Читать книгу Путешествия по розовым облакам - Рунов Владимир Викторович - Страница 7
Веселые засранцы
ОглавлениеЭто от Вальки Корсуна я впервые услышал о «шестидесятниках»: «Кто такие есть?» Тогда втроем: он, я и Мишка Архангельский сидели на берегу Кубани и прямо из старой кастрюли пили ледяной рислинг, за которым по очереди бегали к бочке, что с утра подвозили к паромной переправе. По ней разноликие дачники перебирались на другую сторону реки к любимым садам-огородам. Обратно груженные плодами неуемного труда, обессилено тянули поклажу, как мулы, сопровождавшие по прериям караваны американских переселенцев. Только всадника без головы не хватало…
Горластая толстая тетка в клеенчатом фартуке, что разливала молодое вино, нам решительно отказала в кружках навынос, поскольку якобы мы ей когда-то и что-то не вернули.
– И чего вы здесь болтаетесь! – не стесняясь очереди, громко корила нас, – люди работают, а вы ошиваетесь с ранья…
Валька, надо не надо, но всегда избыточно общительный, на этот раз сделал вид, что сильно обиделся и, перейдя колдобистую дорогу, стал стучать в калитку первой попавшей хаты. Признаюсь, в те времена приречье Краснодара сильно смахивало на заросшую пыльными бурьянами хуторскую окраину с курами, козами, собаками в репьях, что лениво щелкали клыками и нервно дергались вослед опасно гудящим осам. Рядом облизанные половодьями речные откосы, под которыми всякую рань местные рыбаки густо дымили «Примой», самыми распространенными сигаретами по 14 копеек за пачку. Тогда в Кубани еще что-то ловилось, хотя ни один из нас такой страстью, слава Богу, озабочен не был.
Город давно и демонстративно отдалился от своего природного наследия и шумел чуть вверху, в двух кварталах, круто повернувшись к реке задницей. Я думаю, Краснодар тогда был одним из немногих, если не единственный из больших городов, который при наличии немаленькой реки не имел даже намека на набережную: гранит, чугун, медные фонари, дубовые скамьи в тени столетних кленов, как, например, в Ростове. Более того, никто и не страдал по этому поводу и ни капли не завидовал ростовчанам с ихним Доном, поскольку на всех углах мы то и делали, что восторженно прославляли свою драгоценную Кубань, ну и себя, естественно, любимых.
«Мы – веселые кубанцы, любим песни, любим танцы…» – всякий день горланило краевое радио по любому поводу, лично у нас вызывая только приступ молодецкого ерничества, типа: «Мы веселые кубанцы, мы веселые засранцы…»
Однако именно в этих заброшенных углах все комфортно устраивалось, прежде всего сиреневая от табачного дыма пастораль, ленивая тишина, когда в трех шагах от троллейбуса можно было свободно валяться на травке, время от времени опуская босые ноги в мутную и не по-летнему холодную стремнину, при этом вести длинные разговоры ни о чем, поскольку чаще всего делать нам все равно было нечего.
– Тебе чего, мальчик? – спросила бабка, вышедшая на стук.
– Мамуля! – разулыбался Валька. – Можно у вас попросить ту штучку, – и он показал на старую эмалированную кастрюлю, висевшую на заборе.
– Для чего? – нахмурилась старуха.
– Рислинг в нее набрать вон из той бочки! Хотим другу день рождения справить, – привычно соврал.
– Дык она дырявая.
– Ниче, мы поправим, – с радостью пообещал Валька.
– Да бери! Не жалко… – усмехнулась старуха. – Только повесь обратно…
– Вы сомневаетесь?! – темпераментно воскликнул Валька. – Всенепременно… С благодарностью!..
Он был ужасно рукастый. Сбегал помыл емкость в речке, нашел дырки (их оказалось всего две), заткнул спичками и в таком виде трехлитровую кастрюлю, наполненную напитком хрустальной прозрачности, способным возбудить любое сердце (а уж наше тем более), водрузил в воображаемый круг, прямо на травку.
– Ну как? – спросил в ожидании похвалы наш тщеславный, как и все невысокие люди, товарищ.
– Маладэц! – похлопали мы в ладоши.
Кастрюля потихоньку сочилась, но содержимое держала. К тому же прикладывались мы довольно часто, опустошая длинными, но неспешными глотками, как люди, вполне довольные обстоятельствами жизни. Хотя никаких оснований к этому, кроме абсолютной беззаботности, у нас не было.
Самым устроенным считался Корсун, поэтому чаще всего и платил то за пиво, то за рислинг. Он работал в мединституте младшим специалистом по фотоделу, хотя везде именовал себя заведующим фотолабораторией. Важно, что в том подвале хозяйствовал один и слыл мастером на все руки. У него мы пропадали довольно часто. Архангельский учился в художественном училище и по слухам подавал немалые надежды. Я же не учился и не работал, и надежд никаких не подавал, хотя весной закончил исторический факультет.
