Читать книгу Политика & Эстетика. Коллективная монография - Шарль Бодлер, Вальтер Беньямин, Шарль Бодлер - Страница 3

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Политика поэзии
Пьер Лафорг
БОДЛЕР, ДЮПОН И «БЕСКОНЕЧНОЕ ПРИТЯЖЕНИЕ РЕСПУБЛИКИ»

Оглавление

…Когда внимательно перечитываешь

эти политические песни,

находишь в них особенную остроту.

Они необычайно убедительны

и объединены одной общей связью –

любовью к человечеству…34

Бодлер посвятил поэту-песеннику Пьеру Дюпону два этюда. Они почти не привлекали внимания критиков, а жаль, так как эти исследования позволяют увидеть, если принять позицию Беньямина или – в более общем плане – социокритики, как и что автор «Цветов зла» думал об истории и о ее текстуализации; что он думал о поэзии как об исторически определенной практике, сопричастной социальности. Этот диптих доказывает, что современность, или модернитет, Бодлера никоим образом не сводится к какой‐то расплывчатой и неустойчивой феноменологии, а напрямую связана с реальностью XIX века, более того, непосредственно восходит к 1848–1851 годам, когда во Франции имел место глубочайший политический кризис. Принято считать, что данный период положил начало современности как следствия крушения романтических мифов 1830‐х годов. Такой взгляд приемлем при условии, что современность не сводится к какой‐то внеисторической реальности. Во всяком случае, заметки Бодлера о Дюпоне отрицают подобный подход, поскольку сопровождаются точными историческими датами: первая относится к осени 1851 года, то есть написана после Июньской катастрофы и непосредственно перед Декабрьской катастрофой; вторая – к августу 1861 года, то есть она увидела свет десять лет спустя, когда режим Второй империи уже утвердился, но воспоминания о Революции и Республике все еще живы. Добавим, что эти заметки, написанные с исторической дистанцией в десять лет, позволяют не только довольно точно определить смысл идеологической эволюции Бодлера (хотя, отметим сразу, идеология здесь не самое главное), но и более наглядно представить, как, согласно различным режимам историчности, определяется отношение поэзии к социальной реальности или, по крайней мере, как оно может мыслиться.

* * *

Для начала заметим, что в заметках о Пьере Дюпоне вопрос политики – а речь идет в них преимущественно о политике – формулируется Бодлером не в политических, а в литературных понятиях. Бодлер-критик постоянно соотносит свои размышления с романтизмом; исходя именно из того отношения, которое Дюпон – республиканец, социалист и поэт – поддерживает с романтизмом, он выносит суждение о его творчестве. В этой связи мы обратимся также к нарисованному автором «Цветов зла» портрету Дюпона, полагая, что в этом отношении к романтизму Бодлер проблематизирует поэтическое и политическое своеобразие творчества Дюпона. Именно в этом плане мы будем рассматривать собственно политику бодлеровского романтизма в период 1850–1860‐х годов.

Заметка 1851 года начинается с ретроспективного обзора романтизма времен Июльской монархии: речь идет, таким образом, о романтизме почти институционализированном, в том числе через начинающееся признание его Академией. В разделе, посвященном «развитию поэзии в предшествующие времена»35, Бодлер выявляет две основные тенденции. Одну он называет «искусство для искусства», и выразителем ее, хотя Бодлер не говорит об этом прямо, для него выступает Гюго, который заключил «сатанинский пакт со своим инструментом»36. Другая тенденция, где предпочтение отдается «стенанию болезненной индивидуальности, которая, из глубины придуманного гроба, прилагала все усилия, чтобы заинтересовать взволнованное общество своими неизлечимыми меланхолиями», представлена Сент-Бёвом, автором книги «Жизнь, стихотворения и мысли Жозефа Делорма». Бодлер отбрасывает оба варианта. Он – сторонник поэта, «который постоянно общается с людьми своего времени», как Барбье, автор «Ямбов», которого Бодлер хвалит за то, что тот «превознес святость восстания 1830 года и воспел невзгоды Англии и Ирландии». К такого рода поэтам принадлежит и Пьер Дюпон, и таково его место в рамках романтической поэзии. Заметка 1861 года начинается с живописного описания поэтической Франции 1840‐х годов:

…Неимоверная, бесконечная грозовая туча, пришедшая не из Египта, накрыла Париж. Туча извергла легион неоклассиков, которые стоили целых полчищ саранчи37.

