Читать книгу Карамело - Сандра Сиснерос - Страница 16

Часть первая
Recuerdo de Acapulco[6]
13
Niños y Borrachos[99]

Оглавление

La Petenera

Via mi madre llorar un día,

cuando supo que yo amaba.

Via mi madre llorar un dia,

cuando supo que yo amaba.


Quién sabe quién le diría

que eras tú a quién yo adoraba.

Quién sabe quién le diría

que eras tú a quién yo adoraba.

Después que lo supo todo

la vi llorar de alergía.


Petenera, Petenera.

Petenera, desde mi cuna,

mi madre me dijo a solas

que amara nomás a una.


Una vela se consume

a fuerza de tanto arder,

una vela se consume

a fuerza de tanto arder.


Así se consume mi alma

por una ingrata mujer.

Así se consume mi alma

por una ingrata mujer.


Petenera, Petenera.

Petenera, desde mi cuna;

¿por qué no sales a verme

en esta noche de luna?


Ay, soledad, soledad,

qué soledad y qué pena;

aquí termino cantando

versos de la Petenera.


Ла петенера[100]

Я видел, как моя мать плачет однажды,

когда она узнала, что я влюблен.

Я видел, как моя мать плачет однажды,

когда она узнала, что я влюблен.


Кто знает, кто мог сказать ей,

что я обожаю тебя.

Кто знает, кто мог сказать ей,

что я обожаю тебя.

Когда она узнала все,

я увидел, как она плачет от радости.


Петенера, петенера.

Петенера с колыбели,

наедине мать сказала мне,

что я должен любить только одну женщину.


Свеча сгорает,

когда светит так ярко,

свеча сгорает,

когда светит так ярко.


Так сгорает и моя душа

ради неблагодарной женщины.

Так сгорает и моя душа

ради неблагодарной женщины.


Петенера, петенера.

Петенера с колыбели;

почему бы тебе не прогуляться со мной

этой лунной ночью?


Ах, одиночество, одиночество,

какое одиночество и боль;

и вот, я заканчиваю петь

куплеты о петенере.


– Ну давай, поздоровайся. Не заставляй меня краснеть, – шепчет папа. – Будь вежливой девочкой, поприветствуй гостей.

Гостиная полна людей, потягивающих виски со льдом перед ужином. Мне не хочется идти туда, но Папа настаивает. Дыхание мужчин, стоящих под облаком сигаретного дыма, чьи стаканы с янтарным напитком позвякивают у них в руках, кажется мне вонючим. Ну как объяснить папе, что я боюсь их? Они говорят слишком громко, будто их слова очень уж остроумны, особенно если речь идет о тебе.

Папин compadre сеньор Кучи играет на гитаре. Его голос дрожит, словно полон слез, он подобен водопаду, чистому и холодному. Ногти у сеньора Кучи длинные, как у девушки, а глаза зеленые-презеленые, они чуть ли не выпрыгивают из орбит, он то закрывает, то открывает их, когда поет, и они вновь и вновь удивляют тебя. Это так забавно, когда кто-то поет для тебя, как в кино. Когда он начинает петь для меня, я не могу удержаться от смеха. А потом гитара внезапно замолкает.

– А ты?

Когда сеньор Кучи начинает говорить, в комнате становится тихо, как если бы его слова были жемчужинами и бриллиантами.

– А ты, кто ты такая?

– Маленькая девочка.

Все смеются, дружно как один.

– Ага, маленькая девочка, говоришь? Здорово. Знаешь, а я как раз ищу себе маленькую девочку. Она мне очень нужна. Хочешь пойти ко мне домой и быть моей маленькой девочкой?

– Нееееет!

Опять громкий хохот, непонятный мне.

– Но я должен иметь собственную маленькую девочку. А знаешь, у меня есть сад и в нем качели, а еще очень милая собачка. И тебе не придется ничего делать, будешь целыми днями играть. Ну что ты на это скажешь? Согласна быть моей niña[101]?

– Нет, ни за что!

– А что, если я поведу тебя в комнату, полную кукол…

– Нет!

– И дам прекрасные игрушки…

– Не-а!

– А заводную обезьянку, умеющую кувыркаться?

– Да нет же!

– Ну тогда я предложу тебе… голубой велосипед. И маленькую гитару. И коробку шоколада.

– Ну я же сказала. Нет, и еще раз нет.