В тот день мы обсуждали мою очередную попытку устроиться, на этот раз в многотиражную газету завода имени Седина. Очень знатное, скажу я вам, было предприятие, для всего мира делало металлорежущие станки. Лучше всех об этом был осведомлен Мишка, поскольку в качестве шабашки однажды разрисовывал на первомайскую демонстрацию грузовую машину, задекорированную фанерой под карусельный станок и украшенную призывами работать по-ударному и жить счастливо…
Пошли вдвоем с Архангельским, которого я взял для поддержки. Однако, весь разговор с редактором, молодящейся и страшно самоуверенной теткой, он простоял как пень у двери, перекладывая с плеча на плечо огромный замызганный этюдник и шумно шмыгая носом, поскольку, несмотря на августовскую жару, умудрился простыть.
Редакторше, которую звали Полина Захаровна, мы не понравились сразу, и разговор шел не столько о работе (меня, конечно, не взяли), сколько о нашем внешнем виде, которым, по ее мнению, мы олицетворяем разболтанность худшей части современной молодежи. Ну ладно я оказался просто неучтив в одежде. Приперся в официальное присутствие в майке, купленной на новороссийском «толчке», самопальных джинсах-варенках, вьетнамских шлепанцах, но, главное, в черных очках, которые не снял даже в редакторском присутствии. К тому же на майке была изображена какая-то ухмыляющаяся рожа, а под ней надпись на немецком языке.
– Ты хоть знаешь, что у тебя на животе написано? – с плохо скрытым негодованием спросила редакторша, сверкнув пенсне, точь-в-точь как на портрете у Надежды Константиновны Крупской, что висел у нее над головой.
Я пожал плечами, поскольку языками не владел, да меня это и мало интересовало.
– Так я переведу! – усмехнулась строгая мадам и прочитала: «Я маленький шалун, я люблю упругих девчонок». Ну как? – но спросила почему-то Мишку.
– А че, – хмыкнул тот, – нормально…
Судя по всему, он ее раздражал больше, поскольку выглядел еще хуже. Вот уже год как он красил красным стрептоцидом копну природно буйно-кудрявых волос, а на ночь на бумажные папильотки завивал терпеливо отращиваемые усы, чтобы стать похожим на своего кумира Сальвадора Дали.
– Тебе не стыдно ходить по улице в таком виде? – и Полина Захаровна словно с первой и сразу на третью переключилась с меня на Мишку. – Небось комсомолец?
– А чего мне стыдиться? – лениво проскрипел в ответ Архангельский. – Я же не убил кого-то и даже не собираюсь. Все остальное – мое личное дело. Успокойтесь, я не комсомолец и никогда им не был. Я вольный художник и хочу, чтобы об этом знали все, в том числе и вы. Но если уж вам так нужен комсомолец, так вот он, перед вами, – и показал на меня.
– Правда, Вова? – это он уже мне.
– М-да, – задумчиво протянула Полина Захаровна, – тревожный случай… На завод вам надо, ребятки, к станку, на тяжелую физическую работу, чтобы в трудовом коллективе с вас всю эту мишуру снять, – привычно понесла она, но Мишка, в очередной раз громко шмыгнув носом, сказал:
– Волоха, пошли отсюда нафик, а то после всего этого я запросто могу к баптистам уйти…
– Ну и нахалы! – протянула вослед нам доблестная Полина Захаровна, поскольку позже мы узнали, что в годы войны, в штабе самого Леонида Ильича Брежнева, она допрашивала пленных немцев. Но главного бедная Захаровна так и не узнала. У ворот «родного завода» нас ожидала ее дочь Ленка, которая и сообщила, что маме срочно нужен литсотрудник.
В отличие от матери Ленка была совершенно очаровательным существом и часто вместо лекций в институте культуры, где вроде как училась, болталась в нашей компании, правда, предпочитая рислингу шампанское.
Коротышка Корсун, как и все мужики такого толка, ей активно симпатизировал и втихаря домогался, чтобы она попозировала ему в «обнаженке», якобы для курсовой работы. Высокая и гибкая Ленка, хотя и была «без башни», особенно, когда хорошо поддаст, но мамины наставления о целомудренности блюла, несмотря на то, что Корсун настойчиво талдычил ей, что ему, студенту-заочнику кинооператорского факультета ВГИКа, снимать голых девок разрешено официально.
– Ну и что собираешься делать? – снова пытали меня, поскольку считали, что очередной облом в сединской многотиражке – это случай, который и внимания не достоин.
– Чего вы туда поперлись? – Валька, уже слегка подпитый, любил изображать этакого «щирого» мецената. – Спросили бы, я эту Захаровну давно знаю, дома у них бывал… Там на комоде, представляешь, гипсовый бюст Ленина стоит… А ты в джинсе, да еще с немецко-фашистской похотью на майке… И я бы тебя не взял…
– Да кто бы к тебе пошел? – засмеялся Мишка. – Ты, Валька, к любому строю приспособишься, даже к петлюровцам…
Тут уж захохотал я, потому как мы знали, что Валькина бабка училась у Петлюры в Екатеринодарском городском училище. Однажды, когда мы гостили у его матери в Белореченске, она показывала нам старые семейные фотографии. На одной из них бабушка Дарья, в обществе таких же очаровательных девчонок в белых гимназических фартучках. В первом ряду, посредине, молодой мужчина в смокинге и с часовой цепочкой над нагрудным кармашком, с гладко бритым, словно отлитым из столового фаянса лицом, сосредоточенно уставился прямо в объектив.
