Читать книгу Мартовские дни 1917 года - Сергей Мельгунов - Страница 2
Глава первая. Решающая ночь2
ОглавлениеДнем 2 марта, на перманентном митинге в Екатерининском зале Таврического дворца лидер думского прогрессивного блока и идейный руководитель образовавшегося 27 февраля Временного Комитета членов Гос. Думы, Милюков, сказал: «Старый деспот, доведший Россию до полной разрухи, добровольно откажется от престола или будет низложен». Почти в тот же час в Пскове, под давлением верховного командования в Ставке, «старый деспот» подписал свое отречение от престола, окончательно оформленное вечером того же дня в момент приезда «думской» делегации в лице Гучкова и Шульгина. Таким образом, отречение Государя «формально» не было «вынужденным» – устанавливает в своих воспоминаниях Набоков, выдающийся русский юрист, которому суждено было сделаться первым управляющим делами революционного Временного правительства.
Насколько, однако, формальная юридическая сторона соответствовала реальной обстановке, создавшейся в Петербурге и являвшейся решающим фактором в ходе революции? Это совсем не праздный вопрос, ибо ответ на него определяет собою две совершенно отличные друг от друга психологии в круге лиц, объединившихся около Временного Комитета Г.Д. и одновременно появившегося наряду с ним Совета Р. и С.Д., т.е. тех учреждений, которые обстоятельства поставили в те дни как бы «во главе» политической жизни страны. Для одних Николай II добровольно отрекся от престола, для других он был низложен – его отречение было «вынуждено», и добровольный отказ от власти, затушеванный в сознании современников, означал лишь то, что Император фактически не был свергнут насильственным путем, т.е. революционным актом восставшего народа. Формально добровольное отречение неизбежно накладывало известные моральные обязательства на тех, кто стремился добиться этого отречения и кто его принял; такого морального обязательства могли не ощущать те, кто не принимал участия в реализации плана сохранения династии путем устранения лично дискредитированного монарха: для них исходным пунктом мог быть только вопрос о целесообразности – так, как он представлялся тогда в понимании действовавших лиц.
Для того чтобы уяснить себе роковые противоречия, которые выявились в первые дни революции в силу недостаточно продуманных и ad hoc осуществленных политических замыслов, необходимо проанализировать всю сложную и запутанную обстановку того времени. Никто как-то не отдавал себе ясного отчета в этих противоречиях тогда, когда закладывался фундамент строительства новой России.
Нам нет необходимости в хронологической последовательности воспроизводить события первых февральско-мартовских дней, что сделано уже с достаточной полнотой и отчетливостью в «Хронике февральской революции», составленной Заславским и Канторовичем (1924 г.) и в работе ген. Мартынова3 «Царская армия в февральском перевороте» (1927 г.). К этим фактам мы будем обращаться лишь попутно, комментируя то или иное создавшееся положение. Прежде всего попытаемся восстановить картину ответственных переговоров, которые в ночь с 1-го на 2-е марта происходили между Временным Комитетом Г.Д. – «цензовой» общественностью по тогдашней терминологии, и делегатами Исп. Ком. Совета, заявившего «претензию» представлять демократию4. Это была поистине решающая ночь, и здесь завязался узел последующей трагедии русской революции. Между тем восстановить более или менее точно то, что происходило в указанную ночь, историку очень трудно. В нашем распоряжении нет почти никаких документальных данных. В суматохе первых дней и ночей никто никаких протоколов не вел: отсутствует и газетный репортаж, подчас заменяющий своим суррогатом протокольную запись – в «Известиях», которые издавал Комитет думских журналистов, нельзя отыскать никаких намеков на суть переговоров. Остаются воспоминания, т.е. показания современников, которые должны помочь историку в данном случае не только в «оценке подробностей» (Маклаков), но и в установке первооснов. Значение этого субъективного самого по себе источника познания прошлого в данном случае бесконечно преуменьшается не только привнесением последующих настроений, весьма отличных от подлинных авторских настроений первых дней революции, но и тем, что пелена тумана бессознательно для мемуариста застилает его память о том, что происходило в бессонные ночи и сумбурные февральские и мартовские дни.
