Читать книгу Ветеран Армагеддона - Сергей Синякин - Страница 2

Так начинаются споры с солнцем
Бытовой роман из загробной жизни
Глава первая

Оглавление

Классификация покойников, произведенная погребальных дел мастером Безенчуком в знаменитом романе «Двенадцать стульев», впечатляет, но явно не полна. Сомнений нет, когда старушка помирает, она, значит, преставляется. Старушки, они всегда преставляются. Или отдают Богу душу. Все зависит от того, какая старушка. Маленькие старушки обычно преставляются, крупные и габаритные – отдают Богу душу. Высокий и худой мужчина обычно играет в ящик, как это ни прискорбно ему сознавать. Торговый работник или коммерсант, особенно если он из определенного национального меньшинства, приказывает долго жить. Простой человек, токарь, скажем, или фрезеровщик, тот, как правило, перекидывается или протягивает ноги. Самые могучие, из высокого начальства или железнодорожные кондуктора, уже никак не могут протянуть ноги. И отдать Богу душу они тоже не могут. Поэтому и говорят, что они дают дуба. Про них прямо так и говорят: «А наш-то, слышали, дуба дал!»

Есть еще категория маленьких людей, ничем из общества не выделяющихся. Когда помирают они, то считают, они гигнулись. Комплекция у них такая и положение в обществе – дуба им никак нельзя дать и Богу душу отдать невозможно, вот и говорят, гигнулся, мол, загнулся такой-то.

Живут среди нас люди, принадлежащие к воровскому сословию. Если человек достиг в своем нелегком воровском ремесле определенных вершин, о таком человеке говорят, что он откинулся. Мелкие воровские сявки, те обычно двигают кони или откидывают копыта.

Люди военные, из тех, кто не способен дать дуба, обычно уходят в вечный запас или идут в последнюю атаку.

Спортсмены, в зависимости от их классификации, могут откинуть коньки, уйти в аут, лечь на лопатки, пойти в последний заплыв. Все, за исключением баскетболистов, баскетболистам дано обычно сыграть в ящик.

Дефицит жилой площади в стране привел к тому, что о покойнике начали говорить с некоторым уважением – вот-де обзавелся имярек однокомнатной квартирой, ничего ему больше не нужно.

Но что можно сказать о литераторе, который всю свою недолгую жизнь мечтал вступить в Союз писателей, занимался окололитературной деятельностью и, не дождавшись заветного часа, расстался с бренной жизнью? О таких людях нельзя сказать, что они дали дуба, как глупо считать, что такой человек преставился или, к примеру, гигнулся. Нельзя сказать о таком человеке, что он откинул копыта или откинулся. Это будет не совсем корректно, да и сроков они никогда никаких не имели, разве кроме одного, что назначается каждому родившемуся и называется жизнью.

Пожалуй, самым правильным о таком человеке будет сказать, что он закончил-таки печальную повесть своей жизни.

О Владимире Лютикове это можно было сказать с некоторой натяжкой. Повестей Лютиков не писал. Он писал стихи.

Стихи были добротные, такие обычно под силу любому, кто окончил среднюю школу и внимательно ознакомился с основами стихосложения. Если человек не путает ямб с хореем или, скажем, анапест с верлибром, из него рано или поздно выйдет толк. Пусть у него даже нет склонности к метафорам и гиперболам. Не в этом главное. В крайнем случае этот человек займет свое место в руководящем кресле какого-нибудь творческого союза, а на худой конец заступит на трудовую вахту в местном отделении комитета мира.

Лютиков был исключением – он писал хорошие стихи.

Ему просто не повезло.

Издательство, которое печатало местных авторов, в области оказалось одно, а самих авторов, уже вступивших в Союз писателей, было более чем достаточно. Тесниться и пропускать кого-то постороннего к гонорарной кормушке они не собирались, но и Лютикова не отталкивали – печатали помаленьку как члена литературного семинара в областных газетах, и даже дважды подборка его стихотворений печаталась во всесоюзном альманахе «Час поэзии» с одобрительными предисловиями областных гениев Николая Карасева и Антона Дара, который в повседневной жизни был Михаилом Шмулевичем.

Лютиков не унывал и надеялся. Он вел протоколы поэтического семинара, писал в газеты рецензии на более удачных собратьев и добросовестно отражал в этих газетах литературную жизнь города.

Каждые три года он подавал заявление на прием в Союз писателей, прикладывая в качестве доказательства своего поэтического дара вырезки своих стихотворений из местных газет и потрепанные уже томики «Часа поэзии». Рекомендации каждый раз ему писали все те же Антон Дар и Николай Карасев, которые с удовольствием выпивали за счет Лютикова в баре отделения Союза писателей и в неподалеку расположенном кафе «Молочное», которое в народе называли «гадюшником» за то, что молока там невозможно было найти днем с огнем, а водку и искать было не надо, в кафе ее наливали даже не спрашивая заказа, люди в это кафе приходили со вполне определенной целью, и любителей молочных коктейлей среди них не наблюдалось. Члены Союза к Лютикову относились доброжелательно, но для вступления в писатели Лютикову каждый раз не хватало нескольких голосов, и он даже догадывался, чьи это голоса.

