Читать книгу Ветер западный - Саманта Харви - Страница 4

День четвертый
Прощеный (он же Блинный) вторник
17 февраля 1491 года
Страсть

Оглавление

День прибавлялся с каждым мгновением. Сердце мое стукнуло, затем опять, и я подумал: “Настанет день, когда сердце мое стукнет, а следующего удара уже не будет. И что тогда уготовано мне?” Свет помутнел, превратив зернистый камень в тоскливую серо-желтую шероховатость, похожую на неваляное сукно. Я забыл поесть и успел оголодать.

Беда в том, что прихожане мои суеверны, и такими они были всегда. Они живут в непрестанном ожидании кар Господних и во всем усматривают угрозу, поскольку Бог в их понимании непредсказуем. Воля Его слишком часто вгоняет их в дрожь. Это по Его приказу разбушевалась река, полагают они. Он загубил того-то и того-то, потому что они повели себя так-то и так-то. Бог нашлет на них оборотней из северных лесов, и те пожрут их детей, а еще Он умножит число морских чудищ, что плавают в океанах, где другого берега никогда не видно.

Я твержу им: нет, нет, не этого надо страшиться, ваши суеверия отжили свой век. Ныне мы знаем, что не существует ни оборотней, ни огромных морских чудищ, это всё детские сказки. Существуют лишь духи – зловредные духи; как и мы, они живут на Божьей земле, но они не творения Божьи. И это не тайна за семью печатями – люди куда более проницательные, чем я, сумели распознать природу этих тварей. Духи обитают на земле для того, чтобы испытать нас на крепость; когда что-нибудь умирает и начинает гнить, гниющая материя, которой нет места на небесах, испускает дурно пахнущее облако малюсеньких частиц – это и есть духи, что насылают на нас болезни разные, калеча наши тела и судьбы. Частички эти очень мелкие, бесцветные, их трудно заметить, они вроде крапинок и бликов, мелькающих в воздухе или в воде, но сумей мы поймать их и разглядеть, то увидели бы, какие они черные, шустрые, изворотливые и блестящие, одна частичка никому не навредит, но в несметном числе они становятся пагубой.

Живут они среди и под Божьими творениями, как наши тени живут среди нас и под нами. Они – то, что мы называем напастью, лихом или, наоборот, везением, полагая, что все это от Бога, но мы ошибаемся, поскольку нечаянности никак не связаны с Господом, чьи замыслы недвусмысленны и резонны и чьей воле невозможно противостоять; мы рождаемся загодя поверженными к Его ногам. Однако духов мы способны одолеть. Они – наше поле битвы. Может, с рекой нам и не повезло, но жена Льюиса зря думает, что судьба ее мужа предопределена. Река – лишь постоялый двор для тех духов, что обжились в ее водах, и только Бог ведает, сколько всего в этих водах тухнет и разлагается. Люди, коровы, овцы, падаль, потроха, навоз. Истлевшие надежды на наш рухнувший мост. И если двое работников прошлым летом напились воды с духами и умерли, а Ньюмана духи затащили в воду на его погибель, что нам прикажете делать? Трястись от страха? Молиться? Молить их о пощаде, будто они наделены властью щадить?

Что ж, я помолился – не им, Господу. Дважды, и по крайней мере одна молитва была услышана. В субботу, когда в реке впервые углядели труп, а Ньюман исчез и не вернулся домой, я молил о знамении, разъясняющем, где он – мается в чистилище либо взят на небеса. Рубаха в камыше, сдается, ни о чем не говорит нашему безбожному благочинному, но мне говорит, и о многом, и я возблагодарил Господа.

