Читать книгу Ветеран Армагеддона - Сергей Синякин - Страница 11
Так начинаются споры с солнцем
Бытовой роман из загробной жизни
Глава десятая
ОглавлениеСудя по всему, инерция в Раю была никак не меньше земной.
Лютикова продолжали печатать, критики о его творчестве отзывались хорошо, только один, по-прежнему скрывавшийся под инициалами «И. И.» то и дело в коротких заметочках, похожих на комариные укусы, доброжелательно интересовался: а что автор хотел сказать вот этим, что он имел в виду, выводя такой-то образ, а не хочет ли автор… Ну и тому подобное, сами знаете, как это бывает, когда кусить полной пастью нельзя, а сделать это отчаянно хочется.
Авторитет Лютикова вырос до такой степени, что новый литературный талант помянул в газете «Райская жизнь» архангел Михаил, который по циркулировавшим среди литераторов слухам, являлся при Самом серым кардиналом и в силу этого отвечал за идеологию и развитие райской словесности.
Это уже и вовсе намекало на официоз и возможное причисление если не к классикам, то уж по меньшей мере к лику святых, что означало чуть ли не больше первого.
Перед Лютиковым открылись новые двери, и муза этим воспользовалась, чтобы отправить своего протеже в творческую командировку в обитель классиков.
Тут-то Лютиков и понял, что живет не в Раю, а где-то рядом с Чистилищем.
Не зря, не зря именовали место его посмертного существования экспериментальной обителью!
Обитель классиков немного напоминала пограничную зону.
Для молодого читателя, который совершенно не знаком с этим построением, рожденным мыслью одного из пограничных чиновников некогда существовавшего Советского Союза, немного расскажем об этом хитром изобретении. Пограничные зоны обычно устраивались близ границ с сопредельными государствами, и въезд в эти зоны был категорически воспрещен всем тем, кто не имел на то официального разрешения. Для того чтобы такое разрешение получить, надо было быть абсолютно лояльным в своих мыслях и поступках. Право постоянного жительства в этих зонах имели только местные жители, родившиеся в этих местах или поселенные за определенные заслуги. Персона non grata, прибывшая в указанную зону без официального разрешения, немедленно вылавливалась пограничными собаками или местным населением, после чего обязательно разоблачалась, как враг государства, пытающийся нелегально уйти за кордон или, что еще хуже, прорваться в наш свободный мир из-за кордона.
Так вот, обители классиков были устроены почти по такому же принципу. Жили в этих обителях только порождения воображения классиков, причем не все, а только те, которые обладали райской нравственностью и ревностным отношением к Царствию Небесному. Некоторые недоброжелатели даже замечали, что жителей этих обителей прогоняли прежде в игольное ушко, и тех, кто сквозь него не проходил, немедля отправляли… Не будем поминать его всуе, но догадались вы правильно.
На Земле Лютиков привык к одним именам, а тут, в обителях классиков, были совсем другие. Нет, имена называться не будут, еще обидятся некоторые литераторы, которые твердо убеждены, что им уготована посмертная слава. Разочаровывать их не хочется, тем более что истинное положение дел пока никому не знакомо.
Вообще-то посмертная слава вещь хрупкая.
Один из авторитетных членов правления Союза писателей рассказывал историю, которая великолепно иллюстрирует отношение писателей к славе и вечности.
В общем, так, умер Александр Твардовский. Замечательный поэт и человек, между прочим, настоящий. Ну, естественно, хлопоты похоронные, суета. Каждый ведь знает, что в наше время родиться куда легче, чем помереть. Суета и даже споры, значит, разгораются в основном по вопросу, где писателю лежать, на каком кладбище. Тут свои тонкости имеются. Обычно хоронят на Ваганьковском, но престижнее, конечно, лежать на Новодевичьем. Для решения этого непростого вопроса наш рассказчик пишет от правления Союза писателей необходимую бумагу и несет ее в московскую мэрию, потому как чиновники должны заслуги покойного писателя взвесить и решить, достоин ли он Новодевичьего кладбища или заслужил лишь два кубометра земли на Ваганьковском. Заместитель мэра, прочитав бумагу, нашему рассказчику и говорит:
– Извини, дорогой мой, но если я вашего поэта похороню на Новодевичьем, то знаешь, когда и где меня самого товарищи из Центрального Комитета партии похоронят? Причем даже смерти моей дожидаться не будут! Не могу! Даже, значит, и не проси!
Одним словом, ведет себя так, словно он «Василия Теркина» никогда не читал.
Рассказчик, что из авторитетных членов правления, гневно и говорит:
– Вот похороните Александра Трифоновича на Ваганьковском и станут про вас потомки говорить: а, мол, это тот самый, что таланту и гению нашего века места на Новодевичьем не нашел?