Но мы отвлеклись.

Лютикова хоронили в пасмурный день. Моросил дождь. Народ торопился в теплое кафе поминать собрата по профессии, поэтому речи, которые произносились у могилы, были торопливыми и бесцветными. Кадило у приглашенного попа постоянно задувало ветром, и поп то и дело задирал рясу, чтобы достать из заднего кармана брюк спички. Ряса напоминала траурное женское платье, поэтому телодвижения попа выглядели не слишком прилично.

Глядя на все это безобразие с высоты, Лютиков негодовал.

По его мнению, в речах не было ничего, кроме официальной скуки, венки были слишком малы, а надписи на них неискренни. Ладно бы могильщики торопились, у них план, у них с захоронений копейка идет, да и родственники усопших их халявной водочкой оделяют. Этих бы Лютиков понял. А вот Антон Дар и Коля Карасев! В душе Лютикова, парящей над могилой, действия старых товарищей понимания не находили. Выпросив у жены Лютикова бутылку водки, они присели за столиком на соседней могиле и уже не обращали внимания на моросящий дождь, траурные лица присутствующих, прочувствованные слова товарищей Лютикова по работе. Покончив с бутылкой, друзья обнялись и попытались вполголоса спеть любимую песню Лютикова «По полю танки грохотали». Но на кладбище эта песня была неуместна!

Дождь полил еще сильнее, народ потянулся к автобусу, могильщики торопливо накрыли гроб с покойником крышкой и шустро застучали молотками.

Так же стремительно они опустили гроб в могилу и предложили друзьям и родственникам бросить по три горсти земли на крышку гроба. Глина на могиле раскисла и стала вязкой, поэтому в могилку ее бросали без особой охоты, некоторые даже наплевали на обычай и ограничились одной маленькой горсточкой. Лютикова это очень оскорбило, но возмущаться было бесполезно – кто бы из стоящих у могилы друзей и товарищей его услышал! Могильщики дружно налегли на лопаты, сноровисто забрасывая обтянутый кумачом гроб мокрой землей, и довольно быстро над могилой вырос неровный, но все-таки прямоугольный холм, на который водрузили деревянный крест и к которому торопливо прислонили мокрые венки.

Автобус отъехал.

Некоторое время Лютиков смотрел вслед автобусу, потом вернулся к могилке и потерянно закружил над ней. Конечно, надо было бы слетать в кафе, где были организованы поминки, и послушать, кто и что говорил о нем, да жаль было оставлять без присмотра бренное тело. Привык к нему Лютиков за тридцать шесть лет, как-то неловко ему было, что он сейчас улетит, а тело останется в сырой земле. Сквозь щели будет просачиваться вода… Обязательно будет просачиваться! Лютикову было жаль нового черного костюма, в который его обрядили. Пропадет ведь в земле шикарная вещь, двести пятьдесят еще старых полновесных рублей Лютиков за этот костюм отвалил, а надевал его всего два раза – на ноябрьские праздники и на Восьмое марта, когда в отделении Союза писателей поздравляли занятых творчеством женщин.

Но и над кладбищем порхать было просто глупо. Тем более что погода уже окончательно испортилась и среди капелек дождя замельтешили колючие снежинки. Особо холодно Лютикову не было, но колючесть снежинок душа его ощутила. Душа его теперь такая была, на внешние природные раздражители не реагировала, а может, снежинки благодаря своему поэтическому дару он воспринял.

Лютиков покружил еще немного над могилой, полюбовался на свой портрет, перевязанный по углу широкой черной лентой, и совсем уже нацелился полететь в кафе, где шли поминки, но тут его неожиданно позвали.

Он повернулся.

Слева от него… В первый момент Лютиков не поверил. Ему захотелось протереть глаза. Но глаза не обманывали. Перед ним, дрожа белыми крылышками, парила полуголая девица довольно вульгарного вида и, нахально усмехаясь, манила его рукой. На ангела она явно не походила, к тому же Лютиков знал, что ангелы, как бы это помягче выразиться… Ну, бесплотны они, ангелы-то! А у этой, похоже, все было на месте. Груди оттопыривали ткань короткой рубашечки, а ноги у этой воздушной девицы были такими, что у Лютикова, несмотря на его недавнюю кончину, появились грешные мысли, которые он старательно от себя отгонял. Кто знает, как эти мысли расценят на небесах?

