Читать книгу Взгляд змия - Саулюс Томас Кондротас - Страница 3
I. Книга Пришествия
Начало (1)
ОглавлениеОн проснулся весь залитый потом, в мокрой – хоть выжми – рубашке, волосы липли ко лбу. Тут же, еще сидя в постели, поспешил зажечь свечу, ведь вязкая, как войлок, тьма невыносима для одинокого человека, она гаже и прилипчивее черного болотного ила, если представишь, что придется в него погрузиться.
Сон его был полон мерзости, но и исполнен надежды. Ему чудилось, он идет лесом, в котором растут волосатые деревья. Стволы их, их ветви и листья – все обросло мехом. Однако шел он волосатым лесом не один: он нес на руках младенца, очень нежно и осторожно прижимая его к груди. Младенец и был надеждой.
Когда на дворе глубокая ночь, льет как из ведра и гуляют буйные ветры – рвут твердыми когтями ветви буков, вот-вот проткнут острым клювом крышу – что остается человеку, как не искать надежду в самом себе, ибо образ мира, его красóты в такие минуты ничем не могут помочь. Настало время, когда та частица, которую он с таким упорством и даже трудно объяснимой яростью отвоевал у мира, покидает его, вновь возвращаясь в свое первобытное равнодушное состояние, когда воды суть просто воды, без имени и других примет, которыми человек их метит, равно как и пущи – всего лишь дремучие пущи, в которых человеку нет места. Горы – опять же лишь вон те старые горы, на которые человек не осмеливался взобраться (чтобы не увидеть грани, за которой уже ничего нет). И так со всеми вещами, неважно, велики они или малы, принадлежат человеку с самого рождения или только начинают ему принадлежать, ведь камни, скрепленные известью, суть часть дома или ветряной мельницы, хотя ни дома, ни мельницы еще нет и, может быть, никогда не будет (кто знает, как сложатся обстоятельства). Никому не дано объяснить, почему так повелось. Светает (а может, спускается ночь?), но восход солнца ты можешь лишь угадать, потому что смена дня и ночи тоже перестает служить человеку, не желает отмерять его время, когда вся земля тонет во всеобъемлющих сумерках, все ветрища да вихри срываются со своих привязей в четырех сторонах света и земля мешается с небесами, озера, моря и реки целиком, взлетев на воздух в одном месте, падают в другом, все пропитывается влагой, все раскисает или покрывается порошей мелкого колкого снега. Природа устала от человека, ей надо отдохнуть, вернуть свою строптивую, но умеренную натуру.
Люди сразу это чувствуют, подобно зверью, что за десять верст унюхает потоп или лесной пожар и удирает от него, бросив все, в безопасное место. Тот, кто сеет и пашет, таким утром не узнает своего плуга, он стал для него просто куском железа причудливой изогнутой формы, холодным и хмурым; тот, кто зарабатывает на хлеб кистью и красками, в изумлении откладывает их в сторону, потому что краски разлагаются на составные части и стены, уставши сверкать ясным светом, покрываются противным налетом болотно-серых пятен; рубящий лес оставляет топор, едва к нему прикоснувшись, потому что и лес и топор веют ледяным холодом, мало того – скрытой ненавистью к нему, лесорубу. В такое время плоты долго толкутся у берегов, не отчаливая, напрасно плюясь пенными брызгами и ожидая людей, сплавляющих их, а те, охваченные вялостью и прекрасной кручиной, глядят на улепетывающий от их воли мир, ничего не понимая… и не в силах ничего изменить. Попрошайки не выходят клянчить милостыню, предпочитая голод запустенью улиц и дорог. Фабрики без пользы портят воздух резкими свистками: никто не выходит на работу, никто не становится к станкам. Скотина, задрав морды кверху, ревет, но напрасно, никто не несет ей корм, никто не удосуживается напоить. Весь мир снова таков, каким его когда-то сотворили: дикий, полный враждебности, излучаемой даже неодушевленными вещами (во всяком случае, мы считали дотоле, что у них нет души). Мир – лишь ветры, воды и тьма, покрывающая бездны вод.
