Читать книгу Старики - Роберт Равоев - Страница 5

История третья
Нуник

Оглавление

Я постучался в дверь, которая запечатлена в моей памяти, как хорошо сделанная фотография на белой, глянцевой бумаге. В эту дверь я, будучи ребенком, вбегал и выбегал по несколько раз в день.

Здесь жил мой друг. Мы ходили в один и тот же детский сад. Были неразлучны. Разные по характеру, темпераменту, по детским поступкам. И одновременно очень близкие.


Люди в возрасте сближаются, дружат по многим соображениям, которые, по крайней мере, для них вполне ясны и понятны. А вот почему детские души близко смыкаются – никому неведомо. Этой детской спайке специалисты, педагоги дают разные объяснения, но ни одна из них меня не удовлетворяет. Пусть остается загадкой.


Так вот, стучусь в дверь, никто не открывает. Коридор длинный, по обеим сторонам старые двери в комнаты, в которых обитают жильцы или их повзрослевшие дети. Сужу так по тому, что двери те же, быть может, немного перекрашенные. У каждой двери по бокам, как в ту далекую детскую пору, стоят большие сундуки, в которых ютится всякий нужный и ненужный хлам и стоит слабый запах нафталина. И этому хламу, может быть, все сто лет. Я вбираю в себя запах – он тот же, далекий, знакомый, до того специфичный, что спутать ни с каким другим нельзя. Раз тот запах присутствует, значит, и хозяева тут прежние, потому что запах въедается в вещи, находящиеся в этих сундуках, в стены, не видавшие многие десятилетия ничего похожего на ремонт, во все деревяшки. Этот запах ничем не вытравить, если даже очень постараться. Разве только с приходом новых обитателей запах будет лениво исчезать от затеянного капитального ремонта.

Берусь за протертую и годами отполированную ручку двери и слегка надавливаю. Дверь открывается. Вхожу, чуть поодаль стоит Нуник – чем-то занята.

– Тетя Нуник, здравствуй!

Оборачивается, смотрит на меня, на лице никакого выражения, застывшее, похожее на маску, лицо.

– Это я, Роберт, здравствуй!

– Роберт? Да…

Не узнает. Я стою посреди комнаты, комнаты, где засела частица и от меня. Как она беззвучно горевала здесь над мертвым сыном! То был мой последний приезд.

– Сынок, это как же так получается, я живая хороню тебя, разве это справедливо? Разве так должно быть?

А по лицу ни слезинки. Она и тогда была уже старая, а старые люди не плачут. Они горюют, молча и долго. Тогда она схоронила своего единственного сына, моего друга детства.

– Как же так? Разве не помнишь Роберта? Мэлс…

– Мэлс? Он был здесь? – спрашивает она.

Вот что делает старость. Она выскребла из ее сознания все, что отложилось в нем в течение долгих лет жизни. Прошлое улетучилось, будто его и не было. Она забыла даже своего единственного сына, его имя.

– Гагик (внук) пошел в магазин за хлебом.

Значит, память какая-то есть, отсеченная от прошлого. Только она начала новый отсчет времени, так подобает жить вновь рожденному существу.

Стою и думаю, как мне быть. Уходить, затворив за собой дверь – неудобно. Прошлое улетучилось, так о чем же говорить? Чувство неловкости сковало меня. Перед кем? Наверное, перед временем, прошлым, памятью.

* * *

– Занавесь окно, а то все видно.

Шестилетняя Нуник подошла к окну, задвинула занавески, затем посмотрела на остальные окна и поинтересовалась:

– Я хорошо занавесила?

– Хорошо. А то эти душегубы, кто их знает, так-то спокойнее. Кушать хочешь?

Нуник не отвечала.

– Подойди к столу, там стоит банка мацони, она накрыта полотенцем. Нет, подожди, я сама тебе дам.

Она встала и пошла в другую комнату, за ней поплелась внучка.

– Возьми хлеба и ложку.

Она переложила половину банки в небольшую миску и поставила перед внучкой.

– Принеси тархун и накроши лаваш. Сможешь?

– Смогу.

Она смотрела, как внучка маленькими пальчиками старалась крошить лаваш, но лаваш не поддавался, он был не совсем высохший, его надо было рвать на маленькие кусочки, а не крошить.

– Дай-ка я тебе помогу.

Вскоре похлебка из мацони и мелких кусочков лаваша, заправленная тархуном и солью, была готова.

– Татик[1], а ты не будешь?

– Нет. Аппетита нет. Кушай, кушай.

Нуник начала хлебать похлебку и подумала: «Аппетита нет, разве так бывает?».

Вечером по городу слышались выстрелы, иногда они становились интенсивными, но чаще раздавались одиночные, а это означало, что еще одного, наверняка, достала пуля.

– Татик, это кто стреляет, турки или наши?

– Все стреляют, разве разберешь?

Послышался скрежет давно не смазанных петель калитки. Бабушка подошла к окну, подняла край занавески:

– Отец идет. Иди, встречай.

Нуник бросилась к дверям, выбежала встречать отца. Он вошел, неся на руках дочь, обхватившую его шею. На лице, покрытом пылью, резко обозначались складки, делавшие лицо суровым и задумчивым.