Плюнул он, по его словам, на ковровое покрытие в кабинете заместителя московского мэра и вышел. А дверь неприкрытая осталась. И слышит наш рассказчик, что заместитель мэра звонит в Кремль по вертушке и кричит умоляюще:
– Вам хорошо! Вы виз не накладываете! А меня потомки презирать станут!
Никто не знает, что ему из Кремля ответили, но выскочил он в приемную сияющий и кричит:
– Хрен с ним, хороните Твардовского на Новодевичьем!
И бумагу подписал.
После этого в Союзе писателей прошел слух, что у нашего рассказчика блат в Кремле и он лично составил списки, где и какого писателя в случае кончины хоронить будут.
Ну, тут народ вокруг нашего рассказчика и закружился.
В один из дней появляется Евгений Евтушенко и спрашивает: «А что, Николаич, я в списках есть? А если есть, то на какое кладбище – на Ваганьковское или на Новодевичье?» Рассказчик его, понятное дело утешает, что вы, Евгений Александрович, вам ли о смерти думать? Творите, дорогой вы наш, живите, понятное дело, сто лет.
А Евтушенко не отстает:
– Ты меня не жалей! Ты мне честно скажи! Если меня собираются хоронить на Ваганьковском, ты так и скажи, я пока живой до ЦК дойду, все вопросы решу, только хоронить меня будут на Новодевичьем! Мне-то лично все равно где лежать, там тоже компания неплохая, но народ! Народ ведь не поймет, если автора «Братской ГЭС» похоронят на Ваганьковском!
Рассказчик, понятное дело, ссориться с живым классиком не хочет. Поэтому он ему по великому секрету и говорит, что списки имеются, а хоронить вас, естественно, будут на Новодевичьем. Как вы сомневаться могли, вы же талант земли русской, где же вас еще хоронить!
Ушел Евтушенко успокоенный, а через некоторое время появляется Андрей Вознесенский. Приходит, независимо шарфиком помахивает, заинтересованность определенную проявляет, но вслух ее не высказывает.
Рассказчик, естественно, не выдерживает:
– Что, Андрей Андреевич, интересуетесь, в какой списочек попали?
Вознесенский принимает безразличный вид.
– Да мне все равно, – говорит, – интересно только знать, на какое кладбище Евтушенко включили, чтобы на одном с ним кладбище потом не лежать!
Рассказчику, понятное дело, и с этим ссориться не хочется. Поэтому он дипломатично говорит:
– Как же вы, Андрей Андреевич, могли иное подумать! Конечно же вас будут хоронить на Новодевичьем, а перспективы захоронения Евтушенко на Ваганьковском еще рассматривать будут. К нему Никита Сергеевич серьезные претензии имел. Я Евгения Александровича специально обманул, чтобы человек преждевременно не расстраивался.
Вознесенский ушел просветленный, даже шарф за спину закинул.
Но то ли он кому-то все рассказал, то ли Евтушенко что-то пронюхал, но начался скандал. А скандал, граждане, в писательской среде, это вам не ссора в детском саду. Тут в ход начинают идти и обвинения в моральной нечистоплотности и жалобы в ЦК и ЖЭКи, в общем, такое началось, что нашего рассказчика вызвал к себе руководитель Союза писателей, а им тогда был Марков.
– Вы что себе позволяете! Какие списки, о которых я ничего не знаю? – обрушился он на подчиненного. – Кто вам дал право лично определять, какого писателя и где хоронить?
Это были еще самые приличные слова в начавшемся разносе. Остальные слова, которые доступны человеку, всю свою жизнь положившему на литературную деятельность, легко представит каждый, поэтому в повествовании эти слова можно смело опустить.
Наш рассказчик, понимая, что дальнейшее умолчание истины грозит серьезными неприятностями, своему начальнику во всем признается.
Марков некоторое время сопит, размышляет над услышанным, потом начинает смеяться.
И вот в тот самый момент, когда нашему рассказчику кажется, что все уже обошлось, Марков обрывает смех и, склонившись к уху подчиненного, тихонько спрашивает:
– Но ты мне честно скажи, как на духу, меня-то в какой список включили – на Ваганьково или на Новодевичье?
Поэтому и со списком райских классиков торопиться не следует, обидеться люди могут. И напрасно! Но это уже потом им объясняй, задним, как говорится, числом.
Надо сказать, что поначалу жизнь классиков произвела на Лютикова большое впечатление. Можно сказать, огромаднейшее! Да и что можно сказать, если людям было позволено жить среди тех, кого они однажды описали или еще только описывали в своих новых райских романах. Интересно же! И заманчиво.
Но через некоторое время Лютиков стал замечать, что не все в этих обителях гладко. Порой и проколы досадные случались.
Шли они с музой через парк.