Спустя некоторое время Лютиков понял, кто это кружит в воздухе рядом с ним. Человек он был начитанный, а девица эта очень походила на рисунок из сборника древнегреческих мифов. Так там изображали музу.

Греки о небесах знали все.

Насколько помнил Лютиков, было этих муз девять штук, и каждая из них покровительствовала определенному искусству. Клио покровительствовала истории, Мельпомена – трагедии, Полигимния отвечала на небесах за умную поэзию и летала к поэтам, которые обладали философским складом ума, Терпсихора любила танцы и покровительствовала, соответственно, танцовщикам и танцовщицам. Талия поддерживала комедиантов, Урания вообще слыла серьезной женщиной и покровительствовала астрономии, Каллиопа признавала только эпические произведения, вроде «Песни о Ролланде» и «Тени исчезают в полдень», Эвтерпа не расставалась с флейтой, потому что уважала лирическую песнь, а вот Эрато, по греческим понятиям, была довольно легкомысленной особой и потому покровительствовала лирической поэзии.

Почему-то Лютиков решил, что перед ним именно Эрато. Имя подспудно воздействовало на подсознание. Полуголая женщина обязательно должна была носить имя Эрато. К тому же что ему еще было подумать, если он танцевать не умел, на небе Большую Медведицу с трудом отличал от Малой, к истории у него отношение было двойственное, а стихи он всегда писал короткие и лирические? Недаром и Дар и Карасиков отмечали у него наличие резко выраженного лирического дара, сопряженного с обнаженными нервами и откровенностью, граничащей с самобичеванием?

Муза продолжала манить Лютикова изящной ручкой. Ветер трепал ее легкомысленное одеяние, но даже намеков на то, что муза озябла, не было. Обычную женщину выведи полуголой на холод, она ведь сразу мурашками покроется величиной в палец и лязгать зубами начнет громче буферов сцепленного железнодорожного вагона. А эта висела под дождем и только длинными красивыми ножками шевелила, принимая самые соблазнительные позы, какие только музам и приличествуют.

Лютиков уже приноровился за трое суток обходиться без тела, поэтому он свободно порхнул к своей покровительнице в надежде завязать с ней непринужденный разговор и что-нибудь узнать из него о небесах и собственном будущем после скоропостижной кончины. Однако завязать разговор не удалось. Видя, что Лютиков свободно ориентируется в пространстве, муза что-то радостно крикнула, взмахнула рукой, вытянула свои восхитительные ноги и, по-стрекозиному взмахивая крылышками, понеслась в зенит.

Лютикову только и осталось, что последовать за своей провожатой. Поскольку крыльев за спиной у него не было, летелось ему куда тяжелее.

Они пронеслись мимо пышного облака, на котором сидело, свесив босые ноги вниз, несколько десятков человек. Они о чем-то спорили, что-то показывали друг другу на покинутой ими поверхности Земли. Лютиков разглядел их не особо хорошо, но ему показалось, что среди собравшихся на облаке душ было много известных политиков, в последние годы давших дуба, а то и безвременно почивших. Правда, ему показалось, что кроме них на облаке еще и были души откинувшихся и даже две или три души из тех, кто на земле отмотал свой срок или даже отбросил копыта. Но это ему, наверное, лишь показалось, что у таких людей могло быть общего с недавними хозяевами жизни?

Покровительница его уже отдалилась на довольно большое расстояние.

– Послушайте, – крикнул ей вслед Лютиков. – Куда вы так торопитесь? Не на пожар ведь, вечность впереди!

Муза своего стремительного хода не сбавляла, поэтому и Лютикову пришлось наддать. Скорость была уже приличная, будь Лютиков жив, ветер бы в его ушах свистел.

Впереди сияли странные серебристые облака, немного похожие на летающие тарелочки, какими их рисуют обычно в бульварных журнальчиках. Лютиков на всякий случай притормозил, но скорость была приличной, и они с неожиданной провожатой врезались в эти облака. На мгновение Лютикова ослепило, он прикрыл глаза, про себя нещадно ругая подставившую его музу.

Открыв глаза, он с облегчением обнаружил, что вокруг по-прежнему простирается синева и откуда-то сбоку жарко светит солнце. Только вот внизу была твердь, совершенно не похожая на привычную для покойного поэта землю.

Тут и дурак мог сообразить, что прибыли на конечный пункт.

Чуть в стороне стояло непонятное сооружение, к которому с двух сторон вились длинные очереди.

Уже приземлившаяся муза подбежала к Лютикову, рывком притянула его вниз. Личико у нее было премиленькое, но уж слишком деловитое.

– Лютиков? – осведомилась она и, не дожидаясь ответа, сунула ему твердую жесткую ладошку.

Лютиков пожал ее.

Муза усмехнулась, и усмешка эта была совсем не лукавой.