– Знаешь, кто это? – Валька любил поражать собеседника неожиданностями познаний, – Симон Васильевич Петлюра, классный наставник моей бабушки Дарьи Харитоновны, в девичестве Скавронской. Это, по-моему, седьмой класс… Он даже у них в доме бывал. Бабулька рассказывала, очень любил борщ, который прабабушка готовила так, что аромат подпирал всю улицу. Прощаясь, всегда целовал прабабушке руку и говорил, что мир кубанской хаты обязательно должен пахнуть раскаленным борщом и горячими пирожками…
Мать Вальки, которая всю жизнь работала процедурной сестрой в райбольнице, видимо, хорошо усвоила семейные традиции, и тот борщ да и пироги с капустой, которыми она нас встречала, не вписывались ни в какие кулинарные каноны. Мы, почти всегда голодные, мели тогда как молодые волки, причем все, что попадало под руку, а уж такие пироги так вообще на уровне голодного обморока.
И когда Валька после выпитого и съеденного чересчур расходился, мама уводила его в другую комнату и громким шепотом просила, чтобы не сильно озвучивал семейные тайны…
– По-прежнему боится! – пояснял он нам на обратном пути.
– А ты че, уже и не боишься? – спрашивал его Мишка, который почти всегда кому-нибудь оппонировал.
– Я, Мишенька, в отличие от тебя, буревестника революции, шестидесятник…
– Это что ж такое? Псалмы, что ли, по ночам тянешь? – спросил Миша.
– Не надо путать диез с диатезом, – высокомерно скривился Валек, – шестидесятники – это люди, для которых понятие «оковы» совсем не пустой звук.
Он встал во весь рост (а это метр аж пятьдесят шесть сантиметров) и, откинув руку, стал пафосно декламировать:
…Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
Валька, когда подопьет, особенно если «линия налива» начинает достигать кончика краснеющего носа, начинал впадать в странное состояние. Правда, с помощью рислинга это довольно просто достигалось. Его пьешь как кисленькую водичку, а потом ноги сами по себе сгибаются, а язык мелет черт-те что. Вален, например, иногда начинал плакать, сетуя, что девушки его не любят. Вернее любят, но не так, как бы ему хотелось.
Но в том случае стал убеждать нас, что только время, в которое мы живем, а это был Хрущев в апогее своего неистовства («кузькина мать», Карибский кризис, башмак в ООН, антипартийцы и прочая веселуха), может открыть глаза народу.
– И сделаем это мы, шестидесятники! – столь же пафосно закончил он, рухнув на траву и снова припав к кастрюле.
Прямо скажем, Краснодар того времени был образцом южного провинциального великолепия. На Сенном базаре за оцинкованное ведро абрикосов просили «рупь», а отдавали за семьдесят копеек. В любой зной народу подвозили квасные бочки, но с чудесным рислингом, причем в таком количестве, что люди, приехавшие с «северов», особенно из Москвы, просто балдели от неверия, что такое вообще может быть в стране, в которой на троих пили только дерьмо, и такое, что волосы на голове синели.
В отличие от нас Валька читал газеты, в основном раздел происшествий, и однажды выудил, что где-то в Вологде два мужика дули на кухне спиртягу и заспорили, что один из них может поджечь себе бороду. И поджег! А поскольку был окутан парами такой насыщенности, то вспыхнул как факел, аж до самой макушки. На крик прибежала жена и, схватив с плиты кастрюлю с кипящими пельменями, притушила беднягу навсегда.
Нам такие истории нравились, и мы с удовольствием хохотали, поскольку то были времена веселых анекдотов, особенно про самого Никиту Сергеевича. Он ведь, в сущности, и стал невольным вдохновителем того движения, куда ринулась сильно запуганная Сталиным часть интеллигенции, особенно творческая.
Бардовская волна, что охватила прежде всего столицу, выносила на бурную поверхность удивительных людей. На смену мордатым насупленным лауреатам, облаченным в габардин и бостон, появились молодые люди в клетчатых рубашках, штанах, еще хуже, чем у меня, заросшие неряшливыми бородками, с гитарами, а главное, рассуждениями, воплощенными в стихи и песни, потрясающие молодые умы.
Особенно волновал сумрачный человек с непривычным именем Булат. Да и песни были у него совсем иные, хотя на ту же тему. Война по-прежнему жила рядом, в сотнях тысяч ветеранов: стареющих, лысеющих, болеющих, отдавших для победы все, что имели, и очень мало получивших взамен. Вместо громоизвергающих баллад в исполнении краснознаменных ансамблей:
Непобедимая и легендарная,
В боях познавшая радость побед…
С рентгеновских пленок вдруг зазвучало совсем уж неожидаемое, но пронзающее народную душу сильнее, чем сам рентген. Негромкий голос совсем не броского человека, стал озвучивать такое, после чего и не надо было ничего объяснять.
…А ты с закрытыми очами
Спишь под фанерною звездой.
Вставай, вставай, однополчанин,
Бери шинель, пошли домой!
Что я скажу твоим домашним,
Как встану я перед вдовой?
Неужто клясться днем вчерашним,
Бери шинель, пошли домой!
Мы все – войны шальные дети,
И генерал, и рядовой.