Здесь, однако, в отличие от заметки 1851 года, основополагающая связь между романтизмом и политикой ослабевает, и у нас еще будет возможность убедиться в этом в рамках настоящей главы. Тем не менее именно на поэтическом горизонте романтизма вырисовывается творчество Пьера Дюпона. Мы можем констатировать, что и в 1851 году, и в 1861‐м Пьер Дюпон воспринимается относительно романтизма. Суть, разумеется, не столько в особенном содержании поэзии (о крестьянах, рабочих и т. п.) – хотя, разумеется, выбор таких социальных субъектов с его стороны не был случайным, – сколько в самом построении некоего исторического высказывания, из которого рождается эта поэзия. Другими словами, романтизм, по отношению к которому определяется творчество Пьера Дюпона, – это поэтика реальности, и исторически предполагается, что такая поэтика сама является политикой. Эта политика основана на некой историчности, с которой соотносится поэзия Дюпона.

Заметка 1851 года пронизана той идеей, что поэзия есть выражение времени, эпохи, истории. Здесь важно самое начало статьи:

Я только что внимательно перечитал «Песни» Пьера Дюпона и храню убеждение, что успех этого нового поэта представляет собой важное событие не столько по причине собственного его значения, которое, безусловно, весьма велико, сколько по причине тех коллективных чувств, симптомом которых является эта поэзия и эхом которых выступил сам Пьер Дюпон38.

Сразу устанавливается внутренняя связь между поэзией и обществом и утверждается та мысль, что поэзия не может существовать независимо от общества. Вот почему Бодлер, предвосхищая социокритический подход в духе Беньямина, начинает свою статью с обзора «последних лет монархии»39. Следом идет чрезвычайно изощренный пассаж о роли денег и нравах Июльского режима. Бодлер не столько реконструирует контекст поэзии Пьера Дюпона, вписывая поэтический опыт в определенный исторический момент, сколько показывает, что она причастна некой историчности и некой социальности, выражением которых, собственно, и является:

Как любопытно было бы описать в непредвзятой книге чувства, учения, публичную и личную жизнь, моды и нравы молодежи в эпоху правления Луи-Филиппа! Возбужден был только разум, сердце не принимало никакого участия в движении, прозвучал знаменитый призыв – обогащайтесь! Призыв законный и истинный, ибо он подразумевал некую мораль, хотя и отрицал ее тем фактом, что прямо ее не утверждал. Богатство может быть гарантией знания и морали, при условии, что оно надлежащим образом приобретено; но когда богатство объявляется конечной целью всех усилий личности, энтузиазм, доброта, философия – все то, что составляет общее достояние в системе эклектиков и собственников, исчезает. История молодежи в эпоху Луи-Филиппа – это история мест разврата и ресторанов. В эпоху Луи-Филиппа с меньшим бесстыдством и с меньшими излишествами, но с большей осторожностью содержанки добились славы и положения равных тем, что были у них в эпоху Империи. Время от времени гремели речи в духе греческих философов, а к раскатам, доносившимся из ресторана «Мезон д’Oр», примешивались невинные парадоксы законодательной палаты40.

Дух эпохи в данном фрагменте сведен к знаменитому лозунгу Гизо: обогащайтесь! Бодлер прямо соотносит мораль и социальность и в конечном итоге обнаруживает сам тип социума Франции в эпоху правления Луи-Филиппа. Вместо того чтобы заниматься обзором политических мнений, которые передаются и претворяются в поэзии, Бодлер сосредотачивается на том, что составляет характеристику времени, выявляя его историчность. В данном контексте он рассматривает поэзию Дюпона, воспринимая ее как один из голосов времени, которые и выражают его, и сами являются его выражением:

Однако несколько свежих и чистых песен зазвучали по концертам и в частных компаниях. Это было подобно призыву к порядку и приглашению от самой природы; даже для самых испорченных умов это было как глоток свежего воздуха, как оазис41.