– Что такое происходит? Так много стреляют.

Он опустил Нуник на пол, сел на вблизи стоящий стул и начал развязывать шнурки ботинок.

– Налей в таз воды, ноги хочу помыть. Но сначала лицо.

И встав, направился к тазу, стоявшему в углу комнаты. Бабушка маленькими струйками лила ему на голову воду, он чертыхался от удовольствия, водил обеими руками по волосам, шее, иногда сам себе приговаривая:

– Мы еще им покажем… Ничего, ничего…

Нуник стояла чуть поодаль и детским чутьем старалась угадать настроение отца.

– Балик джан[2], принеси отцу полотенце, – сказала бабушка. – На полке, в шкафу.

– А где Сирануш?

– Она у соседей, просили помочь. И Ашот вместе с ней. А дети уже спят.

– Кликни их, пусть придут. Дело есть.

– Дело? Какое дело?

Бабушка накинула платок и вышла, плотно прикрыв за собой дверь.

– А ты почему не спишь Нуник? Сестра спит, а ты…

– Они маленькие, а я большая.

– Ты и вправду большая, но спать и тебе пора. Иди, умойся и ложись, а то утром вставать нам всем надо рано.

Чуть свет Карс погружался в тревожный сон. Стояла ранняя осень и деревья, еще не совсем пожелтевшие, выдавали гамму разбросанных красок. Казалось, неведомый художник обходит их в ночное время, чтобы вместе с зарей представить эту яркую красу жителям этого небольшого, но и не совсем маленького южного города.

Нуник прошла к тахте, сняла покрывало, перевернула подушку и, раздевшись, скользнула под теплое овечье одеяло. Ей нравилось лежать на животе, уткнувшись в мягкую перинную подушку, мысленно обозреть прошедший день, чуточку помечтать и впасть в сладкий сон.


Вот и сейчас, она стоит и смотрит, как отец ловко орудует мотыгой, потом он поднимает голову и просит воды. Она бежит к кувшину с холодной водой, он там, на краю поля, закрытый овчиной, чтобы сохранить вкус и свежесть воды, наливает в большую алюминиевую кружку и бежит обратно, к отцу. А его там нет… Она стоит недоуменно с кружкой в руке и вдруг слышит голос отца, оборачивается – отец шагает к ней, держа в руках большой ломоть хлеба с сыром.

– Возьми, поешь, – говорит он.

– Не хочу.

– Бери, бери, раз я говорю, – приказывает отец. Потом слышны выстрелы то ли во сне, то ли наяву.


– Нуник, вставай, – услышала она голос мачехи. Она открыла один глаз, потом другой, не хотелось выходить из теплой, нагретой постели.

– Вставай, вставай, быстро одевайся, отец велел, он запрягает подводу, скоро тронемся.

– Куда поедем?

– В Дзор, турки ходят по домам, надо скорее уходить.

– А дед и бабушка с нами пойдут? – спросила Нуник.

– Нет, они останутся. Они старые, их не тронут.

Сестер помогала одевать бабушка. Они уже были одеты, когда дверь отворилась и, не входя в комнату, отец сказал:

– Давайте выходите, устраивайтесь, сейчас тронемся.

Все молча вышли. Когда подвода тронулась по еще темной улице, Нуник увидела, как дедушка и бабушка стояли у калитки дома и молча смотрели вслед медленно и со скрипом удаляющейся подводе. Могла ли она предположить, что с этого дня для нее начиналась жизнь, полная ужаса и скитаний по чужбинам?

Пройдя по своей улице, они вскоре свернули на другую дорогу, ведущую в Дзор. Здесь уже были и другие подводы. На обочине блестели лужи от вчерашнего дождя, и вол потянулся к воде, но отец подхлестнул его плетью, и тот, екая селезенкой, выскочил на сухую дорогу. И тут прозвучал первый выстрел.

Отец сидел на подводе, свесив ноги в обшарпанных, старых башмаках, горбясь и безучастно глядя по сторонам. Под накинутым пиджаком острыми углами выступали его лопатки. Нуник, сидевшая позади отца, видела давно нестриженные крупные завитки черных волос, скользящих из-под сбитой на затылок кепки, его смуглую, опаленную солнцем, широкую шею, засаленный воротник пиджака.

Ей стало жалко отца, особенно его лопатки. Когда прозвучал выстрел, отец бросил поводья и быстрыми шагами пошел вперед. Выстрелы вскоре перешли в беспорядочную пальбу. Движение остановилось. Нуник, забравшаяся вперед на место отца, вдруг заметила, как их вол начал медленно и тяжело валиться на бок.

– Падает, падает! – закричала она.

– Кто падает? – отозвалась мачеха.

Она соскочила с подводы, вол уже распластался на земле, его большой живот тяжело поднимался на мокрой земле, а широко расплюснутый нос жадно хватал ноздрями ночной свежий воздух, под шеей показалась струйка крови. Она стекала к речушке, огибая мелкие камешки на пути, окрашивая их в грязновато-розоватый цвет.

Мачеха завопила во весь голос. Подошли мужчины с соседних подвод.