Опять весна на белом свете,
Бери шинель, пошли домой…
Да, мы были не сильно ответственны, а уж тем более старательны, часто бесшабашны, порой ниспровергающие, с чем-то несогласные, но никогда не подвергали сомнению главное достоинство, что живем в сильной и сплоченной стране. Были уверены, что сломав хребет самому страшному зверю, которого смогло придумать человечество, германскому фашизму, наш народ преодолеет любые иные трудности. Причем верили в это без всякой закулисной балды и прочих поправок…
По большому счету, у нас никаких особых житейских трудностей и не было. Во всяком случае, мы их не ощущали. Любой новый день нес какую-то очевидную приятную мелочь. Например, в известном всем курильщикам магазине «Кубанские табаки» на углу улиц Гоголя и Красной вдруг появились болгарские сигареты, и в Валькиной лаборатории враз забрезжило атмосферой, навеянной неореализмом Рене Клера, Феллини, Росселлини, Витторио де Сика, которыми упивалась молодежь, особенно нашего толка.
Мы изо всех сил изображали друг перед другом продвинутых людей нового поколения. Из лабораторных чашечек пили ячменный кофе (другого-то еще не было), курили душистый болгарский «дерби», неторопливо вынимая сигареты из мягких пачек с цветным изображением скачущего жокея. Смолили ведь, что попадя, класса с шестого, поскольку относились к полубеспризорному и уже довольно дерзкому послевоенному поколению, а курево втихаря таскали у взрослых. Тоску военного времени народ, по большей части, глушил курением взапой, даже моя мама – черкешенка, мать которой была столь националистична, что даже отказывалась говорить по-русски и отца моего иначе как гяуром не называла.
Сразу после войны мама приехала в Армавир узнать, что осталось от родного города, о судьбе матери и братьев, о которых всю войну не имела никаких известий. В форме инженера путей сообщений, при должности начальника цеха промывки паровозных котлов крупного оборотного депо, что на главном ходу Транссибирской магистрали, она произвела на местных черкесов ошеломляющее впечатление.
От большеглазой тихони Евы Айдиновой, в образе которой убывала на рабфак Ростовского института железнодорожного транспорта, ничего и не осталось. Особенно, когда вынула из кармана пачку «Беломора» и прикурила от латунной бензиновой зажигалки, зажав ее в побелевшей руке, чтобы скрыть боль от наката печальных известий. У старейшины армавирских гаев, дедушки Мартироса Джагупова, от такой неожиданности папаха съехала на нос: «Женщина все-таки, место должна знать!»
Но Ева Ивановна только сверкнула в его сторону глазами, да и чего ей было не курить, даже в обществе местных аксакалов, если там, на Урале, в грохоте раскаленного железа она командовала бригадами замазученных горластых ремонтников, готовящих к фронтовым рейсам гигантские паровозы ФД (Феликс Дзержинский), которые на северо-кавказских направлениях и в глаза не видели. Это те локомотивы, что мчали к фронту бесконечные эшелоны с танками Нижнего Тагила, самоходками Челябинска, катюшами из Омска, самолетами Новосибирска, длинные составы из сибирских и казахских стрелковых дивизий, прикрывавших Москву от супостата.
Тем более, узнав от соседей, тех же Джагуповых, Дамбазовых, Бароновых, что еще осенью сорок второго мать скончалась от дизентерии в полном одиночестве. Хоронили сердобольные соседи. Где могила – никто не помнит. Большинство мирных жителей унесла оккупация: голод, болезни, фашистское угнетение. Треть Армавира легла во рвы, что каратели заставили накопать за Красной поляной. Старший брат попал в плен еще в августе сорок первого под Ржищевом на Украине, средний, водитель танка, дошел почти до Варшавы, но в районе Отвоцка получил последнее и самое тяжелое ранение. Сейчас долечивается в Грозном.
Но, по правде говоря, к шестидесятым годам эти проблемы стали приобретать уже некое успокаивающее свечение. Душевные раны рубцевались, быт налаживался, тем более для нас, которые если что-то и помнили, то в виде неких неясных силуэтов. Сейчас же новое поколение: комсомольцы и не комсомольцы, передовики и отстающие, длинноволосые стиляги и стриженные под пролетарский полубокс активисты, искренне считали, что наигравшись в войну, человечество, наконец, успокоилось, осознало, что даже худой мир будет лучше самой победоносной войны. Как это получше объяснить современным украинским правящим идиотам?
Неугомонный Корсун во многом задавал тональность нашего поведения и динамику поступков. Он один из первых в городе приобрел мотороллер «Вятка» и носился на нем, как персонаж из фантастических романов Герберта Уэллса: в огромных летных очках образца чкаловских перелетов, прожженном танковом шлеме, который с фронта привез его отчим, и похожих на гигантские клешни хоккейных перчатках. Подарил их ему Анатолий Фирсов, знаменитый нападающий, с которым Валька познакомился во время вгиковских практик.
Как-то с фотоаппаратом наперевес он проник на тренировку команды ЦСКА, убедив сверхстрогого тренера Тарасова, что будет вести себя тихо, как мышонок. Тарасов на занятиях посторонних не терпел, но на Вальку внимание обратил. Скорее, не на него, сколько на его фотоаппарат. Тот был необычен тем, что имел турель с тремя объективами и назывался «Мечта».
– Что это у тебя за камера? – хмуро поинтересовался грозный Анатолий Владимирович, пока подопечные грохотали в раздевалке массивными доспехами.
– Сам сделал! – сказал Валька.