Самое интересное, что в этом союзе, который устанавливается между поэзией и обществом, первая воспринимается как голос второго. Бодлер обращается здесь к поэтике звучащего эха Гюго, как она была сформулирована в первой поэме «Осенних листьев» – «Веку сему от рода было два года…»:

Поэт, располагаясь над одной из точек круга человечества, выстраивает переданную ему человеческую мысль в линию мелодичных вибраций»42.

Поэт, будучи некоторым образом душою мира, собирает в себе «гений человечества», а гений этот выражается песней.

Эта поэтика, основанная на единосущности Я и Мира, получает дальнейшее развитие в плане самой личности Дюпона: детства, среды, образования и т. п. Действительно, воссоздав эпоху Пьера Дюпона, Бодлер обращается к самому поэту, к истории его жизни, систематически соотнося ее с общей историей Франции первой половины XIX века. В этой биографической линии внимание привлекают весьма показательные моменты:

Свежие ощущения семьи, любви, нужды, духа бунтарства – этой смеси достаточно для создания поэта. Остальное он приобретает сам. Пьер Дюпон родился 23 апреля 1821 года, в Лионе, большом городе труда и промышленных чудес. Семья ремесленников, работа, порядок, каждодневное зрелище создаваемых богатств – все это принесет свои плоды43.

Затем поэт напоминает, что Дюпон был учеником ткача, работал служащим в банковском доме и на этом бюрократическом поприще познал все убожество жизни. Бодлеру важно не просто обнаружить какой‐то социально-экономический детерминизм, который объяснил бы поэзию Пьера Дюпона; он хочет показать, как создавался поэт, как его голос становился созвучным голосу самой эпохи. Другими словами, речь идет не столько об идеологии некоего политического и социального высказывания в определенный момент истории и его воплощении неким частным индивидом, сколько именно о выразительной встрече данного момента истории и некоего поэтического голоса, который ему созвучен. Действительно, Пьеру Дюпону удалось создать «песню с характером более решительным и как нельзя более приспособленную для того, чтобы взволновать сердца жителей большого города»44. Автор этих песен не столько поэт – в том смысле, в каком понимают это слово в эпоху романтизма, т. е. что‐то вроде лирической экзальтации Я, – сколько голос своего времени:

Рассказать о радостях, горестях и опасностях каждого ремесла, осветить все эти стороны жизни частного человека и все горизонты человеческого страдания и человеческого труда посредством философии утешения – такой выпал ему долг, который он терпеливо выполняет45.

Это не миссия, которой он облечен, а долг, который он выполняет и который явно выходит за рамки его собственной личности.

На следующих страницах Бодлер пытается дать характеристику этому особенному коллективному высказыванию, из которого рождается поэзия Пьера Дюпона:

Это была правдивая смесь какой‐то наивной меланхолии и бурной, невинной радости, к которым примешивались могучие и мужественные голоса трудового люда46.

Все выглядит так, будто личность Пьера Дюпона отходит на второй план, уступая место коллективному поэтическому высказыванию, превосходящему личность поэта: здесь говорит уже не Пьер Дюпон, а меланхолия и труд. Другими словами, перед нами складывается поэтическое сознание пролетарской нищеты. Этой нищете пролетариев Бодлер посвящает пространный пассаж, отрывок из которого мы здесь приводим:

Когда я впервые услышал этот восхитительный крик боли и меланхолии («Песнь рабочих», 1846), я был потрясен и растроган. На протяжении стольких лет мы ждали настоящей и сильной поэзии! К какой бы партии мы ни принадлежали, какими предрассудкам ни были бы вскормлены, нас не может не тронуть это зрелище болезненной человеческой массы, которая дышит пылью мастерских, глотает хлопья хлопка, пропитывается свинцовыми белилами, ртутью и всеми этими ядами, столь необходимыми для создания шедевров, которая спит среди всякой нечисти, на дне рабочих кварталов, где самые скромные и самые величественные добродетели ютятся вместе с самыми закоренелыми пороками и каторжными уроками; именно эта изнемогающая и причитающая человеческая масса, коей земля обязана своими чудесами, которая чувствует, как в ее жилах кипит алая и алчная кровь, которая бросает долгий, исполненный грусти взгляд на солнце и тени больших парков и которая, чтобы хоть как‐то утешиться и поддержать себя, кричит во все горло спасительный припев: «Давайте друг друга любить…»47