А еще я молился о том, чтобы ветер подул с запада и унес это скопление духов к востоку, туда, где Бог. Ночью поднялся ветер, сильный, холодный, – правда, дул он с востока. Может, Господь не дослушал мою молитву до конца, дел у Него невпроворот. А может, я недостаточно ясно выразился либо непомерно ясно, и Он решил, что я чересчур много прошу. И, однако, я приободряю мою паству: по милосердию Господнему все суеверия рассыпаются в прах, а все нужды и желания наши Ему ведомы – через меня. И у ветра еще осталось время – сегодняшний день, – для того чтобы сменить направление.

Отче, доносились голоса из-за решетки. Я согрешил, простите меня, отче. Я внимал им левым ухом. Оно слышало острее, приноровилось, как плечо приноравливается к мотыге. День понемногу светлел, и они шли табуном, мои прихожане, очень уж им хотелось заполучить могучую индульгенцию, предложенную мною. Benedicite, Dominus, Confiteor. Да благословит меня Господь, да примет Он мое покаяние.

Benedicite, Dominus, Confiteor.

Benedicite,

Dominus,

Confiteor.

* * *

Отче, я забыл про мессу, я забыл прочесть молитвы, я забыл накормить свинью, я поколотил моего ребенка, я напился в дым, я помочился у церкви, я проснулся в злобе, я потерял надежду, я исполнился гордыни, я был слишком уступчив, голос повелел мне выдернуть гнилые зубы – чей это был голос, дьявола или Бога? Я дрочил, но при этом думал о Господе и Марии Магдалине, и об Иоанне Крестителе думал, простите меня.

В какой-то момент я заснул, голова упала, будто спелый фрукт с тонкой ветки. А когда проснулся, услыхал покаянный шепот о рукоблудии, а еще лютню – музыка лилась дождичком, что по весне капает в алтарь, но словно исходила из ниоткуда. Я резко выпрямился, отряхиваясь от сна.

– Старайся не блудить руками, – сказал я, – а не то они иссохнут и отвалятся. А на худой конец, постарайся не думать об Иоанне Крестителе.

Но лютня? Ньюман был единственным человеком в приходе, умевшим играть на лютне, как и единственным, кто молился в святилищах Компостелы и Иерусалима, кто видел, как добывают серебряную руду, кто сорвал апельсин с дерева в Испании и отведал тамошнюю оливку, – кислятина и то и другое, рассказывал он. Не раз пытался он научить меня играть на лютне, но мои подмороженные пальцы не щипали, но дергали струны. Там, где другие пускали в ход птичье перо, Ньюман орудовал пальцами, причем всеми сразу. “Пальцы должны быть легкими, как перышки”, – говаривал он, однако его пальцы были сильными и ловкими, словно существовали сами по себе. Они извлекали звуки, смущавшие людей плавностью, – слишком немудрено для каверзной сумятицы, каковой виделась жизнь многим в Оукэме.

Но я вскоре опомнился: не было никакой лютни, музыка, должно быть, приснилась мне. Сон о Томасе Ньюмане? Ничего подобного я не припоминал, да и столь короткой дремы украдкой вряд ли хватило бы на целое сновидение, и тем не менее на душе кошки заскребли, и с этим надо было что-то делать. Бежать к благочинному, рассказать ему еще раз о чудесном обретении рубахи Ньюмана, рассеять его подозрения, чтобы он согласился наконец: убийства не было. Иначе случится нечто скверное и непоправимое.

Но тут занавесь вновь поднялась и упала и кто-то опустился на колени по ту сторону перегородки. Двигался этот человек спокойно, с ленцой, и в нос мне ударил запах – пронзительный, как копье. Парень или молодой мужчина с волчьими замашками.

* * *

– Я желаю женщину, сильно желаю, – сказал он после того, как, путаясь и сбиваясь, пробормотал Creed.

– Любую женщину или какую-то одну в особенности?

– Одну особенную женщину.

– Замужнюю?

– Она недавно вышла замуж.

– Тогда, сам знаешь, ты должен прекратить вожделеть ее.

– Легко сказать.

Над нижним краем решетки виднелась только его макушка, что означало одно из двух – либо и то и другое разом. Он был мал ростом или же не встал на колени, но сел на пятки.