– Как сам? – изумился великий тренер, которого удивить чем-то, казалось, было невозможно. Как, впрочем, и растопить сердце, однозначно отданное одному – хоккею. Валька торопливо (чтоб не выгнал, как прогнал на его глазах барышню из журнала «Мир моды», собравшейся порадовать читателей образами закованных в латы огромных хоккеистов в обществе изящных фотомоделей) стал объяснять, что это его, как сейчас говорят, «ноу-хау», чтобы не терять время на смену объективов, а мгновенно, в зависимости от нужды, меняя фокус, приближать объект съемки.
– Так сам и сделал? – уважительно сказал Тарасов.
– Ну конечно! – подтвердил Валька, – У вас на площадке за минуту сто раз ситуация меняется. Как поймать? Только с такой же скоростью…
– Верно рассуждаешь! – Тарасов тем и славен был, что хорошо понимал, что новое – это совсем не забытое старое, а то, чего еще никто не делал. Он и сам был из тех, кто тащил успех любимого дела через такие тернии, что золотые «звезды» олимпийских побед откладывались на его сердце и личной судьбе рубцами инфарктов и строгих выговоров.
Лично я его видел даже с клюшкой в хоккейной коробке, в том же Свердловске. Это много позже появились крытые площадки и ледовые дворцы, где публика кушает мороженое и потеет от напряжения, наблюдая за хоккейными схватками. Тогда же, особенно на среднем Урале, собачий холод хватал за все части тела, и зрители жались друг к другу, закутанные в самое теплое, что было в доме, сквозь белые, полуобмороженные ноздри источая иней пополам с табачным угаром. Часто и игроков-то за морозным туманом не было видно, и только по иступленным воплям болельщиков можно было угадать в какой части площадки идет схватка.
У любителей хоккея в пятидесятые годы (его тогда называли канадским) в особой чести был армейский клуб ЦДКА (Центральный дом Красной Армии), где играющим тренером как раз являлся тридцатилетний Анатолий Тарасов. Забивал часто, как вихрь проносясь за воротами, зычно подгоняя своих игроков делать тоже самое.
Основной соперник ЦДКА куда более серьезный – команда ВВС (Военно-воздушные силы), которую опекал лично Василий Сталин. Я учился в пятом классе, но хорошо запомнил, что в самом начале января 1950 года Свердловск потрясло известие, что ночью на заснеженной окраине города разбился военно-транспортный Ли-2 с командой ВВС и все люди погибли. В том числе родной брат Тарасова, Юрий. Эта трагедия в разных вариантах долго обсуждалась на всех уровнях, главным образом ее мистические странности.
По какой-то непонятной причине промолчал будильник в квартире лучшего нападающего страны Всеволода Боброва, и когда он проснулся, уже светало. Команда долго его ждала и потерявший терпение тренер в сердцах послал за Бобровым администратора, а самолет улетел. Жив остался и другой нападающий, Виктор Шувалов, единственный, кто будет жить долго-долго и переживет всех. Сейчас Виктору Григорьевичу девяносто два года. Я видел его как-то в Лужниках – высокий, худой старик со значком Заслуженного мастера спорта.
Валька Корсун, со слов Фирсова, с которым потом дружил, рассказывал, что Шувалова спас сам генерал авиации Сталин. Он, очень взыскательно относящийся к формированию своей команды, чуть ли не силой перевел из ЦДКА уже тогда легендарного Боброва, как-то прослышал, что в Челябинске появился замечательный парень Витя Шувалов, быстрый, сильный, «стреляющий» по воротам, как из пороховой катапульты. И все в цель…
Посланный на Южный Урал гонец по возвращении в Москву только восторженно цокал языком. Уж больно перспективно выглядел уральский самородок, родившийся вообще в глухом мордовском селе с диким названием Наборные Сысери.
Одно плохо – местная команда «Дзержинец», где играет юный талант, именуется так, поскольку входит в систему МВД. А там покровитель страшнее не придумаешь – Лаврентий Павлович Берия. Но крайне настойчивый в любых своеволиях сын вождя и ту трудность преодолел. Однако, со второй проблемой, унаследовав от папаши чувство предвидения, и связываться не стал. Она заключалась в том, что уральские болельщики, решительно не любившие перебежчиков любого толка, пообещали «бедному» Вите устроить показательную выволочку и освистать с силой, равной одномоментным гудкам всех челябинских заводов. А заводы все бронетанковые, да и народ тот крутой, запросто любой матч сорвать могут.
По моим детским впечатлениям болельщики команду ВВС вообще не больно жаловали, часто обзывая «матрасниками». Дело в том, что форма у них была полосатая, по цвету флага Военно-воздушных сил. Но тем не менее «полосатиков» побаивались, поскольку команда была не столько сборная, сколько отборная, и при той авиакатастрофе на горе всей стране погибли лучшие хоккеисты: Николай Исаев, Роберт Шульманис, Юрий Тарасов, Юрий Жибуртович, Зданек Зикмунд. Всего 11 человек…
В их числе должен был быть и Виктор Шувалов. Но на его удачу в раздевалку почти случайно зашел Василий Сталин и приказал не брать новобранца в Челябинск, поскольку местные болельщики вряд ли отнесутся спокойно к появлению вчерашнего кумира в чужой форме.