– Тогда я подарю тебе комнату. И куплю кровать, достойную принцессы. С балдахином, белым-белым, словно вуаль на первое причастие. Тогда ты пойдешь со мной?

– Тогда… ладно.

Комната взрывается оглушительным смехом, и он ужасает меня.

– Женщины! Вот они каковы. Нужно просто правильно назначить им цену, – говорит Кучи, настраивая гитару.

– Как говорится, – добавляет Бледнолицая Тетушка, подмигивая ему, – устами младенца глаголет истина. Верно я говорю, Хучи?

Но сеньор Кучи лишь запрокидывает голову и хохочет. А потом начинает петь La Petenera, больше не глядя на меня, будто меня здесь нет.

Когда мы живем у Бабули, я сплю в комнате Мамы и Папы – либо на раскладушке, либо в их кровати. А дома в Чикаго – на оранжевом кресле-кровати из искусственной кожи, стоящем в гостиной. У меня никогда не было своей комнаты. Каждый вечер из шкафа достают одеяло и подушки и стелют мне постель. Папин светящийся в темноте походный будильник наблюдает за мной из коробочки из крокодиловой кожи. Прежде чем я закрываю глаза, Папа заводит его и ставит рядом с кроватью, чтобы я не боялась.

Каждый вечер Папа шутит: ¿Qué tienes? ¿Sueño o [102]сон?

– Es que tengo сон. У меня есть сон, Папа.

– А кто любит тебя, моя богиня?

– Ты.

– Правильно, жизнь моя. Твой Папа любит тебя. Никогда об этом не забывай. А кого ты любишь больше – меня или Маму?

– Иносенсио! – сердито кричит Мама из ниоткуда.

– Да я просто шучу, – говорит Папа. – Верно, Лалита? Я просто пошутил. Ahora, время mimi[103]. Que duermas con los angelitos panzones, пусть пухленькие ангелочки охраняют твой сон, – добавляет он, выключая свет.

Если я просыпаюсь среди ночи или мне не спится, то подношу к уху будильник и слушаю, как он тикает, нюхаю крокодиловую кожу и думаю о том, что, наверное, именно так пахнут крокодилы. Зеленые цифры плавают в темноте. Мне бы хотелось когда-нибудь иметь свою комнату, белую, в кружевах, как спальни принцесс в каталоге универмагов «Сирс». Сеньор Кучи знает, о чем мечтают девочки.

Мемо, Элвис, Аристотель и Байрон не отходят от подносов с antojitos[104]. Когда Оралия ставит их на стол, они едят быстро-быстро и не отходят до тех пор, пока не опустошают тарелки. Я помогаю им прикончить земляные орехи с chile, и тут Бабуля прогоняет нас прочь, размахивая своей rebozo. – ¡Changos! – Но если она не хочет, чтобы мы ели, то почему едой заставлен весь стол?

Запахи свежей штукатурки и краски мешаются с запахом Бабулиной mancha manteles mole[105]. Взрослые сидят за большим светлым столом, на столе кружевная скатерть, а поверх скатерти – чистая клеенка, даже сегодня, в папин день рождения.

– А мне плевать, – говорит Бабуля. – Почему, вы думаете, это блюдо называется mancha manteles? Да потому, что от него на скатерти действительно остаются пятна, и их невозможно отстирать!

А потом громким шепотом добавляет:

– Это хуже, чем женская кровь.

Нас – Тикиса, Тито, Лоло, Мемо, меня, Элвиса, Аристотеля, Байрона, Амор и Пас – усаживают в комнате для завтраков за «стол для малышей», хотя мы и не малыши. Рафа и Ито сидят вместе со взрослыми за большим столом: Бабуля говорит, они hombrecitos[106]. Антониета Арасели тоже не взрослая, но она слишком заносчива, чтобы сидеть с нами. Мы слышим все, о чем говорится в большой столовой, словно находимся там, а не за столом для малышей.

– Хороший mole, Mamá! – хвалит Маленький Дедуля.

– Вкусный! – подхватывает Толстоморд.

– С ума сошли? – удивляется Папа, вытирая mole с усов салфеткой. – Не слушай их, Mamá! Он просто превосходный! Лучше не бывает. Ты, как всегда, превзошла саму себя. Этот mole великолепен. Я всегда говорю, что на свете нет еды лучше, чем та, которую готовит Mamá.