– Что ты сделал, чтобы ослабить это?

– Ослабить что?

– Вожделение.

– Все, что обычно делают. Когда беру в руку естество свое, представляю ее старой, мертвой и как черви роятся в ней и плоть сползает с ее лица.

– Помогает?

– Теперь я уже и червей ейных вожделею.

– Лучше бы ты не брал себя в руку. – Иначе руки твои отсохнут и отвалятся, это я опустил.

– Ничего не могу с собой поделать, отче. Меня так и тянет лечь бедрами на ее бедра и погладить ладонью ее чудесный задок, хочу ее сил нет, и я ведь не нарочно, все как-то само собой получается…

– Говорю же, думай о другом.

– А теперь она вышла замуж за какого-то хромого старого пердуна из дальних мест.

Обычно я знал, кто находится по ту сторону перегородки, но чем многословнее был этот малый, тем более я терялся в догадках. Предполагал лишь, что он работает где-то на окраинных скотных дворах, сгребает навоз лопатой, чистит сточные канавы, но таких было много и они не часто исповедовались, и я не мог его опознать, не видя его лица.

– Эта женщина, – спросил я, – кто она?

Он долго не отвечал и – если это не было игрой моего воображения – ерзал, подбирая слова.

– Она не здешняя, – выдавил он.

– Где же тебе довелось познакомиться с кем-то нездешним?

Он замялся, рыгнул, и меня обдало пивным перегаром.

– Откуда она, если не отсюда?

– Из… – он помолчал, не дыша, – Борна.

– Борн? Это же в пятнадцати милях от нас, ты пешком туда ходишь?

– Нет, нет.

– Тогда что же, она склонна к долгим прогулкам, та женщина?

– Да, – ответил он, – да.

– За это ты ее полюбил?

– Я же сказал, я люблю ее волосы, и ее бедра, и то местечко, вот здесь, которое для этого самого создано.

Я не мог разглядеть, во что он тычет пальцем, но ему было не до уточнений; стоило парню вообразить “то местечко” – либо какое иное, – и он позабыл обо всем на свете, окунувшись в мечтанья, судя по тому, как часто, ритмично он задышал.

– Любовь и похоть не одно и то же, – сказал я.

– Разве? А по мне, так одно.

– И все же это две разные вещи.

– Тогда меня одолевают обе.

Опять эта ноющая боль в пояснице, в исповедальне ни на ноги не встать, ни прислониться не к чему. Я помял кулаком спину.

– Сколько ей лет?

– Не знаю, – ответил он и торопливо добавил: – Она не девочка. Настоящая женщина.

– Ты прикасался к ней?

– Щупал ли я ее? Нет, отче. – Он шмыгнул носом. Наслушался я этих шмыганий и знал, что за ними скрывается ложь, а если правда, то далеко не вся. Этот, по крайней мере, быстро взял свои слова обратно: – Хотя… да, отче. Но только чуток, по-моему, она даже не заметила.

– Когда это произошло?

– Много месяцев назад, прошлым летом на танцах.

– На танцах в Борне?

Пауза.

– Да, отче.

Лгун несчастный, оукэмцы не ходят плясать в Борн, к тому же танцев в Борне не устраивают, не при тамошнем священнике Серле с вечно кислой миной.

– Ты случайно к ней прикоснулся? – спросил я.

– Смотря что называть случайным… задумок у меня никаких не было, я просто увидел ее грудь, и моя рука метнулась к ней, я толком не понимал, что делаю, и в это мгновение она закружилась… не для того чтобы увернуться от меня, вряд ли, просто кружилась в танце… и моя ладонь коснулась ее соска… – и, не переводя дыхания, – как если бы лист пощекотал почку на ветке.

– Лист пощекотал почку на ветке?

– Да, отче.

– Кто научил тебя таким дамским словам?

– Никто, сам придумал.

– То есть ты… лапал ее?