На первый взгляд перед нами картина гигантских метрополий труда, заселенных нищими пролетариями, едва выживающими в невыносимых условиях существования. Бодлер здесь явно перекликается с Прудоном («Философия нищеты», 1846). Тем не менее это описание интересно и важно не с социологической, а с поэтологической точки зрения: картина нищеты индустриального общества непосредственно связана в нем с поэзией. Перед лицом гнусной и невыносимой реальности поэзия устанавливает иной порядок мира, почти в паскалевском смысле слова. Это порядок имеет эстетическую и политическую природу. С эстетической точки зрения в самой этой нищете обнаруживается красота, а с политической – предполагается возможность мира, построенного на любви48. Спасение (ср. «спасительный припев») рождается из самой поэзии.

Бодлер убежден в этом и конец заметки посвящает щедрому прославлению поэзии; это настоящий гимн радости. Но важнее всего здесь такая его мысль: триумфальная власть поэзии держится на том, что она и есть революция:

Какое у поэзии великое предназначение! Будь она радостной или жалостливой, поэзия всегда преисполнена некоего божественного утопического начала. Она беспрестанно противоречит тому, что есть, чуть ли не до полного самоуничтожения. В застенках поэзия обращается бунтом; в больничном окне является неистовым желанием исцеления; в ободранной, грязной мансарде поэзия, будто фея, предстает во всем блеске роскоши и элегантности; она не только констатирует, но и исправляет. Повсюду поэзия превращается в отрицание несправедливости49.

Утопический характер народной поэзии, как ее понимает Бодлер, вовсе ее не дисквалифицирует. Утопия здесь исключительно позитивна; она заряжена политической позитивностью, которая несет в себе всякого рода обещания и надежды. Дело в том, что в своей основе поэзия призвана изменить мир, что она сама по себе революционна; Бодлер доходит даже до заявления, что в историческом плане такая поэзия только выиграла оттого, что реализовала себя в 1848 году:

Февральская Революция подстегнула это нетерпеливое цветение и усилила дрожание народной струны; все несчастья и все надежды Революции отозвались эхом в поэзии Пьера Дюпона50.

Дюпон – поэт-революционер, и Бодлер ему за это благодарен:

Заслуга Пьера Дюпона в том, что он первым взломал дверь: с этим он останется в вечности. С топором в руках он обрубил цепи подъемного моста крепости; теперь в нее может войти народная поэзия51.

Вооруженный топором, он взял крепость Старого поэтического режима, благодаря ему стала возможной народная поэзия, в сущности – поэзия народа. Именно как к изобретателю поэзии народа восторженно обращается Бодлер к Дюпону:

Иди же в будущее с песнью, поэт Провидения, песни твои суть блистательный отпечаток народных убеждений и надежд!52

Итак, перед нами поэзия, народ и революция. В этом сопряжении поэтическое и политическое начинание «Песен» Пьера Дюпона обретает все свое значение. Текст Бодлера позволяет допустить такой подход, но опять же подчеркнем: революционный характер поэзии Пьера Дюпона, как она представлена у Бодлера, не зависит от непосредственно политических мотиваций 1848 года. Политическое измерение «Песен» определяется коллективным, народным высказыванием, из которого они берут свое начало. Показательно, что цитируемые Бодлером тексты Дюпона написаны до 1848 года – за исключением двух стихов из «Июньских дней», траурной песни, написанной в июле 1848 года («Франция бледна как лилия, / Чело усеяно серыми вербенами»), которые сопровождаются комментарием, где на первое место выходит «меланхоличная красота природы», вытесняющая разоблачение «омерзительной гражданской войны». Разумеется, не следует подозревать Бодлера, по крайней мере в 1851 году, в политической умеренности, в частности в отречении от своих прудоновских, социалистических убеждений 1848 года, которые были в то время засвидетельствованы тремя поэмами, составившими впоследствии раздел «Мятеж» в «Цветах зла». Конечно, Бодлер принимает сторону скорее поэзии, нежели идеологии. Последняя воспринимается им как рассуждение, как высказывание, тогда как в добродетелях поэзии он числит способность наделять мир очарованием – правда, очарование это не лишено меланхолии, ибо сознание политической катастрофы 1848–1851 годов явно препятствует благостному отношению к республике будущего.