– Вол – не жилец, пуля угодила в шею, – сказал, наклонившись над распростертым животным, один из них. Остальные кивками головы подытожили увиденное.

– Надо убрать с дороги. Его не обойти. А где хозяин?

– Пошел узнать, что там впереди и как раз в этот момент… о, господи.

– Надо прикончить животное. Ему не поможешь. А идти надо, скоро рассвет, ждать нельзя, – снова сказал тот же мужик.

Нуник заметила отца, тот шел широкими шагами, размахивая руками, перепрыгивая через бесконечные ямы, разбросанные на дороге. Подошел медленно, словно предчувствуя неладное, остановился, посмотрел на распростертого, тяжело дышащего животного, спросил:

– Как это случилось?

– Мы сами не поняли, вдруг начал валиться и… – начала, было, мачеха.

– Пуля шальная, – прервал ее тот же мужик. – Хорошо, не в дитя! – стараясь смягчить обстановку, добавил он.

– Да, вот дела. Как раз этого не хватало.

Он вынул из внутреннего кармана пиджака револьвер, подошел к изголовью животного, обернувшись к Нуник, сказал:

– Ну-ка, закройте уши.

Нуник закрыла уши, Анаит и Астхик спали. Она закрыла уши, но выстрел, прозвучавший рядом, показался ей как удар грома, ударившего где-нибудь вблизи. Ей стало страшно.

Животное вздрогнуло и застыло, только мелкие судороги иногда пробегали по телу к ногам.

Его тянули пятеро мужчин, ухватившись за ноги и голову. Чертыхаясь и ругаясь, они с трудом дотащили огромную тушу до оврага и столкнули ее вниз.

В Дзор они вошли, когда уже настало утро. В центре этой небольшой армянской деревни скопились беженцы из окрестных армянских сел и деревень. Деревня располагалась в двух-трех часах ходу от Карса, поэтому, когда ближе к вечеру пришла весть о том, что Карс контролируют турки, что в городе спокойно и не стреляют, большинство вновь прибывших решили возвратиться в свои дома. Ближе к вечеру двинулись обратно. Нуник и сестер разместили на подводы, а взрослые шли пешком. Нуник всю обратную дорогу спала, забившись в угол подводы, положив голову на картонный ящик американского происхождения. Добрались до города, но, даже не сговорившись, все двинулись в сторону заброшенных коровников. В этой людской тесноте и сутолоке, во всеобщем ощущении тревоги, люди искали и находили утешение и спасение среди своих сородичей.


Нуник не помнила родную мать, она умерла от какой-то болезни, когда ей было всего два года. Отец воевал с турками, будучи в русских войсках, поэтому она жила с бабушкой и дедом, опекали ее также четыре сестры отца. Отец, вернувшись с фронта, женился вторично, и у Нуник появились две сестры – Анаит и Астхик.


И вот теперь они все оказались в заброшенных коровниках.

Отец ходил мрачный. Иногда мужчины собирались группами, оттуда слышались крики, наверное, не сходились во мнениях, как поступить дальше. Но Нуник не понимала, почему они не идут домой, тем более что дома остались дед и бабушка.

– Айрик[3], я хочу к бабушке, домой, – говорила она отцу.

– Надо подождать, – отвечал он и отходил в сторону.

Когда вдалеке послышался приближающийся цокот копыт, головы людей почти одновременно повернулись в ту сторону. Показались всадники, то были аскеры. Они остановились, обведя толпу полукругом.

Отец подошел к мачехе, стоявшей в кругу троих детей, и сказал, оглядываясь на турок:

– Забирай детей и быстрее домой.

– А ты как?

– Мне не выбраться, видишь, мужчин они не выпускают. Идите скорей!

Она пошла, взяв маленькую на руки, двое едва поспевали за быстро идущей матерью.

– Слушайте меня, – раздался резкий командный голос, – нужны мужчины и молодые женщины на санитарные работы. Дашнаки[4] тут натворили, вы поможете привести в порядок.

– Какие еще работы?

– Молчать. Сказано, значит, так надо. Хоронить ваших людей, мои люди отказываются. Итак, двумя колонами, мужчины отдельно от женщин.

– Никуда мы не пойдем, – сказал тот же мужчина, средних лет. В толпе послышались поддерживающие голоса.

– Ты, я смотрю, просишься на неприятности.

– Ни на что я не прошусь. Не пойдем мы отсюда.

И тут рядом находящийся всадник поднял коня на дыбы и пошел на мужчину, тот бросился в сторону, аскер нагнал его и его хлыст, описав в воздухе эллипсовидную траекторию, опустился на его голову. Тот обхватил голову руками, но аскер не унимался, удары сыпались один за другим, ярость заполнила его нутро, Он бил его по рукам, по голове, и чем больше бил, тем яростнее и хлеще становились удары. И вдруг одиночный, еле слышный в рокоте толпы выстрел… и аскер, застыв на секунду, неподвижно, с вытаращенными глазами, грохнулся с седла на землю, пуля прошила ему голову насквозь.