– Не лапал, только потрогал.

– В чем разница?

Он подался вперед, одну руку поднял, чтобы я мог ее видеть, а другой вцепился в ореховое плетение решетки:

– Так лапают. – Затем разжал хватку, позволив кисти повиснуть, и вдруг порывисто прижал ладонь к ячейке решетки и тут же отнял. – А так трогают.

– Хочешь сказать, лапанье длится дольше?

– Верно, отче. Я не пытался зажать ее и никуда не тащил.

– Лишь взял ее за грудь?

– Но она упорхнула в другой конец комнаты.

– А женщина эта? Она когда-либо заигрывала с тобой?

– В моих снах всегда, каждую ночь, доложу я вам, и она нисколько не стесняется, наоборот, и там у нее… ну, сами понимаете где… все наготове. Я и днем о ней мечтаю, но, правда, днем она поспокойнее и на ней больше одежды.

– Ты должен покончить с этими снами наяву.

Он вздохнул сердито, расстроенно. Я не хотел повторно спрашивать, но не сдержался:

– Ты уверен, что она не из наших мест?

– Очень даже уверен. – Голос его не дрогнул, поскольку вранье дается людям легко, и он уже почти уверовал в свою выдумку.

Не складывается у меня с ложью, никогда не знаю, что сказать навравшему. Поэтому некоторое время мы провели в молчании.

– Ты веришь в Отца, Сына и Святого Духа? – спросил я наконец.

Вопрос был неожиданным, и, думаю, он даже не вник в его смысл, потому что немедля выпалил с той же резвостью, с какой ответил на предыдущий:

– Да.

– В вочеловечение Иисуса?

– Да.

– В Воскресение?

– Да.

– В Судный день?

– Да.

– Чтишь мать свою и отца?

– Да.

– Гордишься ли чрезмерно своей смекалистостью?

– Нет.

– Повтори Creed.

– Верую в Господа, Отца нашего всемогущего, и в Иисуса… Отца всемогущего, сотворившего Небо и Землю, и в Иисуса Христа…

Передохнул и начал сначала, так же спотыкаясь и путаясь, но до конца дочитал. Прочти он молитву правильно, выкажи он усердие и набожность, все прочее не имело бы значения, и тем более не его страсть. С этим ничего не поделаешь – не существует снадобья, которое излечивало бы молодых мужчин от вожделения, разве что старость, но даже это средство не всегда надежно.

Когда он закончил свой сумбурный речитатив, я выдохнул и наклонился вперед, уперев локти в колени.

– Ты обязан выучить молитву как подобает, – сказал я. – Слово в слово, и когда на тебя найдет вожделение, этими словами ты сможешь развеять чары похоти. И затем ты научишься желать иной красоты, той, что заключена в Христе. Повторяй Creed и Ave Maria по пять раз на дню в течение месяца и с особым старанием в тех случаях, когда посетит тебя вожделение. Тебе надо стать хозяином своих снов и мечтаний. Если со снами ты ничего поделать не сможешь, то по крайней мере отваживай мечты с помощью молитвы. Понял?

– Понял.

– И не воображай, будто твоя рука – лист, погладивший почку. Рука есть рука, и она на услужении у твоего сердца. – “Как и у других частей тела”, – подумал я. – А вовсе не безгрешный листочек.

– Больше я так никогда думать не буду.

– А также избегай эту женщину во что бы то ни стало. Кара за страсть к замужней женщине куда сильнее, чем к незамужней.

– Да, – буркнул он.

– За то, что ты трогал ее грудь, будешь приходить каждый день в течение двух недель и возжигать свечу у Пьеты – нашей Пьеты – и читать Ave Maria.

Наша Пьета разительно отличалась от той, что принадлежала Ньюману, – бесцеремонная и яркая, как зимородок, она висела в личном алтаре Ньюмана, и он бы не одобрил такого посетителя. Ребята, что работали в наших сараях, не любили ни возни со свечками, ни изображений с оплакиванием Христа, а также не рвались подпевать, когда в церкви затягивали “О Деве пою несравненной”, – пусть этим женщины занимаются.