В этом плане обнаруживается, что в заметке о Пьере Дюпоне возникает некоторое напряжение между Революцией и Республикой, и первая в конечном счете затмевается последней. Что вполне понятно: в конце августа 1851 года, когда появился этот текст, уже очевидно, что Революция 1848‐го потерпела неудачу. Даже не говоря об ужасных июньских днях, нельзя забывать, что политическая ситуация во Франции крайне неопределенна и все понимают: Луи-Наполеон готов свергнуть режим и государственный переворот неизбежен. Напротив, идея Республики – если не сама Республика, ибо, разумеется, мы говорим не о второй Республике – остается в коллективном воображении возможной модальностью будущего. Вот почему несложно понять самый известный пассаж этой заметки, где Бодлер задается вопросом: «В чем же самый большой секрет Дюпона или откуда происходит эта симпатия, которую испытывают к нему люди?»53 – и сам на него отвечает:

Этот большой секрет, скажу вам, очень прост: он заключен не в опыте и не в искусности, не в технике и не в более или менее значительном количестве приемов, которые художник почерпнул в общем достоянии человеческого знания; он заключен в любви к добродетели и человечеству и в чем‐то таком, что беспрестанно источает его поэзия и что я охотно назвал бы бесконечным притяжением Республики54.

«Бесконечное притяжение Республики». Формула восхитительна во многих отношениях; она, в частности, показывает, что Республика не принадлежит порядку реальности и сегодня может существовать лишь в бесконечной виртуальности, вызывая таким образом только лишь притяжение. Именно эта притягательная сила и объясняет красоту поэзии Пьера Дюпона. Она не подчиняется строго поэтическому суждению, но рассматривается как повествовательная реализация политического и философского идеала.

Эта повествовательная реализация позволяет в конечном счете вписать поэзию Пьера Дюпона в панораму собственно современной литературы, и в завершение Бодлер возвращается к рассуждениям о романтизме, с которых начиналась заметка. Подобно тому как он начинал свой текст с критического обзора политических и социальных пределов романтизма 1830‐х годов, в конце он вновь обрушивается с такой же жесткой критикой на романтизм в целом. Эта критика сказывается в ироничной и язвительной апострофе:

Итак, прочь лживые тени Рене, Обермана и Вертера; скройтесь в туманах пустоты, чудовищные создания ленивости и одиночества; как те свиньи, что кинулись в Генисаретское озеро, возвращайтесь в свои заколдованные леса, откуда вас вытащили злые феи, стадо баранов, сраженных романтической придурью. Гений действия не оставляет вам места среди нас55.

Легко догадаться, что Рене, Оберман и Вертер воспринимаются здесь как фигуры предромантизма, который уже не имеет отношения к реальности и погряз в мире химер. Гораздо интереснее последняя причина неприятия романтиков: они непричастны «гению действия» – в противоположность Пьеру Дюпону, надо полагать. Для него, напротив, «деятельность – родная сестра грезе»56. В этом отношении суждение Бодлера строго следует традиции поэмы «Отречение святого Петра», которая, безусловно, навеяна опытом Революции 1848 года. Так что ничего нет удивительного в том, что Бодлер устанавливает здесь связь между Дюпоном и Прудоном, автором знаменитого «Предостережения собственникам», завершающегося цитатой из песни лионских ткачей, которую цитирует и сам Бодлер, соотнося ее с жанром революционной песни в духе «Марсельезы» Руже де Лиля.

Осуждение романтизма приобретает здесь собственно социокритическое значение. Рассуждения Бодлера завершаются в том кругу аргументации, в котором в начале статьи поэзия сопрягалась с политикой. Действительно, Бодлер заявлял:

В силу самого своего принципа романтическое возмущение было обречено на недолгую жизнь57.