– Ay, это совсем нетрудно, хотя для соуса потребовалось много чего. Я не то, что эти нынешние женщины. О, нет! Я не верю в еду на скорую руку! – говорит Бабуля, не глядя на невестку. – Чтобы приготовить что-то действительно вкусное, нужно постараться, взять molcajete[107] и растирать специи, пока руки не заболят, вот и весь секрет.

– Но, Mamá, почему ты не пользуешься блендером, который я купил тебе тем летом? Он уже сломался?

– Блендер! Да я к нему не притронусь! Даже если Господь того пожелает! Вкус от вашего блендера получается совсем другой. Ингредиенты нужно растирать вручную, иначе толку никакого. Ох уж мне эти современные кухонные приспособления! Что вы, мужчины, понимаете? Да ваш отец ни разу не переступил порог моей кухни. Верно я говорю, Нарсисо?

– Я даже не знаю, какого цвета там стены, – хихикает Дедуля.

– А теперь, раз вы наелись, идите, пожалуйста, вниз во двор, туда подадут пирог и пунш!

Раздается громкий скрип стульев по полу, а за столом для малышей при этом известии многократно кричат «ура!». И тут из большой столовой доносится душераздирающий вопль. Мы подбегаем к двери и заглядывает внутрь.

– Мое платье! – воет Антониета Арасели. – Кто-то пролил mole на мой стул. Мое платье испорчено!

И так оно и есть. На его подоле красуется отвратительное пятно, и мы при виде его смеемся от души.

– Не волнуйся, mi gordita, уверена, сухая чистка справится с ним.

– Но это же mole! Его ничем не вытравишь. А это было мое самое любимое платье!

– Радость моя, не плачь. Иди наверх и переоденься, о’кей? У тебя много других хороших платьев. Рафа и Ито помогут тебе, ладно, мальчики? Пусть один из них пойдет впереди, а другой сзади.

– А ты уверена, что это mole? – спрашивает Рафа. – Может, у тебя понос?

– Шутить вздумал?

– И как такое могло случиться? Странно, правда? – продолжает Рафа. Ито, если честно, ты видел на этом стуле mole, когда садился?

– Нет.

– И я не видел, – говорит Рафа. – Это какая-то загадка.

– Да уж, – вторит ему Ито.

– Чья это тарелка? – вопрошает Бабуля, изучая тарелки детей.

– Моя.

– Селая, ты даже не притронулась к mole.

– Я не могу это есть, Бабуля. Pica[108]. У меня язык щиплет.

– Что ты хочешь сказать? Ты же любишь шоколад, уж я-то знаю. А это всего-навсего шоколад и немного chile, его рецепт такой же древний, как ацтеки. Не делай вид, будто ты не мексиканка!

– Оставь ее в покое, Mamá, она всего-навсего маленькая девочка.

– Иносенсио, ты что, забыл, мы в этой стране не выбрасываем еду! Помню, в войну мы радовались даже собачьему мясу. Юная леди, не смей выходить из-за стола, пока не прикончишь весь mole, ты меня слышишь? Не будет тебе пирога, пока не доешь все, что у тебя на тарелке.

– Но он холодный.

– А кто в этом виноват? Ты не где-нибудь, а в моем доме!

– А я, что, не человек? – интересуется Дедуля, показывая на себя сигарой. – Я здесь больше не живу?

– Ты? Да ты почти труп и потому не в счет.

– Я уже труп, – пожимает плечами Дедуля, шаркая в свою комнату в облаке сладкого дыма.

Оралия занята тем, что снует с грязными тарелками туда-сюда – с верхнего этажа на нижний, из столовой в кухню. И не обращает ни малейшего внимания на сидящую перед тарелкой с отвратительным холодным mole меня. Ей на меня плевать. Качаю ногой и слежу за тем, как с моей ноги в белом носке слетает туфелька. Качаю другой и делаю то же самое. И мурлыкаю себе под нос песенку собственного сочинения. Натягиваю себе на глаза чехол моего любимого платья и сморю на мир сквозь прозрачные сиреневые узоры, но и это не помогает. Внизу запевают «Утречки». Estas son las mañanitas que cantaba el rey David, a las muchachas bonitas… Сжимаю руки в кулаки, прижимаю кулаки к глазам и начинаю реветь.

– В чем дело? В чем дело?

В дверях появляется Дедуля Малыш. Он уже снял праздничную рубашку и пиджак, но все еще выглядит одетым, потому что на нем воскресные брюки на подтяжках. На фоне майки без рукавов его руки выглядят мясистыми и белыми, словно тесто для пиццы. В одной руке у него горящая сигара, в другой – мятая газета.