И тут все смешалось. Аскеры пошли на людей. Удары сабель, ножей и выстрелы из ружей посыпались на них. Изощряясь в жестокости, убивали, прежде всего, мужчин. Вскоре с ними было покончено. Дети с широко раскрытыми от ужаса глазами, не переставая, громко кричали и плакали, женщины, заломив руки, молили о пощаде, падали, теряя сознание. Пряный запах свежепролитой крови насытил воздух. Земля, трава, камни – всё в крови.

Показался всадник, накинув петлю на ногу жертвы, волоча его тело по земле, приблизился к атаману.

– Вот тот, который убил.

Из толпы женщин вышла молодая женщина и с воплями кинулась к неподвижно лежащему армянину.

– Разберись с ней, а он пусть посмотрит. Ему это очень понравится, – приказал атаман и, пришпорив коня, отошел в сторону.

Аскер слез с коня, подошел к женщине, согнувшейся над еще живым телом мужа, схватил ее за длинные волосы, поставил на ноги и начал рвать ее одежду, сопровождая ударами хлыста. Вскоре она стояла обнаженная, тщетно пытаясь прикрыть руками выставленные груди.

– Так она носит в себе еще одного ублюдка.

Аскер некоторое время раздумывал, потом, резко обернувшись, всадил клинок в чуть выпирающий живот женщины. Она даже не вскрикнула, – глаза, расширенные до предела, руки, взметнувшиеся вперед, вспоротый живот… она рухнула на землю. Кровь потекла ручьем по земле. Покончив с этим, аскер подошел к своему коню, вскинул ногу, чтобы взобраться на коня, но тут раздался еще один одиночный выстрел, из толпы женщин. Конь испугался и бросился в сторону, волоча за собой всадника.

Все вокруг на минуту окаменело. Турки на мгновенье застыли, затем в следующее мгновенье с криками и воплями бросились в дрожащую толпу женщин. Полубезумные от ужаса, прижимая к груди своих младенцев, они следили за приближением турок. Забрызганные кровью с ног до головы, с блестящими полубезумными от ярости глазами они пошли на толпу. Только что произошедшая резня мужчин привела их в состояние дикого возбуждения, а от только что прогремевшего выстрела, унесшего жизнь аскера, они пришли в несдерживаемую ярость. Задыхаясь, покрытые потом и кровью, завывая, как дикие звери, турки, как стрелы, вонзились в ряды женщин и начали вырывать детей из рук матерей, ребенка за ребенком. Держа малюток за ноги, они с силой ударяли их головками о стены, камни, переламывали им позвоночники ударом о колено.

Когда все дети были перебиты, они бросились на женщин. Большинство из них скоро легли с перерезанным горлом или со вспоротыми сабельным ударом животами. Вопли несчастных, как ветер, пронеслись по всему городу. Вскоре вопли перешли в стоны, затем и те затихли, мертвая тишина водворилась над этими изрезанными, окровавленными телами. Сумасшествие окончилось.

Бабушку застали одну, она рассказала, что после их ухода пришли аскеры. Забрали деда, забрали все вещи, что могли увезти, остальное сожгли. Такая же участь постигла соседей-армян.

На следующий день бабушка позвала Нуник:

– Балик джан, пройдите в верхний дзор, соберите что-нибудь съедобное, Ашот и Лусик тоже пойдут. Позови их и идите.

У подножия той горы рос дикий виноград, были ореховые деревья, можно было откопать клубни дикого картофеля. Шли они неспешным шагом, изредка останавливаясь и бросая взор на безлюдный склон, на вспаханное поле, раскинувшееся почти до самого верха. Они обходили широкие рытвины, округлые глубокие ямки, выбитые копытами коров и коз. Они прошли порядочное расстояние, когда впереди идущая Лусик внезапно остановилась, а затем позвала их:

– Нуник, подойди, в яме люди.

Она подбежала к неглубокой яме, заросшей по краям высокой травой и оттого казавшейся глубокой, взглянула вниз и увидела троих мужчин. С них были сняты обувь и одежда, только кое-где торчали клочья белого белья. Лежали все трое в невообразимых, застывших позах, что говорило о том, что их привезли сюда уже убитыми и выбросили, как выбрасывают негодные, тяжелые камни, не удосужившись взглянуть, как и куда они примостились. Нуник смотрела, молча, на тела… Внезапно до нее дошло… Отец! Сомнений не было. На голове отца она увидела чудом сохранившуюся знакомую кепку. Отец лежал с перебитым горлом, застывшая кровь, перемешанная с грязью, покрывала его обнаженную грудь. Нуник кинулась к нему, обняла отца, худенькие плечи затряслись от беззвучного рыдания, от охватившего ее ужаса.

– Нуник, надо уходить, аскеры могут прийти, – сказала Лусик.

Они шли обратно быстрыми шагами, шли молча, не оглядываясь, каждый при себе. По пути никого не встретили, будто город вымер, только вдалеке изредка кто-то наносил глухие, непонятные удары да раздавался лай окрестных, вечно голодных собак.

Нуник вошла в открытую дверь и остановилась. Стояла неподвижно, глядя прямо на бабушку.

– Что с тобой? Ты что не проходишь? Что-нибудь случилось?

