она испытывала с мужем в самые счастливые ночи – в Италии, где они провели медовый месяц, или позапрошлым летом, на даче в Крыму… когда весь этот революционный морок и кромешный ужас братоубийственной войны казался лишь страшной сказкой.

Прошло чуть больше двух лет с того золотого августа, персикового, медового, полного поцелуев и прогулок по тенистым аллеям дворцового парка, и вот она, Александра Владимирская, вдова и сирота, вольная и одинокая, как цыганка, перекати-поле – стоит в горнице крестьянского дома на Украине, примеряет чужое платье и гадает, сделает ли ее своей девкой атаман-анархист, или побрезгует «белой костью»…

Париж, куда она так стремилась, отсюда, из Гуляйполя, казался несуществующим, как сказочное Тридевятое царство. Суждено ли ей снова увидеть широкие бульвары, обсаженные липами, каштанами и дубами, громаду собора с каменным кружевом башен, мосты над серебристо-сиреневой Сеной, каменных богов, русалок и тритонов, восседающих на водяном троне посреди площади?.. Суждено ли ей увидеть хотя бы Екатеринослав и широкий тракт, ведущий к польской границе?.. Она не знала – и не хотела думать, чтобы не сойти с ума.

– А что, Лев Николаевич, – вдруг спросила она, повернувшись к Лёвке, все глядевшему на нее со сладкой улыбкой, – Нельзя ли мне глоточек… водки?..

Тот, похоже, ожидал от московской барышни чего угодно, но не такой просьбы, и вытаращил глаза:

– Чаво? Горилки, что ли?

– Да, горилки… кажется, это здесь так называется. – Саша пожала плечами, старалась казаться равнодушной, словно крепкие напитки были ей так же привычны, как кофе и чай. Видно, получилось не очень убедительно, потому что Лёвка хохотнул:

– Горилка без закуски не ударила бы в голову, а, мадамочка?..

Тут бы ей и признаться, что она голодна, что с удовольствием помылась бы в бане – ну или хоть в корыте с теплой водой – переоделась и вышла на воздух, подышать степным ветром и цветами, вечерней осенней прохладой после паркого, страшного дня… Но улыбчивый полный человек был не трактирщик, не хозяин гостиницы, готовый за деньги исполнить любое пожелание «мадамочки» – он исполнял лишь распоряжения Махно, и кто знает, что еще ему было приказано, кроме «принести женщине одежду». Саша пока что понятия не имела, что можно, что нельзя, и как себя вести здесь, в разбойничьей вольнице, «революционном штабе», чтобы не попасть под расправу…

Она боялась и шагу ступить без спросу, а направить ее было некому. Некая «Дунька», упомянутая Махно, что-то к ней не спешила, но может, оно и к лучшему. Кто знает, как обитательницы этого странного места воспримут белолицую барыньку, привезенную в распоряжение батьки то ли по чьей-то ошибке, то ли ради забавы.

– Ну ты чевой язык-то проглотила, гражданка? – окликнул Лёвка, уже слегка сердито, но скорее пугал для острастки, чем в самом деле сердился. – Атаман сейчас вечеряет, не боись, и тебя без куска хлеба не оставят. Паразитов нам не надобно, будешь работать с другими бабами, мож в школе, мож в больничке, как Нестор Иванович сказал, но сегодня ты навроде в гостях… Давай-ка, краля, марафет наводи побыстрее, и выходи к столу. Неча в горнице сидеть, глаза прятать, чай, здесь не келья, ты не монашка.

***

Вечеряли в большой комнате с низким потолком, заставленной по стенам скамьями и стульями, освещенной керосиновыми лампами. Посередине стоял квадратный стол, расписной, на резных позолоченных ножках, реквизированный из помещичьей усадьбы. Вместо скатерти он был застелен каким-то полотном, и весь заставлен тарелками, мисками, бутылками, консервными жестянками, стаканами и рюмками.