– Ну какая же ты глупышка, рядовой Лала! Думаешь, она здесь начальница? Нечего плакать из-за тарелки mole. Хватит лить слезы, niña.

– Но Бабуля сказала…

– Никогда не обращай внимания на то, что она говорит. Она тебе не командир. Смотри, что я сейчас сделаю. Оралия!

– , сеньор.

– Отнеси это соседской собаке. А если моя жена спросит, скажи, что ребенок все съел.

– , сеньор.

– Видишь, как все просто?

– Но это же неправда.

– Это ложь во спасение! Иногда, чтобы избежать неприятностей, приходится лгать. Ну ладно, ладно, хватит. Хочешь посмотреть со мной телевизор в моей комнате? Ну конечно! Только сначала перестань плакать. Я же не могу допустить, чтобы ты залила слезами всю спальню. Надень свои туфельки. Вот и хорошо.

При ходьбе Маленький Дедуля ворчит, как пекинес.

– Ничего никому не говори, а не то обзавидуются. Ведь ты – моя любимица, – говорит Дедуля, подмигивая мне.

– Правда?

– Конечно. Eres mi cielo. Ты – мое небо, – говорит он, бравируя своим английским. – А ты знаешь, что когда-то я жил в Чикаго? Это было давно, еще до твоего рождения. Когда я был молодым, то жил в Чикаго у своего Дядюшки Старикана. Могу поспорить, ты не знаешь столицу Иллинойса. Какая у него столица? А у Калифорнии? А у Аляски? Они, что, в школе ничему вас не учат?

– Я еще не хожу в школу.

– Это не оправдание. В твоем возрасте я знал названия всех штатов и их столицы, а также какие столицы… На что ты там смотришь?

– Абуэлито, почему у тебя волосы как мех?

Дедуля Малыш смеется, словно кудахчет, точно так, как смеется мой Папа.

– Прежде они были такими же, как у тебя. Многие годы. А потом, когда я вышел в отставку, они начали седеть. Сперва я их красил, потому что был очень уж тщеславен. Но скоро прекратил это дело, и они за несколько дней стали белыми, белыми-пребелыми. Словно снежные пики вулканов Попокатепетль и Истаксиуатль, – смеется он. – Знаешь историю этих вулканов-близнецов?.. Неужели не знаешь?!!!

– Никто мне ничего не рассказывает. Говорят, я болтушка и не умею хранить секреты.

– Правда? Ну давай я расскажу тебе одну историю. Про Исту и Попо, Исту и Попо, – говорит Дедуля, беря сигару и глядя в потолок. – Это мексиканская история про любовь. – Он откашливается, опускает сигару и снова подносит ко рту. Чешет в затылке.

– Однажды под небом и на земле жили-были принц и принцесса. Принца звали Попокатепетль. Представляешь, как трудно было его маме кричать ему: «Попокатепетль, Попокатепетль». И потому она звала его просто Попо.

Дедуля замолкает и какое-то время разглядывает пятно на коврике.

– А принцессу звали Истаксиуатль, и она была влюблена в своего принца Попо. Но семьи Попо и Исты ненавидели друг друга, и им приходилось держать свою любовь в тайне. Но потом что-то произошло, я забыл, что именно, знаю только, что он убил ее. И, глядя, как она умирает, так поразился ее красоте, что встал на колени и заплакал. И оба они превратились в вулканы. Вот эти, – говорит Дедуля, поднимая жалюзи и показывая на вулканы вдалеке. – Видишь? Один словно лежит, а другой наклонился над ним и смотрит на него. Так-то вот. Так вот и узнаёшь, как оно было на самом деле.

– Но если он любил ее, Абуэлито, то почему убил?

– Я не знаю. Не знаю. Это хороший вопрос. Но я не знаю. Думаю, такова мексиканская любовь.

– Абуэлито, а что там внутри?

– Где?

– Там. Внутри.

– ¿El ropero? Да много всего. Самого разного. Хочешь взглянуть?

Дедуля идет к большому ореховому шкафу, проводит по нему рукой и берет маленький ключик с выцветшей розовой кисточкой на конце. Он дважды поворачивает его в замке, и тот издает кажущийся знакомым звук, дверцы со вздохом распахиваются, и из шкафа пахнет вещами старыми, словно рубашка, которую гладили столько раз, что она стала коричневой.