– Я видела… такое видела!

Бабушка, встревоженная, подошла, наклонилась к внучке и, приблизив к ней лицо, спокойно спросила:

– Что-то плохое… скажи, что ты видела?

– Я видела… в яме. Его убили аскеры. Там еще двое. Их туда забросили.

– Что, – простонала она. – Ты не ошиблась?

– Нет, не ошиблась. Мы вместе видели, их трое, лежали.

– О, горе ты мое, что же делать?!

Вскоре пришла мачеха, они ушли в другую комнату, Нуник осталась одна.


Не познав материнскую ласку, она тянулась к отцу, и тот отвечал взаимностью. Между ними было полное взаимопонимание. Сильный, вспыльчивый, но необыкновенно отходчивый, отважной наружности, она видела его не столь часто и особо гордилась, что он воевал с аскерами в русских войсках. Возвратившись, он сажал Нуник на колени, что-то рассказывал про свое. Она мало что понимала из сказанного, но чувствовала, что отцу надо было высказаться, и слушала. Слушала, положив голову ему на грудь, а он затем так же внезапно ссаживал ее, не любя ничего длительного.


От деда тоже не было никаких вестей.

– Забрали твоего деда, моего мужа. Вряд ли мы его увидим.

– Бабушка, он же старый.

Бабушка не ответила, махнула рукой и отошла. Прошло еще два дня, было утро. Бабушка тепло одела внучек и, усадив за стол, сказала:

– Я сейчас отведу вас и оставлю у приюта. Когда спросят, скажите, что родителей убили, и у вас никого нет. Они возьмут вас, накормят, дадут кроватку. А там, бог даст, увидимся.

Нуник и две сестры сидели у стен американского приюта. Хотя бабушка велела им плакать, чтобы сжалились и взяли в приют, плакать они не могли. Вскоре вышла женщина и отвела их в помещение. Всего несколько комнат и полно детей. Закутанные, оборванные, они сидели на полу, подстелив под себя, кто что. Ни стульев, ни тем более кроваток, ничего не было, одни стены и какие-то плакаты, которых читать и понимать никто из них не мог. То был американский приют для детей сирот. И потекли дни, которые слагались в недели, месяцы.

Однажды, вбежав в чулан, откуда Нуник по велению воспитательницы должна была принести стопку постельного белья, она увидела себя в небольшом зеркале, обрамленном в деревянную раму. Оно висела напротив двери. Она на минуту запнулась. На нее с удивлением и даже с некоторым страхом глядела уже довольно взрослая, худощавая и не очень красивая, в белом платье и коротко остриженная девочка. Конечно, дома она видела себя в зеркале и раньше, но не запоминала и не обращала на это внимания. Что же ее поразило и остановило взгляд на этот раз? Очевидно, она была удивлена и ошарашена переменой, которая произошла с ней за эту зиму. Она стояла перед зеркалом, крутилась, играла глазками, обводила себя медленно снизу вверх. Ведь так и бывает, когда вдруг осознаешь, что ты перешла какую-то грань взросления, которую неожиданно ты в себе открыла. Она смутно почувствовала, что в жизни наступил какой-то перелом, и, быть может, к худшему.

Так оно и случилось. Пришла весна, в Карсе властвовали аскеры, мужское население города было истреблено, было время затишья. В мире политики тем временем происходили переговоры, заключались договора, шел передел Кавказа, Балкан. Перемены эти рикошетом отразились и на положении американских приютов, действовавших на территории Османской империи.

Как-то за ужином старшая воспитательница объявила:

– Завтра мы переезжаем на новое место жительства. Соберите, у кого что есть, упакуйте в мешочки, которые вам будут выданы.

Пожитки сестер уложились в один мешочек от старого противогаза, от которого несло запахом резины и плесени. Товарные вагоны, куда были размещены дети, были устланы сухой соломой, и это спасало от еще свежего предвесеннего воздуха, который пронизывал вагоны сквозь многочисленные щели.

Новым местом жительства оказался город Ленинакан. Здесь недавно была провозглашена советская власть, не хватало всего, что только можно было вообразить: от кадров для новой власти до хлеба, соли, спичек. Бедность выпирала отовсюду.


– Ты не устала, может быть, немного отдохнешь? – спрашиваю я у Нуник, записывая ее рассказ на магнитную ленту.

– Нет, нет, спрашивай. Что-то не так?

– Уж больно быстро рассказываешь. Побольше эпизодов, конкретных, чтобы все представлялось живо.

– Скажи, а кому это надо, кому это интересно? Бедность, голод, смерть… Мы жили так, и как будто, так и должно было быть, у нас были свои радости и не так уж мало. Но эти радости проистекали из другого родника души. Мы радовались вещам, которые сегодня кажутся наивными. Мы были непосредственные, а наши души чистые, детские начала были в нас сохранены. Умению радоваться жизни – этому у нас бы поучиться.

Нуник сделала паузу, видимо, думая о чем-то, затем продолжила:

– Сейчас сыты, обуты, другая жизнь. Ты зря тратишь время на напрасное дело.

– Ты не права, – стараюсь я убедить ее. – Людям всегда интересно знать о своем прошлом.