Матч-то должен быть именно в Челябинске, да непогода развернула ночной самолет на запасной аэродром в Свердловске (нынешний Екатеринбург), где он трижды заходил на посадку, так и не справившись с порывами редкой вьюги, что разразилась над всем Уралом, от Невьянска и аж до Златоуста.
Валька когда рассказывал эту печальную историю, всякий раз разливал по рюмкам водку и просил помянуть тех ребят, считая, что Господь хотел кого-то и за что-то наказать, да в последний момент передумал и через Вольфа Мессинга предупредил, чтобы не летели. Рассказывают по сию пору, что даже Иосифу Виссарионовичу пытался звонить.
– Да вот, не послушали! – огорчался неподдельно, хотя прошла уже бездна времени. Он продолжал дружить с Толей Фирсовым, одним из самых знаменитых советских хоккеистов, трехкратным олимпийским чемпионом и 16 раз поднимавшимся на высшую ступень чемпионатов мира и Европы. Толя, растроганный валькиными снимками о его хоккейных моментах, однажды подарил Корсуну на день рождения мотороллер «Вятка», после того как Валька, провожая его на очередную тренировку, долго рассказывал, что в городе Кирове стали выпускать классные мотороллеры, да еще по итальянской лицензии.
– Как в фильмах Феллини… – восторгался наш общий друг и был прав, кроме одного. Никакой лицензии сроду не было. Наши просто нагло и до мелочей все содрали с итальянского мотороллера «Веспа», на котором герои и героини итальянского неореализма, обхватив друг друга руками, осваивали живописные пространства Апеннинского полуострова, прежде всего, конечно Рима.
Валька своим ходом пригнал «Вятку» из Москвы в Краснодар и тут же принялся ее усовершенствовать. Что-то перенес с одного места на другое, что-то убрал, а что-то добавил. На его «Вятке», в пространстве правого заднего крыла, где ютились релюшки, появился багажник на ведро яблок, иногда картошки. Мотор стал заводиться не от ножного стартера, а от кнопки, впереди фары приспособил сетчатую торбу, куда мы стали складывать шашлычный набор и бутылки. Но самое главное, на дальние рейсы оснастил «Вятку» запасным колесом, которое как рюкзак вешал на спину пассажиру. Над нами все смеялись, правда, до тех пор, пока в Новороссийске не распороли о рельсу шину.
Профессор Рукавцов, эрудит и сибарит, увидев однажды нас, отъезжающих от крыльца мединститута на очередной пикник в полной укомплектованности, от танкового шлема до сетки с пивными бутылками впереди и запасным колесом на моей спине, воздел руки и воскликнул, совсем как Куприн в путевых заметках об Италии:
– А вот идет русский вьючный верблюд!
Так, опешившие итальянцы приветствовали туристов из России, спускавшихся в Венеции с трапа парохода, нагруженные чемоданами, коробками, корзинами и даже привычными для нас узлами.
– Ну, это еще как оценивать! – воскликнул Валька и, газанув до звука нестерпимого визга, помчался по улице Седина к мосту через Кубань и далее в сторону синеющих предгорий, где возле хутора Папоротный, в лесной чащобе, у нас было заветное место шашлычного отдохновения.
Наша «Вятка» легко обгоняла даже легковые машины, так как Валька умудрился поднять мощность пятисильного «моторишки», подвешенного прямо на заднее колесо, вдвое, до десяти сил. Поэтому тот и выл, как поросенок, приготовленный к закланию, вызывая у обгоняемых водителей удивленные, если не сказать больше, взгляды.
Нам это страшно нравилось, так как напоминало ситуации из ремарковского романа «Три товарища», которым тогда зачитывалась вся продвинутая молодежь. Увлекающийся Корсун явно «косил» под главного героя Робби, а «Вятку» свою сравнивал с «Карлом», паршивеньким на вид автомобильчиком, в который три друга, любители автогонок, втиснули двигатель сумасшедшей силы. На обманку клевали многие, пытаясь угнаться за «Карлом».
Робби и его друзья Отто и Готтфрид, утверждались по жизни тем, что позволяли какому-нибудь трехсотсильному «Мерседесу» уничижительно обогнать на автостраде неказистого «Карла», а потом тот нагонял со свистом и под распахнутый рот владельца «Мерседеса» оставлял роскошный лимузин позади. Была в той компании и барышня (а куда без нее?), которую звали Патриция, возлюбленная, естественно, мужественного Робби. У нас почти все с Ремарком сходилось, в том числе и утренний кальвадос, за который вполне шел рислинг, а за барышню катила Ленка, по которой Валька страдал безответно, поскольку ниже ее был, примерно, на голову.
Однажды он и меня подбил приобрести такую же «Вятку», но поскольку денег столько сразу не было, то по блату добился в горторге годовой рассрочки. Теперь в нашей компании появились уже два мотороллера, куда мы устраивались вчетвером: Валек, Мишка, я и почти всегда Ленка.
Мать свою героическую, она не ставила ни в грош, поэтому мы скопом гоняли даже в Геленджик. Уже оттуда, по очень плохой дороге, двигались в Джанхот, сделав для себя вывод, что удобнее всего в самый прелестный уголок Черного моря добираться вятскими мотороллерами. Купались, загорали. Мишка с этюдником уходил аж к Парусной скале, откуда однажды за пазухой принес крохотного ежонка.