Дедуля показывает мне свою курсантскую форму и какой-то красный узелок.

– Этот носовой платок принадлежал моей матери. Во время революции она дала обет Деве Марии – просила ее сохранить мне жизнь. Из моей грудной клетки пришлось выпилить три ребра. Вот они, – говорит он, развязывая платок и кладя ребра мне в руку.

Они легкие, как старые деревяшки, и желтые, как собачьи зубы.

– Дедуля, а это правда, что ты потерял их в ужасной битве?

– О да! Ужасная была битва, ужасная.

– Тебе не хватает твоих ребер?

– Ну, не так чтобы очень. – Он берет старый пожелтевший снимок. На нем он, молодой, сидит на плетеной скамейке, а глаза у него такие удивленные, будто он ничего не знает об этом мире. – Ко всему можно привыкнуть, я этому научился, – добавляет он, глядя на фотографию и вздыхая. – Почти ко всему.

– А это что? – спрашиваю я, беря вышитую наволочку.

– Это? – говорит Дедуля и достает из наволочки какую-то ткань в полоску карамельного, лакричного и ванильного цветов. – Это rebozo твоей бабушки, она носила ее, когда была маленькой девочкой. Это единственное recuerdo, оставшееся у нее с тех времен, со времени ее детства. Caramelo rebozo. Так она называется.

– Почему?

– Я не знаю. Может, потому, что похожа на конфеты, а ты как считаешь?

Я киваю. И в этот момент ничего не хочу больше, чем эту материю золотистого цвета, цвета карамелек из топленого молока.

– А можно мне взять ее?

– Нет, mi cielo. Боюсь, она не моя, и потому я не могу отдать ее тебе. Но ты можешь ее потрогать. Она очень мягкая, словно кукурузные рыльца.

Но стоит мне прикоснуться к caramelo rebozo, как со двора раздается пронзительный крик, и я отскакиваю назад, словно rebozo – это огонь.

– ¡¡¡Celayaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaaa!!!

Это кричит Бабуля, такое впечатление, будто она сильно порезала себе палец. Оставляю Дедулю и caramelo rebozo и бегу, хлопая дверьми, перепрыгивая через ступеньку. Добежав до двора, вспоминаю, чему учила меня бабушка:

– ¿Mande usted? Что прикажете?

– Ах, вот она. Селая, сладенькая, подойди ко мне. Не бойся, дитятко мое. Помните, как мы пели, когда она была маленькой? ¡Que maravilla! [109]Она была очень похожа на Ширли Темпл. Вылитая Ширли, клянусь вам. Еще в пеленках, но старалась, что было сил, помните? Нужно было послать ее на шоу талантов, но нет, никто меня не послушал. Подумайте только о тех деньгах, что она могла бы принести в дом. Иди сюда, Селая, дорогулечка. Вставай на этот вот стул, а мы проверим, умеешь ли ты петь как прежде. Ándale, спой для своей бабушки. А ну, тихо!

– Я… не знаю.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Не знаю, помню ли я. Я тогда была маленькой.

– Чепуха! Тело помнит. Взбирайся сюда.

Родственники начинают скандировать: Que cante la niña, Lalita, que canta la niña, Lalita[110].

– Стой прямо, – приказывает Бабуля. – Отведи плечи назад. Сглотни. Набери в грудь побольше воздуха. Вот так. А теперь пой.

– Милая малышка, милая малышка, tan-tarrán-tara tara-ta, tara-ranta-ranta-ran…

Мой голос поначалу слаб, но потом я раздуваюсь, как канарейка, и пою во весь голос.

– МИЛАЯ МАЛЫШКА, МОЯ, МОЯ МАЛЫШКА, МАЛЫШКА… МОЯЯЯЯЯЯЯЯЯ!

Молчание.

– Нет, – как ни в чем ни бывало говорит Бабуля. – Петь она не умеет. Хучи, сыграй песню, что я так люблю, песню моих времен, Júrame. Ну давай же, не упрямься. Todos dicen que es mentira que te quiero[111]

Остаток вечера я прячусь наверху и наблюдаю за происходящим на вечеринке с укромного балкончика, где никто меня не видит, мое лицо прижато к ограждению, оно охлаждает горящую кожу. Однажды моя голова застряла между металлическим завитком и цветком. Меня пришлось высвобождать с помощью куска коричневого хозяйственного мыла, после чего голова у меня болела… от железных прутьев и от ругани в мой адрес. А сердцу было больно оттого, что братья смеялись надо мной, но я не люблю вспоминать об этом.