Нуник вздыхает, как человек, вынужденный примириться с чем-то, что, как ей кажется, не совсем отвечает истине.

– Не знаю, мне не приходилось это замечать. Прошлое используют, чтобы оправдать свои поступки. Это я замечала.

– Если не устала, тогда продолжай свой рассказ.

– Ты спрашивай, спрашивай, может быть, я говорю сумбурно, не по порядку, ведь это было так давно.

– Итак, вы в Ленинакане…


Место, куда их определили, носило название Казачий пост. Находилось оно на окраине города. Это были бывшие казачьи казармы. Детей было огромное количество, и только одному богу известно, как удавалось хоть мало-мальски поддерживать элементарный порядок в этом людском муравейнике. Нуник держала сестер возле себя, ведь потеряться в этом хаосе ничего не стоило.

Появился хорошо одетый американец, который начал давать указания многочисленным служащим-армянам через переводчика, и те отправлялись выполнять его поручения. Началась регистрация вновь прибывших детей. Сестер поставили в ряд к столу, за которым сидела женщина-армянка. Она записывала возраст, из каких мест, имя и определяла по группам. Больных, а их было много, отделяли от остальных и уводили в отдельное помещение. Наиболее благополучных, хорошо одетых детей собирали тоже отдельно, эти предназначались к отправке в Америку.

То, чего боялась Нуник, случилось.

– Вы сестры? – спросила женщина за столом.

– Да, нас трое, – ответила Нуник.

– Сколько вам лет?

– Мне десять с половиной, может, одиннадцать.

– А остальные?

– Не знаю.

– Мне шесть, – вдруг подала голос Анаит.

– Откуда шесть, может, только пять, – поправила сестру Нуник.

– Ладно, – закончила женщина.

– Нуник, ты пойдешь в старшую группу. Анаит – в среднюю, а вот она, как ее имя?

– Асмик.

– Асмик – в младшую. Не волнуйтесь, вы тут будете рядом. Так надо.

Прошло два дня. Освоившись, Нуник нашла пустующую тахту, приволокла и приставила к своей тахте и забрала сестер к себе. Так у них появилось свое новое ложе, место хватало всем, главное, они были вместе.


– А разве разрешали?

– Ой, я же говорю, такой муравейник, разве разберешь, кто где?


Эпидемия косила детские жизни. Умирали каждый день и помногу. Нуник с другими детьми забирались на толстую, высокую стену, огораживающую казармы. Было видно, как санитары, одетые в белые халаты, ежедневно привозили маленькие трупы и складировали недалеко у подножия невысокого холма. Другие копали большие ямы. Они не поспевали, поэтому складированные трупы иногда лежали по несколько дней. Затем их забрасывали и накрывали землей. Это было настолько рутинно, что никто не придавал тому особого значения. Здесь умирали легко и просто, как все, что умирает на этой земле. Без слез, слов и эмоций.

Когда в один из дней Нуник почувствовала у себя жар, она тут же представила штабель трупов и себя лежащей среди них. Ей не стало страшно, она только подумала, что же будет с сестрами. Но думала недолго, все забилось и ушло в никуда. Сколько это продолжалось, она не помнила. Однажды, открыв глаза, увидела белый потолок, стены и остриженные головы. То была больница. Она пролежала с тифом почти месяц.

В каждом выздоровлении бывает некое особое время, когда чувствуешь возвратившееся состояние, но с какой-то новой опытностью и умудренностью. Она была слаба, ступала осторожно, боясь споткнуться о неровный, дощатый пол. Она еще не знала, что этажом ниже в этой трехэтажной больнице умирают ее сестры.

Анаит она нашла в группе для маленьких, куда она была переведена из больницы. Она и рассказала, что спустя два дня после нее они обе заболели, а ее перевели в группу только недавно. Нуник кинулась обратно в больницу. Там она и застала Асмик. Она бредила, но узнала Нуник, смотрела на нее спокойно, и вдруг сказала:

– Попроси бабушку, пусть она принесет немного мацони.

Слезы заполнили глаза Нуник, было ясно, что Асмик не жить, на следующий день она умерла.

Нуник забрала к себе Анаит. Прошло немного времени и им сообщили, что предстоит переезд в новый приют, в Степанаван.


Степанаван – небольшой городишко, скорее, большое село, располагалось в живописном месте в Восточной части Армении. Здесь действовала советская власть, но многие жители особо не вникали в суть этой власти. Жили они своей привычной жизнью, согласно традициям и адатам.

Условия в приютах, а их было несколько, которые содержались на деньги американцев, были намного лучше, чем в тех, в которых им до этого пришлось жить. Количество детей было меньше, питание лучше, а самое главное, болезни, которые косили тысячи детей, отступили. Американцы организовали активную и эффективную санитарную службу по искоренению болезней. К примеру, чесотку искореняли следующим образом. Два раза в неделю детей окунали в ванную с какой-то желтой жидкостью. Затем их обдавали струей теплого воздуха из сушилки, отчего дети приобретали желтый цвет, и только потом надевали на них одежду. Чесотка, таким образом, была искоренена. Питались в отдельной столовой, которая находилась неподалеку от приюта. Их ставили в строй и вели в столовую.