Вначале может показаться, что слово «возмущение» – не более чем метафора; постепенное развитие темы Революции, которое мы попытались представить, показывает, напротив, что эта исходная метафора – вовсе не метафора. Все предстает так, как если бы мы от одной революции – изначальной, романтической – перешли к совсем другой революции, которую совершает Пьер Дюпон своими народными песнями – «Песнью рабочих», к примеру, уподобленной «Марсельезе труда»: эта революция и произошла в 1848 году как в плане поэзии, так и в плане политики. При переходе от одной революции к другой изменилось само отношение поэзии к реальности. В первом случае отношение, которое романтизм устанавливает с реальностью, – исключительно литературное: между поэзией и историей нет никакой связи; а во втором случае устанавливается взаимодействие поэзии с историей и истории с поэзией. Из этого вовсе не следует, что Бодлер противопоставляет Революцию 1848 года Революции 1830‐го: катастрофы Февраля и Июня недвусмысленно исключают такую идею. Поэт имеет в виду коренное преобразование романтизма в результате событий 1848 года; он констатирует: с одной стороны, романтизм тридцатых годов и тем более романтизм предыдущей эпохи отныне абсолютно анахроничны; с другой стороны, сама история в период 1848–1851 годов радикально изменила те политические и социальные условия, которые дали жизнь романтизму. С его точки зрения, это предполагает пересмотр идеологических верований, на которых был построен романтизм. Если первое романтическое поколение жило с установкой на революцию, то следующее увидело крушение этой веры: вот почему Бодлер вынужден на место революции поставить республику, превращая последнюю в средство проблематизации, позволяющее изобрести новую политику литературы.

* * *

В заключение этой главы мы проверим положения проделанного анализа, обратившись ко второму – гораздо более короткому – тексту о Пьере Дюпоне, который был написан Бодлером десять лет спустя. Статья увидела свет в журнале «Ревю фантезист» 15 августа 1861 года, а в следующем году была переиздана в «Антологии французских поэтов», вышедшей под редакцией Эжена Крепе. Сопоставление двух текстов позволяет обнаружить небольшие, но существенные изменения в позиции Бодлера. На первый взгляд мы сталкиваемся здесь с тем, что принято считать аполитичностью Бодлера, сказывающейся, в частности, в его подходе к поэзии Дюпона. Например, он замечает: «Пьер Дюпон – нежная душа, которая склонна к утопии, и в этом он по‐настоящему буколический поэт»58: здесь политическое измерение поэзии сглаживается благодаря квазиэквивалентности утопики и буколики. В другом месте Бодлер как будто поздравляет Дюпона с тем, что тот поет «с утонченной и сладострастной интонацией», «оставляя без внимания революции и социальные войны». Более того, во второй заметке Бодлер объясняет гений поэта, не обращаясь больше к тяжелым условиям его детства:

Его вдруг озарило: он вспомнил свои детские переживания, скрытую поэзию своего детства, которая некогда вызывалась к жизни тем, что мы можем назвать анонимной поэзией, собственно песней, не той, которую слагает так называемый литератор, конторщик, что корпит над служебным столом, используя часы досуга, а песней первого встречного, пахаря, каменщика, извозчика, матроса59.

В отличие от Беранже, который угадывается в фигуре «так называемого литератора», на самом деле настоящего «борзописца», Пьер Дюпон – вдохновенный поэт, получающий доступ к поэзии благодаря «озарению». Та деталь, что автор «Песен» родился в промышленном Лионе, здесь весьма немаловажна.

Однако не следует обманываться на этот счет: аполитичность Бодлера – не более чем видимость. Действительно, он предпринимает весьма содержательный анализ «Песни рабочих» в явно идеологическом ключе:

Не была ли эта песня одной из летучих частиц, что витают в воздухе и, скапливаясь, выливаются в грозу, бурю, событие? Не была ли она одним из первых симптомов, множество которых в интеллектуальной атмосфере Франции открылись взору целому ряду проницательных людей? Не знаю, но ясно одно – скоро, очень скоро этот популярный гимн стал созвучен общей революции в политике и в политической практике. Почти сразу же она превратилась в боевой клич обездоленных классов.