Музыка и струйки сигаретного дыма поднимаются вверх, словно джинны. Другие дети уже спят – там, где упали. На стуле. Или на груде пальто. Или под столом. Где угодно, только не в кроватках. Но никто этого не замечает.

Тела внизу движутся и вертятся, словно цветные стекляшки в калейдоскопе. Столы и стулья придвинуты к стенам, чтобы освободить место для танцев. Проигрыватель играет Vereda tropical. Тетушки в шелковых платьях, таких узких, что, кажется, сейчас взорвутся, как бутоны орхидей, смеются своими большими ртами, подобными цветам, и воздух сладок от женских духов и от мужского одеколона, которым душатся здесь, в Мехико, он слаще, чем цветы, и подобен сладким словам, что шепчут женщинам на ухо, – Mi vida, mi cielo, muñeca, mi niña bonita[112].

Мужчины в костюмах-акулах, серых с небольшими вспышками синего, или оливковых, отсвечивающих золотом. Белый накрахмаленный носовой платок в грудном кармашке. Мужская рука ведет женщину, когда они танцуют, легкое касание, слегка походящее на движение, которым направляют воздушного змея – «не улетай слишком далеко». И женская рука, лежащая в мужской руке формы сердца, а другая его рука на ее больших в форме сердца бедрах. Прекрасная женщина с черными-пречерными глазами и темной кожей, наша Мама, в нарядном атласном платье цвета фуксии, купленном в «Трех сестрах» на углу Мэдисон и Пуласки, серьги у нее хрустальные, в тон платью. Шуршание чулок о кремовую нейлоновую комбинацию с кружевными чашечками, плиссировкой и одной бретелькой, всегда одной, ленивой и спадающей, просящей о том, чтобы ее вернули на законное место. Мой Папа в завитках лавандового сигаретного дыма, его горячий рот прижат к маминому уху, он что-то шепчет ей, его усы щекочут ее, его мощная шея, и Мама запрокидывает голову и смеется.

Я ужасно сонная, но спать идти не хочу, ведь можно что-то пропустить. Прислоняю голову к балконному ограждению и закрываю глаза, а когда гости начинают хохотать, подпрыгиваю на месте. Но все дело в Дядюшке Толстоморде, который выбрал себе в партнерши метлу, словно она самая настоящая леди. Дядюшка любит смешить всех. Насмотревшись на танец с метлой, встаю, чтобы найти Дедулю. Дверь в столовую тяжелая, мне приходится тянуть ее на себя обеими руками.

Войдя туда, я замираю на месте.

Скатываюсь по лестнице, чтобы рассказать всем, вот только у меня нет для этого слов. Ни английских. Ни испанских.

– Стена упала, – говорю я по-английски.

– Что?

– Наверху. В большой столовой. Стена упала. Идите и сами посмотрите.

– Что нужно этому ребенку? Ступай к Маме.

– Да стена же упала.

– Потом, сладенькая, сейчас я занят.

– Стена в столовой, она упала, как снег.

– Ну до чего же этот ребенок надоедлив!

– В чем дело, моя королева? Скажи мне, небо мое.

– La pared arriba, es que se cayó. Ven, Papá, ven[113].

– Иди ты, Зойла. Ты мать.

– ¡Ay! Ты всегда, всегда так говоришь, когда не хочешь, чтобы тебя беспокоили. Хорошо, хорошо, иду. Лала, не надо тянуть меня за платье, ты порвешь его.

Я тащу Маму наверх, но это все равно что иметь дело с неваляшкой. Она покачивается, и увертывается, и смеется. Наконец мы одолеваем лестницу.

– Надеюсь, это что-то важное! Святой Толедо!!!

Столовая припорошена слоем белой штукатурки, словно сахарным песком. Штукатурка везде – на коврике, на столах, на стульях и лампах. Ее большие куски валяются по всей комнате и похожи на куски деньрожденного торта.

Мама громко кричит с лестницы:

– Все, быстро сюда! Потолок упал!

– ¡Se cayó el cielo raso[114]! – говорит Папа.

И тут я вспоминаю нужные слова. «Потолок» и cielo. Cielo – слово, которое употребляет Папа, называя меня «небо мое». И его же произносит Дедуля, желая сказать то же самое. Вот только произносит он это по-английски: небо мое.