Махно сидел за столом в компании нескольких мужчин (военных и штатских) и двух женщин, в одной из них Саша узнала давешнюю румяную бабу, что ехала с нею в поезде, а другая – явная еврейка – напоминала школьную учительницу, одета была в строгое платье с тугим воротничком. На вошедшую Сашу ни одна из них не взглянула, каждая уткнулась в свою тарелку, зато мужики чуть головы не свернули… все, кроме Нестора, тот и бровью не повел, сидел себе, резал мясо. Ножом и вилкой, как положено в приличных домах…

Лёвка, видать, все же усмотрел что-то в лице атамана, слегка ущипнул Сашу между лопатками, подпихнул к столу, прошипел на ухо:

– Ступай, ступай же к нему! Там седай, не с бабами, а вон, вишь, на ту лавку. Сама рта не открывай, но отвечай, коль будет спрашивать! Поняла?

Она кивнула, пошла туда, куда велел Лёвка, боясь споткнуться в чужих ботиках, а мужики все пялились на нее, разинув рты, кто-то хмыкнул одобрительно, кто-то жадно раскуривал папиросу, кто-то уж натягивал на лицо галантную улыбочку – дескать, иди, сестра, иди поближе! – а Саше казалось, что она ступает голая по дощатому полу…

Дошла, присела на лавку с краю – Махно сидел рядом, только руку протяни, и отсекал ее от остальных мужчин, точно каменный волнорез; а с другой стороны к ней поближе придвинулась, вместе с табуретом, румяная баба. Заулыбалась, подвинула к Саше рюмку, тарелку:

– Ай, вон оно как, барышня! Вот мы и свиделись! Ну, теперь-то погутарим всласть, ты мне обскажешь, шо начала, да не успела…

Саша не услышала в ее певучем голосе подначки, может, молодуха и впрямь была рада ее видеть, а может, играла роль, какую велели.

Она украдкой посмотрела на Махно – тот по-прежнему не обращал на женщин внимания, ел, пил, говорил с мужчинами о чем-то своем, военном, важном: горячился, спорил. Высокий тощий блондин, по виду поляк, сидевший напротив, доказывал ему, убеждал, в запале даже кулаком стучал по столу, и тогда другой, в тельняшке, вихрастый, плотный, удерживал его, и сам начинал что-то басить на украинской мове.

Саша плохо понимала малороссийский говор, слова для нее сливались в бесконечную песню, красивую, но тарабарскую, колдовскую, и от того пугающую…«Ревком», «штаб. «большевики», «чрезвычайка», «суд в Таганроге», «Антонов-Овсеенко за Марусю говорил», «неподчинение советской власти», «все равно надо решать с Катеринославом» – отдельные слова по-русски вдруг выскакивали чертями из табакерки и пугали еще больше.

Еврейка на своем стуле сидела молча, ковыряла паштет, но нет-нет и взглядывала на Сашу, и взгляд ее колол, как штопальная игла.

– Ты чего как засватанная? Глаз, что ль, на кого положила?.. – хихикнула румяная. -Так это не к спеху, еще дойдет до нас. На-ка вот, поешь, а то на тебе и впрямь лица нет, эвон, как осунулась…

Отрезала кусок паштета, колбасы, хлеба, сложила в тарелку, пододвинула все к Саше:

– На. Выпить хочешь?

– Хочу. – это была правда: Саше хотелось напиться вдрызг, до беспамятства, чтобы потом, когда «до них дойдет», ничего не бояться и не чувствовать…

Молодуха взяла бутылку с желтоватой горилкой, налила рюмку до краев, плеснула себе, потом спросила у своей кумы:

– Феня, ты будешь? – та степенно кивнула, подвинула рюмку, проследила, чтобы налилась до краев, подняла за тонкую ножку:

– Давайте уже познакомимся. Вас ведь Александрой зовут?

– Крестили Александрой, звали всегда Сашей. – Саша тоже подняла рюмку. – А… вас?

– Я Гаенко. Феня.

– Очень приятно.

Феня Гаенко2 вдруг подняла брови, фыркнула, а вслед за ней почему-то засмеялись и мужики – прямо грохнули. Не засмеялся только Махно, улыбнулся уголком рта, вернул мужчин к разговору:

– К делу! Треба нынче решить, кто поеде от нас до Москвы.