Никто и не пытается этому противиться, потому что это пустое занятие, а кроме того, такое время длится недолго. Наступает новый день – а может быть, ночь? – казалось бы, ничто не изменилось… но нет. Подкованные башмаки плотогонов шваркают по бревнам, когда мужики вскакивают на них, на фабриках ревут, словно впервые, станки, их шкивы и шестеренки (валы, колена, зубцы) начинают крутиться с удвоенной скоростью, устремляясь вдогонку за тем, что от них чуть не удрало, – временем… И вот уже маляр как ни в чем не бывало смешивает краски, получая изумительнейшие тона, коровы хлебают воду, неуклюже отбрыкивая звякающие ведра, и слюна смачно стекает по их мордам, лесоруб проверяет большим пальцем лезвие топора на остроту и думает, что оно еще острее, чем прежде, а крестьянин, как всегда ворча, затемно выходит из избы, бредет по пояс в грязной жиже, коли дело весною, или по сугробам, если на дворе зима. Громадный механизм мира людей вновь приходит в движение и набирает скорость, словно нагруженный воз, катящийся под гору, и, кажется, остановиться ему никак невозможно.
Осенней ночью человек понимает, что удел его – быть частью стада ему подобных и что поддержки он может дождаться только от них, ибо мир, в другие времена года кажущийся уютным и в ладу с ним, как с добрым старым приятелем, об эту пору обнажает самую свою суть: не доверяй, мол, мне, в самых своих глубинах я пестую злобу на тебя и род твой; ты не желаешь идти дорогой, которую я уготовил тебе когда-то, дав руки лишь для того, чтоб сорвать плод; ты заговорил языком, который я дал тебе для иного – чтоб ты перемалывал пищу; но ты недоволен постоянной сменой жизни и смерти, так нá тебе. Стены дома сотрясает удар, крыша трещит, словно суставы женщины в объятиях ярого любовника. Те, у кого есть жены, просыпаются и вновь засыпают, крепче обняв их. Одинокие ищут тепла в самих себе. Они призывают на помощь воображение и принимаются строить воздушные замки. Только тогда они вновь обретают доверие к миру и силу. Они видят чистые родники, текущие по зеленеющим, залитым солнцем лугам, слышат кристально-девственные голоса птиц, испытывают весеннюю прозрачность души. Только так они возвращают себе жизненно важное желание желать.
Тот, кому снился сон, пьет из кувшина воду, с удовольствием смачивая пересохшее, словно сосновая кора, нёбо, чуть позже берет трубку и набивает ее табаком. Этой ночью ему не суждено больше заснуть. Ему придется слушать зловещие стоны ветра за дверью и думать о том, что теснит грудь и грызет сердце.
Трубочка у него крохотная, с тонким прямым мундштуком, их привозят плотогоны из Германии, такие курят и сами. Табачка там умещается две-три щепоти. Но он черный, невероятно крепкий, и несколько затяжек так пережигают рот смолами, что от курильщика несет за версту, а слюна становится цвета высохших дубовых листьев.
Вот он курит горчащий табак, вперив взгляд в беленный известкой потолок, и ум его понемногу высвобождается из оцепенения. Думает он о том, что до праздника непорочного зачатия можно было бы огласить свадебные обеты, тогда, может быть, получилось бы пожениться на самую Масленицу, чтобы снег скрипел под полозьями саней. Но надеяться почти не на что, потому что Она не хочет идти за него. Хуже того: Она его боится. Ты навлечешь на меня беду, говорит Она. Поди прочь. А он Ей: Тебе Одной говорю на священном литовском наречии. Не могу без тебя. Будь моей женою. – Нет, говорит она, нас в будущем ожидает большая напасть, коли я обручусь с тобою. Я бы хотела выйти замуж за самого глупого из вас. – Отчего же? – спрашивает он. – Не знаю, отвечает Она, ты сотворен из огня суровости, я ни разу не слышала, как ты смеешься.
И это правда. У него нет привычки над кем-то насмехаться. Он на все смотрит серьезно, а взгляд его тверд, как дышло, и слово весомо. Даже в мыслях он ни над кем не смеется. Таким он родился. Отец его был таким же, и отец отца, и прадед. Не могу полюбить тебя, говорит Она. Девушкам нравится, когда мужчины улыбаются, и дуют чем-то теплым им в волосы, и нашептывают веселые и не очень приличные вещи, зажигающие их и вызывающие дрожь во всем теле. У тебя так не получится. Моя мать может меня за тебя выдать, ты это знаешь. Но я бы этого не хотела, как на духу скажу.