– Ли-ирик! – обидно протянула она. – Даме ручку целовать надо, а не жать до крови! – И представилась: – Нинель…

Да его строки никакого сравнения не выдерживали с теми же приговскими упражнениями:

Она же личиком блеснула

И губки язычком лизнула.

Крысиным личиком, как Лилит,

Прильнула ко мне и говорит:

Что, б… сука,

П… гнойный,

Г… недокушанное,

Вынь х… изо рта,

А то картавишь что-то…


Между тем в спор критиков и литераторов начали ввязываться новые фигуры, лай уже поднялся совсем неимоверный и слышно было: «А кто на меня в восемьдесят втором донос в КГБ писал? Пушкин писал? Ты, сука, писал!». Мученику компетентных органов фальцетом вторила чья-то худая и небритая душа с кавказским носом и кавказским же акцентом: «Из-за вас, козлов, Бродскому в Штаты уехать пришлось! Я бы сам уехал, да Родину люблю!» – «Какую Родину, ара? – возражали ему. – Ты еще о березках среднерусской полосы заикнись! Где ты их нашел в своих кавказских горах, березки наши?» Кто-то уже кого-то довольно невежливо толкал и горячился: «А кто у меня Алку увел? Она тогда со мной в ресторан пришла, а ты, гад, увел ее! Добро бы по-честному, так нет – через окно мужского туалета убежали!» – «Да пьян ты был, – резонно отвечали ему. – А Алка женщина молодая, ей не мягкость нужна, ей вздыбленную жесткость подавай. И не убегали мы через туалет. Как мы могли через него убежать, если ты там с унитазом обнимался!»

Неизвестно, чем бы закончился этот спор, но тут споривших накрыла странная тень. Подняв глаза, все увидели грозного мужика в золотистом одеянии, который, редко взмахивая огромными белыми крыльями, плыл над землей, зорко поглядывая вниз. Выкрики в собравшейся толпе сразу стихли, да и сама толпа как-то незаметно рассосалась. Заодно она унесла куда-то Максютина и Ставридина.

Лютиков облегченно вздохнул и принялся, сидя на траве, заполнять анкету. Вопросы в анкете были нетрудными, и в целом сама анкета напоминала ту, что обычно заполняется при поступлении на работу в режимные предприятия. Точно так же в ней интересовались судимостями, национальностью, наградами и трудами, и еще отношением к конфессиям, партиям и наличием родственников в Аду. Уже по этому вопросу Лютиков понял, что он попал в Рай.

И ему сразу стало легче.

Муза Нинель появилась, когда Лютиков подписывал анкету. Выхватив сдвоенный листок из рук своего протеже, муза, одобрительно кивая, пробежала ее, хмыкнула чему-то своему и скрылась за дверью. Через некоторое время она вышла, держа в руках золотистую авторучку и блокнот.

– Держи, – сказала она. – Вечная ручка-самописка и бесконечный блокнот. Это теперь твое имущество, дружочек, так что обращайся с ним бережно. Потерять, правда, ты его не потеряешь, но вот списать у тебя могут. Здесь народ тертый, опомниться не успеешь, как твои стихи кто-нибудь спишет и за свои выдаст.

Лютиков замялся.

– Ну что еще? – спросила недовольно муза. – Пошли!

– Ручку отдать надо, – виновато сказал Лютиков. – Жалко человека, третий день уже в очереди стоит.

Нинель выхватила у него ручку критика Ставридина и швырнула ее на землю.

– Ты смотри какой жалостливый, – пробормотала она, с удивлением разглядывая поэта. – Идем, дружочек, идем. Ты от этого бедолаги еще настрадаешься, это я тебе обещаю! Ты смотри какой нежный – критика пожалел!

Они снова куда-то летели.

От всего происходящего с ним у Лютикова кружилась голова. На высоком зеленом пригорке, усеянном белым земляничным цветом, муза остановилась. Легкий ветерок трепал подол ее короткой рубашечки, и Лютиков опять не смог не отметить отменную стройность ее ножек. Да и в целом муза выглядела очень и очень сексапильно.

– Ну вот, – удовлетворенно сказала Нинель. – Здесь ты и будешь жить.

Лютиков посмотрел вниз и увидел довольно большой поселок, состоящий из нескольких сотен совершенно одинаковых домиков.

– Знакомься, – сказала его покровительница. – Это местечко называется Поэзоград. С коллегами по перу будешь жить!

Сверяясь с какой-то бумагой, она провела Лютикова к одному из коттеджей. Улицы были пустынны, ни старушек, ни молодежи на улицах видно не было, и Лютиков почувствовал некоторое беспокойство.

– А где же народ? – уныло поинтересовался он.

– Как где? – удивилась муза. – Народ творит!

Ветеран Армагеддона

Подняться наверх