Саша держала в руке рюмку, не решаясь ни выпить, ни поставить, и гадая, что за глупость она сморозила, сказав этой Фене Гаенко обычную любезность…

– Ох ты ж! А я Дуня. – вмешалась снова румяная. – Вот за нас троих и выпьем! За женскую свободу и дружбу навек! Пей, Саша, пей! И закусывать не забывай!

Горилка полилась в горло жидким огнем, Саша поперхнулась, но проглотила, Дуня, смеясь, сунула ей под нос корочку хлеба, а в рот – кусочек паштета:

– Давай-давай, ешь! – и налила по второй.

Отказаться было нельзя, хотя уже от первой в голове загудел церковный колокол, а комната закружилась перед глазами. За второй пошла третья…

Дуня все смеялась и продолжала пихать паштет и хлеб в рот Саше, вконец одуревшей от водки и табачного дыма, но когда она снова налила и поднесла ей рюмку, Махно сказал:

– Хорош поить. – негромко сказал, не поворачивая головы, но Дуня услышала и поняла, пристыженно поставила бутылку и даже отодвинулась от Саши.

Атаман вмешался поздновато: Саша уплыла в хмель. Колокол все бил набатом, в висках и в затылке, руки и ноги стали ватными, а в груди поднималось страшное, дикое веселье… Она засмеялась, сперва тихо, потом все громче, ей все казалось смешно: стол, потолок, постное лицо Фени, полусъеденный паштет, тельняшка на матросе, кожаная портупея на Махно.

Дуняша поначалу хихикала вместе с ней, потом озадаченно замолчала, принялась теребить Сашу за плечо, «гэкая» по-малоросски:

– Буде тебе, буде!.. Угомонись, угомонись ужо, вишь – он смотрит! Тихо!..

Нестор и правда раз или два глянул в ее сторону – точно раскаленным углем прижёг шею – и теперь она чувствовала его взгляд, жадный, пристальный, и ежилась под ним; потянула на себя шаль, закутала грудь, плечи, да только это не помогло: все равно было и душно, и дурно, и томно…

Саша ущипнула себя, больно, в безумной надежде, что все это – сон, дурацкий, бессмысленный сон, и она сейчас проснется в Москве, в пустой и холодной, но привычной и безопасной квартире на Полянке.

Где-то поблизости опять заиграли на гармошке, запели нестройно и пьяно:

– …Наш Махно и царь и бог!

От Гуляй Поля до Полог! – и еще в этом роде, куплет за куплетом, не то частушки, не то куплеты, прославляющие атамана, Гуляй Поле и славную вольницу.

Феня поморщилась:

– Фуууу, как фальшивят!.. Слушать противно! – сделала Дуне знак, чтоб прикрыла окно, та послушно пошла. Саша, как ни была пьяна, отметила, что эта Феня Гаенко не просто себе цену знает, но видно, и в местном, гуляйпольском, «высшем свете» на положении статс-дамы… Значит, лукавил атаман Махно: не все «товарищи женщины» здесь равны, а кое у кого и слуги имеются.

Лёвка Задов елейно осведомился:

– А что, атаман, не пора ль гитару принесть? Душа романсу-то просит!

– Ромаааанса… – Махно неожиданно фыркнул котом, расплылся в улыбке до ушей, лицо с крупными чертами, под темной шапкой волос, стало мальчишеским, задорным – и все за столом вдруг тоже заулыбались, расслабились:

– Слышь, Сева, товарищу Задову музыки захотелось! Опять!

Тот, к кому обращался Махно – широкоплечий, но не громадный человек, с на удивление интеллигентным лицом и небольшой аккуратной бородкой, уже с проседью, с глубоко посаженными глазами, страдальчески улыбнулся, но ответил в тон:

– Ну а что ж, Нестор, товарищ Задов, как истинный представитель трудового народа, тянется к культуре, и это хорошо и правильно! Мы же строим новый мир внутри старого, и должны объединять практику борьбы с просветительской работой!

– Вот эко ты умно завернул, Всеволод Яклич! – пробасил матрос, и мужики все, не исключая Махно, захохотали; Задов тут же предложил:

– Пусть Дуняша нам споет, да и спляшет, повеселит! А то можно цыган вызвать – табор-то недалеко стоит…

– Нет, – отрезал Махно, снова стал суровым, и смех затих. – Гитары не надо. Заведи граммофон.