Муза ему свидание с классиком обещала. Лютикову это льстило. Оно ведь и при жизни кому не хочется с живым классиком пообщаться, а при удаче и автограф у него взять!
Идут они с музой Нинель через парк, а навстречу им полупрозрачный мужик. Видно было, что прозрачность у него уже была на исходе, чуть добавить красок, и мужик был бы в самом соку.
И вот этот идущий навстречу им мужик вдруг схватился за сердце и стал медленно оседать. Лицо его постоянно менялось, тело трепетало, то вытягиваясь, то сокращаясь в размерах. Багровое лицо его вдруг побледнело, стало удлиненным, болезненно заострился нос. Потом полез волос, на глазах меняясь из русого в каштановый. Борода на секунду появилась и исчезла.
– Что с ним? – удивился Лютиков.
– Ерунда, – поморщилась муза Нинель. – Недоделка, вот автор сейчас над ним и возится, ищет своего героя.
– Я смотрю, здесь часто такое случается, – осторожно вздохнул Лютиков. – Вон на скамеечке дамочка под зонтиком сидела. Сначала вроде ангелом смотрелась, а повернулся через минуту – ну такая простигосподи сидит, пробы негде ставить!
– Да здесь почти все такие, – согласилась Нинель. – Что ты хочешь, это Создаваемый мир, когда они еще здесь зримые очертания обретут.
Лютиков удивленно глянул на музу. Нинель безмятежно улыбалась.
– От автора зависит? – догадался Лютиков.
– А ты как думал? – удивилась муза. – Нет, Лютик, ты даешь! Тут ведь еще все не только от манеры творца зависит. Обязательно есть различия, обусловленные и миром, в котором тот живет. Различия, конечно, условные, но зримые. Все рядышком, все вложено друг в друга, точно матрешки. Тут еще есть Совершенный мир, который нашими демиургами создан, а рядышком Красочный мир, его художники создавали и создают, а еще тебя, не дай Бог, может занести в Сказочную страну или Терру Фантастику. Там вообще с непривычки можно с ума сойти. Я как-то заглянула из любопытства, там как раз вторжение марсиан отражали. Прикинь, беженцев толпы, треножники завывают, вой, плач, вопли!
– Как же так? – недоумевал Лютиков. – Ты же сама рассказывала, что в Раю плохих людей нет, только хорошие. Но ведь им приходится и плохих придумывать, а раз так, то и плохие, получается, в Раю живут?
Нинель досадливо хлопнула крылышками.
– Это ты не понимаешь, – сказала она. – Я тебе говорила о реальных людях, о покойниках, значит, а эти… они же продукт воображения. И живут они только здесь, рядом с творцом своим. Это все по специальному разрешению, понял? Поэтому я тебя в классики и тяну, у них жить интереснее, все вокруг свое. Захотел винограду свежего, только напиши о нем, захотел… Да мало ли можно захотеть? Хоти на здоровье, только в меру.
– А кто эту меру определяет? – спросил Лютиков.
– А то некому! – дернула плечиком муза.
И вовремя она оборвала беседу, они уже пришли.
Классиком был известный Лютикову писатель, назовем его М., как Ян Флеминг именовал из соображений секретности начальника тайной службы ее величества.
Был он невысок, но дороден, крутолоб, и в серых глазах его постоянно шла напряженная работа мысли. Лютиков еще обратил внимание, что по сравнению со своими же фотографиями предсмертного периода М. выглядит куда моложе и активнее. Оно и понятно, муза Нинель потом Лютикову доступно объяснила, что с классиками работают и не только имиджмейкеры, их еще специально моложе делают, чтобы чувствовали себя лучше, понял? И так она кокетливо губки облизала, что Лютикову, несмотря на его не такой уж большой возраст, немедленно захотелось стать моложе.
Сели за стол.
Изобилие здесь было не в пример экспериментальной райской обители. Лютиков чувствовал себя как колхозник, которому предложили посмотреть кинокомедию «Кубанские казаки». Ананасов он и при жизни не ел, поэтому и сейчас к ним не притрагивался. «Не были мы богатыми, – рассуждал он, – нечего и привыкать». Муза, в отличие от Лютикова, вела себя более непосредственно – тут же надкусила огромное красное яблоко, положила его рядом с собой и потянулась за гроздью винограда, на которой каждая виноградина была размером с крупный абрикос.
М. стариковски шутил, подливая Лютикову коньяк и заинтересованно поглядывая на музу. От таких взглядов поэт почувствовал раздражение. Но в гостях – не дома! Приходилось терпеть и ждать, когда разговор пойдет о высоком искусстве. Честно говоря, Лютиков не мог понять, за какие заслуги этого моложавого старикашку в райские классики произвели. При жизни литературные заслуги М. были невелики – написаны им было несколько бытовых повестей да пересказаны с монгольского деяния небожителей. Пробовал он себя и в таком хитром жанре, как фантастика, но ведь известно, что фантастика требует тайн, а у М. все тайны оказались простыми, поэтому особой любви его произведения у странного племени, именующего себя фэнами, так и не вызвали.