– Мне не хочется этого говорить, и я сообщаю тебе по секрету, но тут Мемо виноват. Утром я видела его на крыше.

– Не может быть! Ох уж эта обезьянка! Оставь его мне. Я обо всем позабочусь.

– Бедняжка. Он гораздо медлительнее, чем наш Элвис. А между ними всего месяц разницы. Ты никогда не задумывалась над тем, что, возможно, он отстает в развитии?

– Черт побери! Не надо было экономить на штукатурке!

– Тетушка, это правда! Антониета Арасели спрятала под Дедулиной кроватью наши игрушки. Я сама видела.

– ¡Mentirosa! Это не я. Ты любишь выдумывать, mocosa[115]. Ты же веришь мне, мамочка?

– Ya mero. Почти. Ты видела, он чуть не выколол ей глаз!

– Кто так поступил с тобой, небо мое?

– Это был… кузен Тото.

– Знаешь, моя gorda никогда не врет мне. Никогда. Если она говорит, что чего-то не делала, значит, так оно и есть. Я знаю свою дочь!

– ¡Chango! Если я увижу, что ты опять пристаешь к моим детям, то сниму ремень…

– Убери руки от моего мальчика, или я выбью из тебя все дерьмо.

– Estás loca[116], я не собирался…

– Ты не смеешь так обращаться к моей жене, tarugo[117]!

– Кто ТЫ такая, чтобы называть меня идиотом? Это ты организовала пикник.

– Aý, caray![118] Не начинай, братец. ТЫ сам в ответе за свои выдающиеся идеи.

– Знаешь, я стараюсь не вмешиваться в дела своей невестки, но ты в курсе, что Зойла называет твоего ребенка врушкой?

– Válgame Dios[119]. Как всегда – волос в супе!

– Жизнь моя, я же говорил тебе, что так оно и будет. Сначала ты ссужаешь своему брату деньги, и – посмотри только! – вот чем он тебе отплатил.

– Я все понял, Лича. Начинай паковать вещи. Завтра мы уезжаем в Толуку. Это решено.

Внезапно все Бабулины дети решают уехать. Дядюшка Малыш с семьей – в Веракрус. Дядюшка Толстоморд и Тетушка Лича – к ее родственникам в Толуке. Но сегодня ночью то и дело хлопают двери, дети хнычут, когда их загоняют в кровати, а гостей провожают до ворот.

– Спасибо. Счастья. Спокойной ночи, спокойной ночи, – желают некоторые из них, а другие лишь повторяют: «Хорошо, хорошо», слишком усталые для чего-либо еще.

Оралия, зевая, отпирает ворота. Ворота на визжащих петлях тоже зевают.

Сеньор Кучи не смотрит на меня. Затем ворота со страшным грохотом захлопываются, словно в кино.

Может, он обо всем забыл. Может, ему нужно приготовить для меня комнату принцессы. Может, он говорил о завтрашнем дне. Следующим вечером, выпив горячего молока с чуточкой кофе, я выхожу во двор, пристраиваю носки черных лакированных туфелек на нижнюю перекладину ворот, подтягиваюсь к щели, куда почтальон бросает письма, и смотрю через нее на улицу. Слышу шипение автомобильных колес по мокрой после дождя мостовой, вижу свет приближающихся к нашему дому фар и думаю, что, наверное, это он, но каждый раз ошибаюсь.

– Лалааааааа!!! Ты идешь или мне спуститься и привести тебя?

– Иду!

Но он так и не приехал ко мне.

Ни на следующий день. Ни потом. Никогда, никогда, никогда.

100

Разновидность фламенко

101

Девочка

102

Что у тебя есть? Сон или… (Tener sueño – быть сонным. Буквально: иметь сон)

103

Здесь: Сейчас время спать

104

Закуски

105

Моле, пачкающий скатерти

106

Меленькие мужчины

107

Ступка

108

Остро

109

Какое чудо!

110

Пусть споет девочка Лалита!

111

Все говорят, что это ложь, что я люблю тебя

112

Моя жизнь, мое небо, лапочка, моя красивая девочка

113

Стена наверху. Она упала. Идем, Папа, идем

114

Обвалился потолок

115

Врунья… соплячка

116

Ты с ума сошла

117

Здесь: тупица

118

О, боже!

119

Покарай меня, Господь

Карамело

Подняться наверх