Несколько мемуаристов уже коснулись исторической ночи с 1-го на 2-е марта. Казалось, можно было положиться на текст Милюкова, так как первый том его «Истории», приближающейся к воспоминаниям, написан был в Киеве в 18-м году в период политического полубезделия автора. Память мемуариста не застлана была еще его позднейшей политической эволюцией, и, таким образом, ему нетрудно было по сравнительно свежим впечатлениям воспроизвести историю переговоров между членами Думы и советскими делегатами, в которых автор принимал самое непосредственное участие – тем более что в показаниях перед Чрезв. Сл. Комиссией (7 августа 17 г.) Милюков засвидетельствовал, что им были проредактированы и исправлены «неточности», имеющиеся в готовившейся Врем. Комитетом Г.Д. к изданию книге, где было дано «точное описание день за днем, как происходило». (Я никогда не видел этой книги и нигде не встречал ссылок на нее – надо думать, что она в действительности не была издана.) И тем не менее суммарное изложение Милюкова с большими фактическими ошибками не дает нужных ответов…
Имеются и воспоминания Керенского, но только во французском издании его «Революции 17 г.». Бывший мемуарист хочет быть очень точным. Им указываются даже часы ответственных решений в эти дни. Но это только внешняя точность, ибо даты безнадежно спутаны (выпустив книгу в 28 году, автор, следуя установившимся плохим традициям многих мемуаристов, не потрудился навести соответствующие справки и повествует исключительно по памяти). Память Керенского так же сумбурна, как сумбурны сами события, в которых ему пришлось играть активнейшую роль, когда он падал в обморок от напряжения и усталости и когда, по его собственным словам, он действовал как бы в тумане и руководствовался больше инстинктом, нежели разумом. При таких условиях не могла получиться фотография того, что было в 17 году (на это Керенский претендовал в своих парижских докладах). Нет ничего удивительного, что тогда у него не было ни времени, ни возможности вдумываться в происходившие события. В воспоминаниях он пытается объяснить свое равнодушие к программным вопросам тем, что никакие программы не могли изменить ход событий, что академические споры не представляли никакого интереса, и что в силу этого он не принимал в них участия… Поэтому все самое существенное прошло мимо сознания мемуариста, самоутешающегося тем, что события не могли идти другим путем, и даже издевающегося над несчастными смертными («Pauvres etres humains»), которые думают по-иному.
Еще меньше можно извлечь из воспоминаний Шульгина «Дни», которым повезло в литературе и на которые так часто ссылаются. Воспоминания Шульгина – «живая фотография тех бурных дней» (отзыв Тхоржевского) – надо отнести к числу полубеллетристических произведений, не могущих служить канвой для исторического повествования: вымысел от действительности не всегда у него можно отделить, к тому же такого вымысла, сознательного и бессознательного, слишком много – автор сам признается, что впечатления от пережитого смешались у него в какую-то «кошмарную кашу». Воспоминания Шульгина могли бы служить для характеристики психологических переживаний момента, если бы только на них не сказывалась так определенно дата – 1925 год. Тенденциозность автора просачивается через все поры5.
Более надежными являются «Записки о революции» Суханова, где наиболее подробно и в хронологической последовательности изложены перипетии, связанные с переговорами в ночь на 2-е марта. Большая точность изложения объясняется не только свойствами мемуариста, игравшего первенствующую роль со стороны Исп. Ком. в переговорах, но и тем, что еще 23 марта ему было поручено Исп. Ком. составить очерк переговоров. Суханов поручения не выполнил, но, очевидно, подобрал предварительно соответствующий материал: поэтому он так отчетливо запомнил «все» до пятого дня – это была «сплошная цепь воспоминаний, когда в голове запечатлевался чуть ли не каждый час незабвенных дней». И совершенно неизбежно в основу рассказа надо положить изложение Суханова, хотя и слишком очевидно, что иногда автор теоретические обоснования подводит post factum и себе приписывает более действенную, провидящую роль, нежели она была в действительности.
3
Дополнением к ним может послужить очерк Шляпникова, посвященный «Революции 17 г.», и Генкиной в коллективной работе по «Истории октябрьской революции» (1927 г.).
4
Так выразился Милюков в своей истории революции. Между тем, поскольку самочинно возникший Временный Комитет выражал мнение «цензовой общественности», постольку и «самозваный» Совет мог считаться выразителем настроений демократии (социалистической и рабочей массы). Термин «цензовая общественность», конечно, далеко не покрывал собой те многочисленные элементы, демократические по своему составу, которые примыкали к «надклассовой» партии народной свободы.
5
Между тем сам Шульгин высокого мнения о своих заданиях – в книге «1920 г.» он, между прочим, пишет: о русской революции «будет написано столько же лжи, сколько о французской, и поэтому в высшей степени важно для нашего будущего правдиво изобразить то, что… происходило перед нашими глазами».