Но тут произошел случай, который еще раз перевернул жизнь маленьких сестер. В тот день, как обычно по дороге в столовую, Нуник обратила внимание на двух женщин, просивших подаяние. Они стояли, прислонившись к каменной ограде. На руках молодой женщины лежал грудной ребенок, Что именно заставило ее бросить свой взор в ту сторону, в то время как просящих подаяние было немало на улицах села, сказать трудно. Это были ее бабушка и мачеха с ребенком. Вот такая встреча! Нуник бросилась к ним, они обнялись, но не успели еще, как следует пообщаться, как именно в этот момент около них остановилась бричка, из него вышел американец, а вслед за ним переводчик.

То был хозяин приюта. Он поинтересовался, кем приходятся эти женщины девочке. Узнав, что произошла совершенно неожиданная встреча родных, он категорически заявил, что они должны забрать ее, поскольку запрещается какой-либо контакт, с кем бы то ни было. И, что Нуник будет предоставлена одежда, питание, но жить в приюте она не может.

Надо сказать, что город был переполнен беженцами, власти своим распоряжением обязали, чтобы местные жители предоставляли беженцам, своим соотечественникам, жилье и какое-то пропитание. Беженцы поголовно были женщины и дети. Они брались за любую работу, чтобы как-нибудь прокормиться. Бабушка и мачеха с маленьким грудным ребенком, которого она родила за время их долгой разлуки, устроились в коровнике. В этом же доме в одной комнате проживала женщина по имени Шушик, а в двух комнатах супруги, занимавшие руководящие посты в местных органах власти. Шушик, услышав рассказ о происшедшем, сказала:

– Пусть девочка ночует у меня. Она чистая, приедет Маро, постараемся ее обратно поместить в приют.

Надежда на возвращение в приют у Нуник была. Маро заведовала организационно-пропагандистским отделом в аппарате партии, кроме того имела солидный большевистский стаж и пользовалась большим авторитетом. Супруг же был председателем горсовета. Решили ждать Маро, она пребывала в командировке в Закавказском бюро по делам партии.

Вскоре приехала Маро, но в ее просьбе забрать Нуник обратно американец отказал, повторив, что они ее обеспечат одеждой и питанием. Вечером Маро, собрав их, сказала:

– Нуник останется у меня, я ее удочерю. У меня нет детей, и я позабочусь о ней.

Так маленькая Нуник приобрела свою третью мать. Мать, которой она стала обязанной всем, чем наградила ее жизнь в дальнейшем. За год Маро научила ее не только ведению домашнего хозяйства, но и грамоте, привила любовь к книге и чтению, и настолько успешно, что Нуник сразу приняли в пятый класс школы. Маро часто уезжала в командировки, но ее заботу и внимание к себе Нуник чувствовала в ее письмах, советах.

Подруга Маро появилась в их доме после очередной командировки. Она должна была работать в одном из учреждений города. Жить ей было негде, и Маро приютила ее у себя дома. Женщина интересная, пользующаяся вниманием мужчин, превосходящая подругу по части женского обаяния… и произошло то, что не так редко случается в жизни. Однажды Маро сказала Нуник:

– Девочка моя, мы переезжаем с тобой в Ереван, потому что, как ты заметила, мой муж сошелся с моей подругой. Оставить тебя у них я не могу. Ты для нее чужая и она превратит тебя в домработницу, а тебе надо продолжать учебу.

В Ереване, куда они переехали, Маро устроила Нуник в детский приют, а недалеко располагалась школа, где она училась.

– Я часто езжу в командировки, брать тебя с собой нет возможности, а тебе надо продолжать учебу, – сказала Маро.

Но не прошло и года, как и этот детский приют перевели в Степанаван, который стал ее родным местом, где она впервые получила помощь, хлеб, приют, и, главное, человеческую теплоту и сочувствие от совершенно незнакомых людей, ставших впоследствии для нее родными. В Степанаване она жила в приюте, но она была свободна, часто навещала Шушик, оставалась у нее ночевать, для нее даже поставили кровать, она садилась и за стол как своя родная. Скоро Нуник окончила школу и поступила в педагогический техникум.


– Извини, мне надо на несколько минут отлучиться, а ты отдохни пока, – сказала мне Нуник и прошла на веранду, к кухонной плите. Смотрю ей вслед: сгорбленная спина, редкие седые волосы, худое, очень худое тело. «Она так и не привыкла много есть, и оттого такая худая», – промелькнула у меня мысль. Вспоминаю, как я заходил к своему другу Мэлсу и меня всегда угощали как родного, а ведь это были годы войны, когда каждый кусок чего-нибудь съедобного был на счету. Тогда мне казалось это само собой разумеющимся, а теперь… теперь я понимаю, чего стоило оставшийся кусок разделить на двоих. Они жили очень бедно, Нуник работала в радиокомитете, получала гроши, а мы с Мэлсом болтались по дворам, вбирая в себя все хорошее и плохое, что дает двор семи-восьмилетним пацанам. Иногда она забирала нас к себе на работу, но там нам было скучно, мы катались на лестничных перилах, там были отлично отполированные перила.