– Граммофон? – удивилась Саша. – Откуда здесь граммофон?

– Ты дура, что ли? Думаешь, жизнь только и есть, что в Петербурге, или на Москве вашей, или откуда ты там прикатила? – неприязненно спросила Гаенко, уставившись на нее своими выпуклыми глазами, темными, как вишни или маслины, и Саша поняла, что задала свой вопрос вслух. Вышло и правда глупо, но что с пьяной взять…

– Сей секунд, Нестор Иваныч! – Лёвка резво вскочил – несмотря на свою толщину, двигался он плавно, легко, как гимнаст или танцовщик – убежал куда-то в угол, пошуровал, зажег еще одну лампу, и вытолкнул на всеобщее обозрение маленький круглый столик, где был установлен новенький немецкий граммофон с темно-коричневым, будто шоколадным, корпусом и золотистой трубой.

Пластинки тоже имелись, и здесь уж Лёвка никого не спрашивал, видно, давно знал, что нравится батьке. Еще немного пошуршал, приладил толстый черный диск, опустил трубу… и комната неожиданно наполнилась не разудалой народной пляской, и не вздохами -рыданиями цыганского хора, а хриплым ритмом аргентинского танго.

Саша вздрогнула, как от порыва ветра, в голове разом прояснело, и ужас ее нынешнего положения, причудливо перемешанный со звуками модного танца, который она совсем недавно танцевала в Париже, на летней террасе ресторана на Елисейских полях, представился ей в полной и беспощадной ясности…

Она встала – не зная, зачем, не представляя, куда собирается идти – и тут к ней подскочил, как на балу, Сева, Всеволод Яковлевич3, интеллигентный и статный мужчина, совсем еще не старый, если присмотреться… Лоб у него был широкий, умный, на мясистом носу ладно сидели очки в тонкой золотистой оправе.

– Мадам, позвольте вас пригласить на танец, – сказал галантно, подал руку, как полагается, даже поклонился.

Дуня громко фыркнула, завела глаза – дескать, ой-ой-ой, какие цирлих-манирлих разводят ныне революционеры-анархисты с московскими барышнями! – а Гаенко, раскуривая папиросу, вставленную в длинный мундштук, в их сторону и не смотрела.

Зато Махно смотрел… чуть развалился на стуле, ухмылялся: то ли хмель забирал его все больше, то ли сцена казалась забавной, как в театре или кабаре.

«Ах, да какая разница…»

Саша, Александра Владимирская, любила танцевать. Пока училась в пансионе Куропаткиной, несколько раз получала похвальные листы за успехи именно в танцах, да и после, на каждом балу или вечеринке, куда ее привозили сперва родители, а потом – муж, она с первой минуты, с головой, погружалась в музыку и движение, и не думала ни о чем ином…

Так было в Москве и в Петербурге, а здесь – там-не-знаю-где, в пространстве страшной сказки – сможет ли она танцевать, в ботинках с чужой ноги, в платье и шали с чужого плеча? Почему же нет, если приглашают, и аргентинское танго звучит в ушах. Главное, помнить, что здесь не танцуют, здесь – пляшут. Пляшут, поддавшись хмелю, пляшут, забываясь между боями и грабежами, пляшут, выпуская наружу своих бесов… пусть порезвятся.

Саша улыбнулась «Севе», даже слегка присела в реверансе, положила руку на плечо партнера, позволила обнять себя за талию, прижать покрепче… и повести уверенно, точно по вощеному паркету настоящего бального зала. Ей вдруг стало легко, она доверилась телу, и не сбивалась с ритма, не ошибалась ни в шагах, ни в поворотах…

Танго все звучало с нарастающей страстью. Стучали кастаньеты, как лихорадочный пульс, гитара мрачно отсчитывала кадансы4, трубы подпевали скрипкам, и если закрыть глаза – можно было представить, что прошлое слилось с настоящим, и она в голубом шелковом платье, отделанном кремовым валансьенским кружевом, танцует с мужем на летнем городском балу в саду Тюильри.