– По-моему, от отчаяния хотел утопиться, – сказал он, – мамку, видать, потерял. Меня увидел, ожил. Весь сыр съел… Иди, гуляй! – Мишка ласково подтолкнул ежонка на травку. Но тот не ушел и пару суток суетился вокруг, пытаясь пролезть в банку со сгущенным молоком.
Но как-то Валька предложил поехать в Домбай. Это уже было серьезное расстояние, где-то за полутысячу километров. Корсун получил от московских друзей известие, что в марте там собираются очень известные барды.
– Все запрещенные! – уговаривал возбужденным шепотом и, загибая пальцы, перечислял имена, из которых я помню только двух – Галича и Визбора.
– Визбора-то кто запрещал? – усмехнулся Мишка, – я его в Питере слушал, ничего против властей у него не было. Все больше про печку да лыжи, – и вдруг зло добавил, – видать, тот еще кот!
– Ну, знаешь! – возмутился Валька, – ты что, из парткома?.. Люди живут, как им удобно, в том числе и в личных отношениях. Знаешь, я всегда за полную свободу… – и добавил, – во всем…
Однако надо быть свободным где-то на грани сумасшествия, чтобы на слабеньких «вятках», которые практичные итальянцы задумывали как молодежную мотобукашку, дабы добираться от дома до университетских ступеней, мчаться за тридевять земель, да еще по мартовской холодрыге.
Но в ту пору мы были воистину неудержимы и «море по колено» – это была еще не самая крайняя мера наших поступков. Тем более телевизор никого не пугал, а радио пело:
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река.
Кудрявая, что ж ты не рада
Веселому пенью гудка?
Не спи, вставай, кудрявая.
В цехах звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня…
В те годы общественный порядок в государстве правительство держало железной рукой. Про наркоманов не слыхивали, а убийц и насильников уничтожали без раздумья под всеобщее народное «одобрямс». Поэтому ехать можно было хоть на край света без всякой опаски, в том числе и в полузагадочную, овеянную легендами Кабардино-Балкарию. Туда, на слаломные и горные развлечения съезжались самые яркие люди, слухи о которых будоражили и нас, сгорающих от ожидания и нетерпения.
К тому же гитара, спутница грез, подогревала настроения, да все больше возле палаток и костров. Песен вокруг них было много, а вот леса почему-то не горели? Зато про нас, молодых и занозистых, этого сказать было нельзя. Мы пылали во всем, что возможно и даже нет…
Ехали в Домбай быстро и весело. Ленка позади Валена во фронтовом полушубке от мамы, на лихих поворотах повизгивала ему прямо в ухо, чуть прикрытого танкошлемом. Корсун от счастья был на седьмом небе, выжимая из своего «Конька-горбунка» возможности почти такие же, как у ремарковского «Карла».
Однако от той поездки в памяти остались лишь два впечатления, соперничающие по силе воздействия: сверкающий до рези в глазах лед грозных вершин, подпирающих бездонное лиловое небо, и вечер с Визбором в бревенчатом гостиничном холле, терпко пахнущем лыжными мазями и дымными углями огромного камина…
Мне тогда показалось, что Визбор, по своим глубинным качествам, самой природой определен как человек-удав. Одну из первых он заглотил нашу очаровательную спутницу. Слепо преступая через тела, руки и головы, она приблизилась к нему и уселась прямо на пол, чуть ли не в ногах. Осторожно трогая гитарные струны, он тихо пел:
…Милая моя, солнышко лесное,
Где, в каких краях встретишься со мною?..
Тишина стояла, как в вакууме Марианской впадины, хотя помещение было забито поклонниками и поклонницами барда.
Крылья сложили палатки – их кончен полет,
Крылья расправил искатель разлук – самолет.
И потихонечку пятится трап от крыла…
Вот уж действительно пропасть меж нами легла…
Ну какая устоит? Рядом с Визбором сидела броская шатенка в роскошном гарусном свитере с напряженным медальным профилем. Она меньше слушала, чем смотрела, внимательно отслеживая ситуацию, сразу отметив, что Визбор тут же остановил взгляд на Ленке, расцветавшей на глазах, как розовый бутон.
Не утешайте меня, мне слова не нужны.
Мне б разыскать тот ручей у янтарной сосны.
Вдруг сквозь туман там краснеет кусочек огня,
А у огня ожидают, представьте меня…
На Корсуна было страшно глядеть. Почерневший от накатившей ревности, он забился в угол, а потом резко поднявшись, стал судорожно протискиваться сквозь спрессованные тела и ушел, хлопнув дверью, в рубашке на ночной мороз.
Безжалостный столичный искуситель, нащупав очередную жертву с восторженно распахнутыми глазами горной серны, обращался уже прямо к ней под криво снисходительные усмешки своей спутницы, у которой, тем не менее, фас и профиль пошли темными пятнами. Он же вечный покоритель, с улыбчивым и радушным лицом, все настойчивее звенел струнами и обволакивающе звал:
Милая моя, солнышко лесное,
Где, в каких краях встретишься со мною?…
Понятно, что домой мы возвращались уже без Ленки. В тот вечер Корсун напился в умат, потом рвался разыскать ее, чтоб «отмстеть», как Дон Хозе беспутной Кармен. Что там испанский вояка с ней сделал, я уже и не помню. По-моему все-таки зарезал. Единственно знаю, что где-то в лесу прикопал несчастную любовь, благодаря великому Александру Сезару Леопольду Бизе (проще говоря, Жоржу), прозвучавшей на весь мир.