Революционный порыв постепенно завладел сознанием поэта. Все события эхом отозвались в его стихах60.

Примечательно, что Бодлер обращается здесь не к «Июньским дням» – «траурной песне», датированной июлем 1848 года, – а к более ранней «Песне рабочих», написанной в 1846‐м. То есть речь о предреволюционной поэме: историчность не определяется здесь событием революции, она обнаруживается как «симптом» (это слово было использовано и в первом абзаце заметки 1851 года). В этом отношении «Песня рабочих» позволяет гораздо глубже понять поэзию Пьера Дюпона, поскольку последняя воспринимается здесь не в той сиюминутной связи, которую она могла поддерживать с событиями 1848 года. Смещение исторической референции парадоксальным образом обнаруживает историчность поэзии, которая не могла не быть социальной. Союз, устанавливающийся в этих условиях между историей и обществом, выявляет революционные возможности такой поэзии. В 1861 году, то есть через пятнадцать лет после появления «Песни рабочих», события подтвердили точность бодлеровских оценок.

В том же ключе следует рассматривать и еще один элемент заметки 1861 года: стремление Бодлера приписать поэзии Дюпона некую сентиментальность, выявить в его сознании «своего рода созерцательность», в частности «определенный turn of pensiveness», который он соотносит с интересом поэта к этой «вечной грации, источаемой женскими губами и глазами». Такого рода сентиментализация предполагает не расплывчатую чувствительность, а «чувство нежности, универсального великодушия». Вот как Бодлер поясняет эту мысль:

Именно этой грации, этой женской нежности Пьер Дюпон обязан своими первыми песнями. К великому счастью, революционная деятельность, увлекавшая в ту эпоху почти все умы, не заставила поэта отказаться от своего естественного голоса. Никто не сумел воспеть более нежными и более проникновенными словами маленькие радости и великие печали маленьких людей. Сборник его песен представляет целый маленький мир, где человек может услышать больше тяжких вздохов, чем криков радости, и где природа, бессмертную свежесть которой превосходно чувствует наш поэт, призвана, судя по всему, утешать, умиротворять, лелеять бедняка и сироту61.

Бодлер тонко и проникновенно подчеркивает именно естественность поэзии Дюпона. Его естественность следует соотнести с женственностью, и в этом плане подобные пассажи очень близки к анализу поэзии Марселины Деборд-Вальмор62, которой Бодлер тогда же посвятил статью, тоже появившуюся в «Ревю фантезист» (июль 1861). Обращение к этой категории женского позволяет перевести исключительно идеологическое восприятие поэзии Дюпона в другую плоскость, менее политическую и более философскую, поскольку женское может рассматриваться как особая модальность отношения Пьера Дюпона к реальности. Отношения как поэтического, так и политического – поскольку женское, будучи отнюдь не деполитизированной и не аполитичной категорией, в те годы, напротив, несет в себе определенный критический заряд, разрушающий обычное расслоение общества, меняющий его цели и задачи. Это, к примеру, хорошо видно в «Ведьме» Мишле. Разумеется, поэзия Дюпона является социальной, народной поэзией, хотя Бодлер и не использует громкое слово «народ», перегруженное идеологическими смыслами. Эта поэзия связана с униженными и оскорбленными, с маленькими людьми, но в то же время это не поэзия поджигателей. Что не мешает ей, невзирая на игру слов, быть поэзией революционной, хотя она и не является при этом поэзией революционера. С этой точки зрения, обращение к понятию женского отнюдь не означает политическую дезангажированность; напротив, речь идет о знаке коренного преобразования политики в соответствии с другими путями, другими правилами, которые можно сравнить в данном случае с тем, что проделал сам Бодлер в плане перехода от первого издания «Цветов зла» ко второму63. Чувствительность, которая появляется в этих строчках, – это выражение того, чем могла бы быть позитивная социальность, задействующая те женские ценности, которые игнорируются мужским миром, хотя данные ценности являются основополагающими для подлинной социальной связи, которая объединяют людей в счастливой естественности. Поэзия Пьера Дюпона поистине становится пением, интимным выражением коллективной души. Текст 1851 года говорил как раз об этом. И отметим: во втором тексте Бодлер приводит ту же самую, политически весьма характерную цитату из «Песни наций» («Меч разобьет меч, / И из битвы воспрянет любовь»), предлагая ей сходное объяснение, в котором акцент ставится скорее на любви, чем на войне. Что снова свидетельствует не об аполитичности Бодлера, а о его стремлении вписать политику в более широкую философскую и политическую концепцию.