Сильные руки держали ее крепко, надежно, вели, поворачивали, обнимали… а тихий голос нашептывал комплименты, мурлыкал, чаровал – точно кот Баюн.

Каблучки постукивали по полу, развевалась вишневая ситцевая юбка и порою открывала нескромным взорам ноги, не обтянутые чулками: собственные Сашины чулки были стянуты и куда-то заброшены Махно, а чужого белья она так и не надела… Хотела потихоньку отыскать свои вещи, ведь был же у нее с собой чемоданчик, да не успела, Задов поторопил со сборами, вытолкал к общему столу, в чем была. Ну и пусть смотрят, поздно теперь стыдиться… она и водку выпила – впервые в жизни, и…

Ладонь Севы как-то уж очень чувственно обхватила ее спину, бедро Саши оказалось зажато между бедрами партнера; он навис над ней, вынуждая наклониться, прогнуться назад, как это делали танцовщицы во французских кабаре – Бог знает, где насмотрелся, откуда знал, неужели тоже бывал в Париже?..5

– Ах ты, кралечка моя… – хрипло пробормотал он, вжимаясь в нее, – Давай, покажи себя! Покажи, какая ты свободная… вольная как птица…

Вдруг пластинка жалобно взвизгнула и замолчала – кто-то сдернул ее с граммофона. Грохнул стул, отброшенный ногой и перевернувшийся, и голос Махно, перекрывший все остальные голоса и звуки, бешено закричал:

– Прочь! Прочь от нее, сукин сын! Застрелю!!!

Сева отпустил Сашу, отпрыгнул в сторону, но, видимо, привыкший к подобным сценам и вспышкам гнева у атамана, не ринулся бежать вон из комнаты, а, подняв ладони вверх, пошел прямо на Махно, грозившего ему маузером:

– Нестор… Что ты?.. Что ты?.. Я же ничего! Просто показывал даме… пируэт!

– Кобель ты херов! Здесь тебе что, бардак?!

Прочие шарахнулись кто куда, давая мужчинам место, чтобы разобраться между собой. Саша стояла посреди комнаты -дура дурой – и не знала, куда ей деться: все от нее сразу отвернулись, даже Лёвка смотрел сквозь, пустыми глазами, словно она стала невидимкой.

Махно продолжал наступать на Севу, бросая ему в лицо резкие, колкие фразы, пересыпанные отчаянной божбой, кричал:

– Пачкаешь! Все пачкаешь, скотина! – а Сева отступал, но не назад, а вбок, по кругу, и казалось, что интеллигент с атаманом танцуют какой-то дикий ритуальный танец…

Дуня все-таки решилась, подобралась к барышне со спины, схватила, оттащила подальше:

– Оххх, горе мое, догадал же меня бог с тобой возиться! Стой, замри, не дрыгайся, на глаза ему не лезь, не то ишшо искровенит Всеволда Яклича!

Саша и рада была убраться с глаз долой, да недолго пришлось подпирать стенку и слушать Дуняшины попреки и поучения, что «здеся тебе не Москва!».

«Поединок» Махно с Севой закончился так же внезапно, как начался: вот только что они пепелили друг друга глазами, бранясь – и вдруг смеются, хлопают по плечам, расходятся… Маузер вернулся в кобуру на поясе батьки.

Махно огляделся, заметил Сашу, пошел в ее сторону – она бы попятилась, но за спиною была стена, некуда отступать – и он, понимая это, усмехнулся… Ничего не сделал, не стал хватать за руку, но показал глазами на дверь… и сам вышел, не оглядываясь, точно зная, что она последует за ним. И не волоком, а свободно… будто бы по своей воле.

2

Феня Гаенко – доверенное лицо и подруга Агафьи (Галины) Кузьменко, последней жены Махно. В описываемое время была любовницей Лёвы Задова.

3

Всеволод Яковлевич Волин (Эйхенбаум) – анархо-коммунист, сподвижник Махно. Был также любовником Галины Кузьменко.

4

Каданс – здесь в значении: ритмическая последовательность звуков; ритм.

5

Бывал – биография Волина включает эмиграцию, до и после Октябрьской революции; умер он также в Париже.

Чёрный атаман. История малоросского Робин Гуда и его леди Марианн

Подняться наверх