Появилась Нуник.

– Ну, давай продолжим.

И тут произошло-то, что никак не предугадаешь. Лента на магнитофоне оборвалась, что-то произошло с механизмом протяжки. Работа остановилась.

– Давай рассказывай, я буду запоминать, – предложил я.


И я запомнил.

После окончания техникума по рекомендации Маро ее пригласили на работу в Грузию в качестве преподавателя и заведующего просветительским центром в один из районов с преимущественно армянским населением. Началась коллективизация, ее избрали комсомольским вожаком. Так как она была весьма активной и принципиальной, то ее приглашали на всевозможные собрания, где она своими выступлениями обратила на себя внимание руководства и ее рекомендовали направить на учебу в Высшую партийную школу. Но Маро воспрепятствовала этому, сказала, что ей надо приобрести специальность, а в идеологическом плане она уже достаточно подкована, и предложила поехать в Ереван и поступить в сельскохозяйственный институт. Хотя душа не лежала к сельскохозяйственной профессии, Нуник не посмела возразить Маро. Летом, будучи на практике в табачном кооперативе, по настоянию партийного руководства она была назначена председателем вновь образованного колхоза.

– Но я же учусь, как же с учебой? – попыталась возразить она.

– Ничего, за вами останется учебное место, – таков был ответ партийного руководства.

Убийства, поджоги, воровство, сопротивление кулаков было повседневной реальностью.

– Кулаки были очень безжалостны. Мне дали пистолет, с которым я не умела обращаться.

Одновременно с должностью председателя ее назначили заведующей финансовым отделом и партийным секретарем района.

– Кушать было некогда. Когда поздно ночью я возвращалась в райцентр, столовая уже не работала, и я оставалось голодной до следующего дня. Захаровка, где я была председателем колхоза, находилась в семи-восьми километрах от райцентра, и я каждый день шла пешком через лес с большой палкой в руках, ибо там водились волки. На ногах были рогожные ботинки, которые очень натирали ноги. Когда в колхозе убили двоих, люди начали выходить из колхоза.

Я их собрала и говорила: «Почему все богатства должны быть в руках одного человека, пусть и даже самого уважаемого? Это несправедливо. Мы должны сами вести свои дела».

– А тебя слушали, твоя агитация достигала цели?

– Слушали внимательно, задавали вопросы. Конечно, не все сразу. Основной опорой были батраки, наиболее задавленная, привыкшая и примирившаяся со своей участью часть крестьянства. Надо было дойти до их сознания.

Поработав два года, Нуник вернулась в Ереван, окончила институт и по решению руководства института, в числе четырех ребят, была направлена в Москву на учебу в Тимирязевскую академию. По приезду в Москву заболела тифом и пролежала в больнице месяц. Она решила возвратиться в Ереван. В Ереване встретила своего знакомого, который сделал ей предложение. Ей было всего 26 лет. Маро одобрила ее выбор. Прошел год, она забеременела. Аршо, так звали ее мужа, был командирован в Сухуми. В октябре 1937 года он уехал, чтобы сдать дела и возвратиться в Ереван. Как раз в то время весь актив сослали в Сибирь. Уже спустя несколько лет она узнала, что из Сибири их забрали на фронт, где они все и погибли.

– Мэлса я родила как раз в то время, когда Аршо уехал в Сухуми.


Прошли годы. Мэлс стал уважаемым человеком в городе. Окончив университет, он вскоре стал руководителем крупного отдела института геологии.

Я к тому времени переехал в Москву и наши встречи стали редкими, но мы друг с другом все также были по-братски связаны. Жил он зажиточно, женился на семнадцатилетней латышке. Красивая, скорее, модная по тем временам… Он привез ее в Ереван быстро и неожиданно. У них родились девочка и мальчик. А она, окруженная со всех сторон мужским вниманием, подалась в актрисы. Актриса из нее не получилась, но сама артистическая среда наложила на нее отпечаток, повлияла на их семейную жизнь. Частые застолья, в которых проводил время Мэлс, превратили его, худого парнишку, в очень грузного мужчину, за сто килограмм. В тридцать пять лет он скончался. Для Нуник это был неимоверный удар. Она осталась жить в своей старой бедняцкой комнате. На похоронах она плакала очень странно: плакала, но, ни одной слезинки в глазах. Потом я это начал замечать у многих стариков.

– Разве это справедливо, – говорила она, – мать хоронит сына?!

Когда я записывал ее рассказ, она жила с внуком. Невестка продала все, что было, и переехала обратно в Ригу, дочка поехала с ней, а внук учился в Ереване, остался с бабушкой. Последний раз я ее видел, когда она уже потеряла память. Я уходил от нее – лучше бы я ее не видел! – во что превращает старость человека?! Я никак не предполагал, что спустя много лет эту женщину – Нуник, я буду вспоминать чаще, чем моего самого близкого друга – Мэлса.

1

Татик – бабушка (армян.)

2

Балик джан – доченька (армян.)

3

Айрик – папа, отец (армян.)

4

Дашнаки – члены армянской националистической партии (армян.)

Старики

Подняться наверх