* * *

Теперь следовало бы более детально рассмотреть заметку Бодлера, предваряющую «Песни» Дюпона, в связи с предисловием самого Пьера Дюпона к собственной книге. Такой анализ позволил бы наметить точки схождения и расхождения и благодаря этому довольно точно отграничить философское и политическое пространство, в котором выстраивается мысль двух поэтов, идеологически очень близких в эти годы. Однако такая работа явно выходит за рамки данной главы, и мы лишь приведем две фразы, которыми Пьер Дюпон завершил в июле 1851 года предисловие к своим «Песням»:

…У политики нет сердца. Нужно порвать с ее лживыми традициями и установить в мире, через труд, науку и любовь, царство истины.

Бодлер, безусловно, не стал бы использовать это столь компрометирующее слово «истина»64, но очевидно, что в начале 1850‐х годов два поэта сходятся в одном убеждении: Республика – это такое реальное и одновременно утопическое место, где поэзия может черпать свой смысл. Десять лет спустя, в 1861 году, только что теоретически объяснив понятие современности, Бодлер может полностью отдаться мечте сорок восьмого года (хотя сам он уже совсем не тот, каким был в 1848‐м) – мечте, выражавшейся в формуле «бесконечное притяжение Республики». Наподобие современности, понимаемой как «память настоящего» и, стало быть, способной находиться ни в прошлом, ни в будущем, но существующей только в «переходном, мимолетном, случайном», Республика может мыслиться только в каком‐то ином, неопределенном месте истории. Функция поэзии с тех пор состоит в том, чтобы вывести в настоящем эту мысль о грядущей Республике.

Перевод с французского Ольги Волчек

34

Baudelaire Ch. Œuvres Complètes. T. I–II. Paris, 1975. Р. 33 (далее тексты Бодлера цитируются по оригиналу с указанием названия, тома и страницы: Pierre Dupont. OC II. P. 33).

35

Pierre Dupont // OC II. P. 26.

36

Ibid. P. 27.

37

Ibid. P. 169.

38

Ibid. P. 26.

39

Pierre Dupont // OC II. P. 27.

40

Ibid. P. 27–28.

41

Ibid. P. 28.

42

Ibid. P. 27.

43

Ibid. P. 29.

44

Pierre Dupont // OC II. P. 30–31.

45

Ibid. P. 30.

46

Ibid.

47

Ibid. P. 30.

48

Заметим, что текст Пьера Дюпона имеет более очевидное политическое выражение, нежели это явствует из цитаты Бодлера, сведенной к двум первым словам припева. Приводим этот текст полностью: «Давайте друг друга любить и, когда сможем, / Сплотимся, чтобы выпить вкруговую, / И пусть грохочут пушки иль молчат, / Выпьем за свободу мировую!»

49

Pierre Dupont // OC II. P. 28.

50

Ibid. P. 31–32.

51

Ibid. P. 34.

52

Ibid. P. 35.

53

Pierre Dupont // OC II. P. 33.

54

Ibid.

55

Ibid. P. 34.

56

Ibid. P. 122.

57

Ibid. P. 26.

58

Pierre Dupont // OC II. P. 172.

59

Ibid.

60

Ibid. P. 171–172.

61

Pierre Dupont // OC II. P. 173.

62

Бодлер сам сопоставляет Пьера Дюпона с Марселиной Деборд-Вальмор в заметке 1861 года (OC II. P. 175).

63

См.: Laforgue P. 1848 dans «Les Fleurs du Mal». Histoire, politique et modernité // Histoires littéraires. 2007. № 31.

64

На самом деле Бодлер употребляет слово «истина» – но во множественном числе: речь идет об «истинах» (OC II. P. 36), которые должны направлять литературную критику.

Политика & Эстетика. Коллективная монография

Подняться наверх