– И ты можешь кое-что сделать для меня. Отнеси-ка дров, хлеба, молока и яиц Саре Спенсер, она нездорова. И еще бекона, если найдется. Возьми свечек в ризнице и попроси для Сары чистых простыней. Проверь, горит ли у нее очаг. Если на полу вода, собери ее. – Я поежился, припомнив, как днем ранее собирал рвоту в доме Сары. – Вынеси мусор… все, что надо вынести. Оставь ей воды вдоволь. Джанет Грант возместит тебе убытки.

– Да, отче.

– Утешайся тем, что получил прощение на следующие сорок дней, поскольку исповедался в канун Великого поста. Ты правильно поступил. Приходи, если вожделение усилится и тебе опять понадобится исповедаться.

Я не ждал от него благодарности, однако ж он ответил:

– Спасибо, отче.

Он был не из тех парней, кто ходит на исповедь чаще, чем положено, и не из тех, кто, снедаемый угрызениями совести, бежит к священнику. Но благодарил он меня, кажется, искренне, обрадовавшись тому, что дорога в церковь ему не заказана. Парень приблизил лицо к решетке, ему явно хотелось посмотреть на меня или даже заглянуть мне в глаза. Да, волчье лицо, с впалыми щеками, смуглое и с цепким взглядом. Ральф Дрейк. Поднявшись, он отдернул занавесь и вдруг застыл на месте. Обманывайся я на его счет, подумал бы, что на парня снизошло откровение или священный трепет, такое случается с мужчинами и женщинами перед образом Марии или святых. Затем он как-то странно хохотнул и вышел из исповедальни.

* * *

Почему он задержался, почему рассмеялся? Потому что ему было не по себе, я в этом уверен, – потому что замужняя женщина, в которую он влюбился, была моей сестрой. И он хотел, чтобы я узнал, к кому он воспылал страстью, ведь сестра моя была единственной в нашей деревне, недавно сыгравшей свадьбу; замуж она вышла в пятницу, за – как выразился Дрейк – хромого старого пердуна из дальних мест. (И кое с чем в этом описании я был согласен.) Отныне она жила в Борне с мужем Джоном Крахом, в чьей фамилии я видел исчерпывающее определение ее судьбы, владельцем двадцати акров пастбища в окрестностях Борна. Наш паренек со скотного двора, вероятно, более никогда ее не увидит, разве что мельком, если она навестит меня. И танцевать с ней он больше никогда не будет.

Что значит любить женщину? Просто любить ее волосы, бедра, то местечко? Или боготворить ее сверх меры – молиться на ее гребень, след от ее туфли, ее ложку, запах, ее тень, воду, в которой она моется? Если капля дождя упадет на ее шею, любовь ли это – боготворить не только ее шею, но и дождевую каплю? Наваждение это или притворство? Либо всего лишь похоть, закованная в кандалы? Любовь – побуждение к действию или, напротив, к смирению? Рукополагая меня в духовный сан, мне говорили, что любовь может быть испытанием, ощущаемым как дар, а порою даром, ощущаемым как испытание, и лишь священник способен отличить одно от другого. Но что я понимал? Возможно, в любви рука действительно обращается в древесный лист, а грудь моей сестры – для той зачарованной руки – в почку. Я убеждал Ральфа Дрейка не поддаваться проискам вожделения, хотя на самом деле то, что он переживал, было еще одним образом любви. Его потемневшие от навоза руки могли и впрямь обращаться в лист в присутствии моей сестры. Да, сердце – мастер по части преображений. Мне захотелось окликнуть Ральфа Дрейка, зазвать его обратно и спросить: любовь – это спасение или ведьмино колдовство? Ибо я не знаю ответа.


Ветер западный

Подняться наверх