Что же ему делать, ему, влюбленному, не находящему себе места? Много ночей напролет он не мог заснуть, слушая скрипы половиц старого дома, куря едкий табак и напевая вполголоса грустную песенку о своей несчастной любви. Вот он вздыхает, долго, протяжно, будто уснувшая на страже овчарка, снова набивает трубку и затягивается коричневым дымом, от которого вся его внутренность приобретает коричный оттенок.
Он знает еще один способ заполучить девушку, склонить ее к себе, но этот способ – последний. Невероятными кажутся ему свои же предчувствия. Есть еще способ, который, так уверяют люди, никого никогда еще не подвел. Это Слово.
Никто не знает истинной силы слова, всей сверкающей мощи его. Мир был сотворен одним словом, а сколько в нем разных вещей. Неисчислимое разнообразие животных и растений, горы, леса, реки, долины, равнины, моря. Солнце, луна и звезды на кремнеподобной небесной тверди. Времена года. Под землей, на земле, под водой, на воде и в воздухе. Все создано из слова. А необъятность рода людского, говорящего на всевозможных языках, страдающего, умирающего, радующегося, здорового люда, больного, веселых и грустных людей, невеликих, как кошки, или громадных, как деревья. Они тоже из слова. Вороны, кружащие над заснеженным полем, – из слова, валяющиеся на солнцепеке собаки, человек, спускающийся с гор, и другой, на нее взбирающийся, слепой попрошайка, протягивающий руку за милостынею, мальчик, играющий в травах на бирбине[6], девочка, прячущаяся от дождя под липой (он вымочил насквозь ее рубашку: видны остренькие, как у кошки, соски маленьких грудей), лесоруб, поедающий сало с краюхой хлеба и луковицей, которые ему положила жена, кузнец, глядящий на красный закат (он только что трахнул жену лесоруба), умирающий старик с восковой кожей (он вперил взгляд в первые снежинки за окном), роженица, которую держат вчетвером здоровые мужики, сеятель с ватагой грачей, клюющих падающее в почву зерно, – все создано из слова.
Действие не сравнить со словом. Тот, кто курит трубку, захотев, чтобы ему приснилась его желанная, пришпиливал к дверному косяку мух и оставлял их, пока не сдохнут. Он прятал иглу под подушку, не переставая думать о Ней, и ночью Она приходила к нему в сон, беседовала с ним. Во сне он был весел, такой, какие нравятся девушкам, и они вместе проводили время до утра. Такова сила действия. Но оно может сделать человека счастливым только во сне. В действительности все решает слово.
Он положил трубку на стул, сел в постели, прямой, с закрытыми глазами, перекрестился, вдохнул и вполголоса произнес:
– Кому мила, жаль только не моя. Супротивник я Богу, солнцу ясному, месяцу белесому, звездам белым. Не жизнь мне без тебя, как не жизнь земле без водицы. Иссохла гортань моя, пожелтели зубы, сохни, девонька малая Евфемия по мне, Криступу, денно и нощно, чтобы ни в еде не наелась, ни в питье не напилась. Как не может без мамоньки дитя малое, так и я без тебя не выдюжу. Неприятель я всего света белого – солнца и месяца, всех дерев, всего творения, – за бабу эту ядреную перед Господом. Аминь, аминь, аминь.
Вздохнув, он утер снова вспотевший лоб краем одеяла, бросил взгляд на трубку, но курить не хотелось. Полежал с открытыми глазами, размышляя, что будет, если заговор утратит вложенную в него силу. Заговор старинный, перешедший к нему от деда, могло и забыться словечко-другое. Кто его знает, ни в чем нельзя быть до конца уверенным… Но другого способа присушить к себе девушку он не знал. Оставалось верить. Когда все кончается, вера все равно остается. Он вспомнил слова из проповеди: «Илия был бедный человек, подобный нам, и молитвою молился, чтобы не было дождя: и не было дождя на землю три года и шесть месяцев. И опять помолился: и небо дало дождь, земля произрастила плод свой»[7]. Вера произнесшего заклятие была велика, как гора. Вполне возможно, что так верить – ошибочно. Произнесший заклятие задул свечу и заснул прямо в сенях, исполненный надежды, что просыпался не зря. Внутри его теплились угольки, чей жар придавал сил вере в то, что противиться суровости мира возможно.
Сивер сменил гнев на милость, вой его стал ровен, монотонен, порывы и шквалы улеглись.
6
Литовский народный инструмент, дудочка.
7
Иак 5, 17–18.