– Нам этого еще не хватает! – гундел в нос, поскольку опять простыл, Архангельский. – Я вчера на этюдах видел ее среди этих… певунов-лыжников. Помахала издали ручкой, езжайте, мол, без меня… Вот чучело! Хотя, че мы ей? Я и сам после этого Визбора слюни распустил. Талантлив, собака, хотя и мерзавец. Взял в полон нашу золушку. Так, знаете ли, про между прочем… Да и меня, признаюсь, сильно взволновал…
И вдруг затянул тихим и хриплым голосом, чего мы никогда от него не слышали и даже не подозревали о таких способностях:
Лыжи у печки стоят, гаснет закат над горой,
Месяц кончается март, скоро нам ехать домой…
– Я тут, братаны, замыслил одну картинку, прямо по оной балладе. Уж так она через меня прошла, – непривычно торопливо, словно боясь упустить что-то важное, заговорил наш красноголовый друг.
Нас провожает с тобой гордый красавец Эрцог,
Нас ожидает с тобой марево дальних дорог.
Вот и окончился круг, помни, надейся, скучай!
Снежные флаги разлук вывесил старый Домбай.
– Вален! – Мишка снова перешел на прозу. – Да очнись ты! На фиг она тебе нужна. Ты же творец, значит страдать должен… Страдания художника – это… это… Это энергия для вдохновения. Ты вслушайся, как тот злодей излагает, – и он снова запел, на этот раз громко:
Что ж ты стоишь на тропе, что ж не хочешь идти?
Нам надо песню допеть, нам надо меньше грустить…
Валька забился в угол кровати, прямо на смятую подушку, подобрав под подбородок ноги, и тупо смотрел в одну точку.
– Слушай, Вален, – менторски вступил я, – че бы тут не пели, лучшее лекарство от неразделенной любви – новая любовь… Я на той вечере присмотрел одну барышню, тоже, кстати, из Краснодара…
Мишка захохотал.
– Че ты смеешься? – Корсун зло посмотрел в его сторону.
– У-у-у… – завыл наш общий друг, – я ее знаю. Стрептоцид на моей башке – просто лютики степные. Но я, думаю, тебе понравится… Как ты, Волоха, считаешь?..
– Валь! – заговорил я. – Та барышня тебе подойдет, хотя бы потому, что она единственная, кто способен ехать с нами в обратный путь на мотороллере.
– Тем более в краснознаменной овчине, – Мишка потряс ленкиным тулупом. – Ей, видать, сам Визбор куртец подарил. Японский, по-моему? Сплошные молнии и карманы, хоть сегодня на Эверест…
– Значит так! – решительно продолжил он, – я сейчас пойду разыщу ее…
– Кого? – проскрипел Валька.
– Ну, подружку твою новую… Она с ранья чаще всего в баре ошивается. Да! Немножко выпивает, но создание прелюбопытное. В училище у нас пробовалась натурщицей, раздевалась, как солдат по сигналу «Отбой». Правда, мечтает о журналистике. Калугин, куратор нашего курса, не захотел брать, объясняя, что она первую и вторую древнейшие профессии быстро объединит с нашей. А у него, видите ли, «партейный» билет один… Так что, вести?..
– Веди… если хочешь, – неуверенно всхлипнул Корсун. – Только я небрит…
– И не надо! – воскликнул «Сальвадор». – Она как раз из тех, кому нравятся небритые, лохматые, нечесаные, страдающие по утрам похмельем… Сейчас увидишь! – и он скрылся за дверью.
Минут через десять появился вновь в сопровождении барышни, заставившей Вальку впасть в еще более ступорное состояние. Несмотря на холод, девица была в шортах, майке, при полном отсутствии лифчика и с гигантским начесом на голове, выкрашенным в сине-зеленый цвет. К тому же в эту копну было воткнуто радужное перо неизвестной нам птицы. Как потом объяснила, тайского петуха. Где взяла – не помнит, кто дал – тоже…
– Этот, что ли? – спросила Мишку и рукой с гигантским перстнем показала на Вальку, который по-прежнему сидел на кровати, хотя обалдев от увиденного, начал уже медленно спускать босые ноги.
– Да! – подтвердили мы.
Барышня неопределенно хмыкнула и, подойдя к Вальку почти вплотную, протянув узкую ладонь, замотанную шпагатом, сказала:
– Ну, давай знакомиться, одинокое чмо!
– Кто чмо? – еще более опешил Вален.
– Ну не я же! Ты, конечно! – улыбнулась барышня, обнажив зубы как у кролика, к тому же крашеные охрой, – а я Наташка-замарашка…
Впоследствии мы часто вспоминали (но так и не вспомнили), кто первым перепасовал ей то «чмо», ибо более подходящей «кликухи» для нее трудно даже себе представить. Она якобы училась на филолога, но сразу пожаловалась, что ее собираются отчислять за непотребный вид и такое же поведение.
К вечеру друг наш ожил, а утром следующего дня, уезжая, мы имели за спиной Валена новую приятельницу, предварительно погасив ее долги в баре. Оказалось, немалые…