В Раю М. оживился. Почти каждый квартал в «Небесном надзирателе» или в «Райской гвардии» начали печатать его повести и романы из жизни святых и угодников. Дебютировав в Раю повестью о Даниле-затворнике, М. последовательно написал романы «Архангел над Африкой», «Вольготно жить нам в небесах» и трехтомную эпопею «Войди в свой Рай». Заблудшая душа в этой эпопее в земной жизни погрязла в пороках, но перед смертью покаялась, отмолила грехи и теперь, путешествуя по райским обителям, с ужасом вспоминала свою неправедную жизнь.
Скорее всего, именно эта эпопея и послужила положению М. в демиурги. Беседа за столом, однако, не клеилась. Возможно, это было обусловлено тем, что сам М. наливал себе из маленького кувшинчика настойку из райских яблочек, а Лютикову щедро плескал в стакан армянский коньяк из трехлитровой и оттого кажущейся бесконечной бутылки. Какие он при этом преследовал цели, Лютиков не знал, но, если говорить честно, догадывался, что захотелось зловредному старикашке М. посетившего его поэта споить и музу у него хорошенькую увести.
На все вопросы Лютикова о процессе творчества М. отвечал уклончиво и ссылался на Бога и молитвы. Этим он ужасно не понравился музе Нинель. Не любила муза, когда их тяжелая и неблагодарная работа остается в тени. Поэтому ей очень хотелось увидеть музу, которая работала с М., но той не было – или услал ее куда-то сладострастный старичок, или сама она, устав от этого зануды, взяла себе выходные.
Улучив момент, муза Нинель сердито толкнула поэта.
– Лютик, ну что ты расселся, как дома? Пора нам уже, ты на коньяк особо не налегай, я ведь не жена тебе, чтобы до дома волочь!
Все-таки волновалась она за Лютикова.
И он заторопился.
М. долго не хотел их отпускать, уже откровенно плотоядно поглядывая на музу Нинель и предлагая им спуститься в его погреба, чтобы откушать особый нектар, сделанный им собственноручно по греческому рецепту, который М. нашел в одной из древнегреческих рукописей, а заодно и сами рукописи посмотреть, ведь занятно же глянуть, как и на чем творили современники Гомера.
Муза, заметив желание Лютикова спуститься, дерзко сказала М.:
– Ваши рукописи интересны, но нам уже пора!
М. неохотно проводил их до выхода и даже попытался на правах знакомого облобызать музу Нинель в щечку, но та не далась. С Лютиковым М. попрощался суховато, но доброжелательно:
– Приятно было поговорить с перспективным и думающим человеком. Заходите, Володя, всегда буду рад вас увидеть, и музочку не забывайте, очень она украсила наше общество, прямо розой она среди нас, сухих и колючих кактусов, смотрелась! Заходите, буду рад! – И ножкой шаркнул, и ручку Нинель галантно поцеловал, только вот смотрел вслед уходящим гостям сухо и трезво, так обычно смотрят, когда донос обдумывают!
До экспериментальной обители они летели довольно долго и неровно. Сказывалось невоздержание Лютикова. Хмель сделала поэта отчаянно смелым, и уже при прощании он вдруг неловко охватил музу обеими руками и принялся целовать. Поначалу Нинель только похохатывала и уворачивалась, а когда Лютиков проявил некоторую нескромность, даже рассердилась.
Правда, потом простила.
Простившись с музой, Лютиков пришел домой в полной восторженности чувств. Эта восторженность требовала немедленного выхода, и Лютиков, даже не присаживаясь к столу, торопливо набросал в блокноте:
Средь солнечных пятен и блеска,
В узорчатых тенях листвы,
Моя иль Христова невеста,
Сияешь глазищами ты.
Мой ангел в полуденном храме…
Кузнечиков сонных хорал…
Навечно в том кадре, как в раме,
Любовью портрет написал:
Смеешься и щуришь ресницы,
Как птичка – на ветке сидишь,
И песенкой вешней синицы
В душе моей вечно звучишь![17]
А потом уснул.
И снилась ему черная Бездна, уставившаяся на него миллионами разноцветных глаз. Глаза эти смотрели на него, не мигая, словно кто-то пытался задать ему мысленно вопрос, но счастливый Лютиков этого вопроса не слышал. Он засыпал, и все вокруг кружилось, все куда-то неслось, и слышно было, как из самых глубин Бездны кто-то хрипло и протяжно стонет: ур-ра-ци-орр!
17
Стихи царицынского поэта Бориса Щурова. Сборник стихотворений, 1999.