Читать книгу Леонард Коэн. Жизнь - Сильвия Симмонс - Страница 5
3
Двадцать тысяч куплетов
ОглавлениеУлицы вокруг университета Макгилла носили имена выдающихся британцев – Пиля, Стэнли, Мактэвиша[13], – а корпуса его были построены из крепкого шотландского камня крепкими суровыми шотландцами. Дух Оксбриджа витал в его великолепной библиотеке и Корпусе искусств, на куполе которого реял флаг университета: его приспускали, если кто-то в университете умирал. Просторный прямоугольник его территории был обсажен тонкими высокими деревьями, не сгибавшимися под весом даже самого обильного снега. Пройдя через железные ворота, человек оказывался среди зданий викторианской эпохи – в некоторых из них были устроены общежития для студентов. Если бы кто-то сказал, что в Макгилле находится центр управления всей Британской империей, ему было бы вполне простительно поверить. В сентябре 1951 года, когда Леонард (в свой семнадцатый день рождения) начал учиться в Макгилле, этот университет был городом в городе – лучшим городом девятнадцатого века во всей Северной Америке.
За три месяца до того Леонард закончил школу Уэстмаунт-Хай. В альманахе Vox Ducum, который он помогал издать, есть две его фотографии. Одна из них – групповой снимок; шестнадцатилетний Леонард в центре первого ряда, широко улыбается, внизу – непривычно фамильярная подпись: «Лен Коэн, президент ученического совета». Вторая, более формальная фотография (костюм, взгляд в никуда), помещена рядом с его личной анкетой. По традиции школьных альманахов анкета начинается с воодушевляющего афоризма: «Мы не можем победить страх, но мы можем поддаться ему таким образом, чтобы стать больше его». Из дальнейшего мы узнаём, что Леонарду ненавистнее всего («автомат с газировкой»), какое у него хобби («фотография») и любимое развлечение («пение хором на переменах»), а также его цель в жизни – стать «Всемирно Известным Оратором». Свой образ («прототип») Леонард определил так: «маленький человек, который всегда рядом». В заключение следует внушительное резюме его деятельности в школе: президент ученического совета, член редколлегии альманаха Vox Ducum, член Клуба Меноры[14], Клуба искусств, Клуба текущих событий и Юношеской ассоциации иврита, а также чирлидер [1]. Анкета рисует портрет шестнадцатилетнего юноши, щедро наделённого как уверенностью в себе, так и необходимой канадцу склонностью к самоиронии. Но в целом – амбициозный молодой человек. Такому прямая дорога в Макгилл, главный англоязычный университет Квебека.
Вначале Леонард взял общий курс искусств, затем изучал математику, бизнес, политологию и юриспруденцию. На самом деле, по своим собственным словам, он читал, выпивал, играл музыку и старался пропускать как можно больше лекций. Судя по среднему баллу при окончании университета (56,4 %), в этом случае он не старался, как ему бывало свойственно, преуменьшить свои заслуги. Успехи Леонарда в его любимом предмете, английской литературе, были весьма скромны, и с французской литературой дела обстояли не лучше: как вспоминает его приятель Арнольд Стайнберг (ныне – канцлер Макгилла), этот курс они выбрали, «потому что мы слышали, что по нему легко сдать экзамен. Я провалился, а Леонард практически не знал французского языка. Мы никогда не относились к нему серьёзно». В программу этого курса не входили ни Бодлер, ни Рембо. Целый год студенты штудировали пьесу о русском аристократе и его жене, которые эмигрировали в Париж после революции и устроились работать прислугой во французской семье. Пьеса, которую написал Жак Деваль, называлась русским словом «Товарищ» – так мать Леонарда когда-то хотела назвать скотчтерьера Тинки[15].
Подобное равнодушие к языку, на котором говорила половина города, было распространено далеко не только в кругу друзей Леонарда. Англоговорящие жители Монреаля (особенно в привилегированном Уэстмаунте, внутри которого одним из самых привилегированных мест был университет Макгилла) почти не соприкасались с франкоканадцами, если не считать горничных – деревенских девушек, устремившихся в Монреаль во время Великой депрессии 30-х. Отношение общества к двуязычию (не имевшее, впрочем, религиозной подоплёки) не слишком отличалось от мнения Ма Фергюсон, первой женщины-губернатора Техаса: «Раз английский язык достаточно хорош для Иисуса, то он достаточно хорош для всех»[16]. В то время французский язык был для монреальцев-англофонов таким же иностранным языком, каким он является для любого английского школьника, и преподавали его англоговорящие учителя, потому что франкоговорящие педагоги не могли работать в английских школах (и наоборот).
«Французы были невидимыми, – рассказывает Морт Розенгартен. – В то время в Монреале было два департамента школьного образования, католический (французский) и протестантский (английский), и евреи, у которых одно время был собственный департамент, решили сотрудничать с протестантами. Дети не просто ходили в разные школы – у них были разные расписания, так что они даже не оказывались на улице в одно и то же время, и ты никогда с ними не встречался. Это было очень странно».
Морт и Стайнберг уже провели в Макгилле год, изучая, соответственно, искусство и бизнес, когда Леонард появился в университете. Как и в школе, в Макгилле главные успехи Леонард делал в общественной деятельности. Словно готовясь к роли дедушки Лайона, он вступал в различные комитеты и общества и возглавлял некоторые из них.
Как и все студенты Макгилла, Леонард был автоматически записан в дискуссионный клуб. В дебатах он блистал. Он имел врождённый талант и вкус к точности в языке. Имея поэтический слух, Леонард с лёгкостью писал тексты, которые могли выражать его собственные мысли, а могли и не выражать их, но звучали убедительно или хотя бы складно и могли захватить аудиторию. Застенчивый характер совершенно не мешал Леонарду выходить на сцену и говорить перед людьми. Ораторское искусство – единственный предмет в университете, за который он получил высшую оценку. На первом курсе он выиграл для своей команды медаль Бови, на втором курсе стал секретарём клуба дебатов, на третьем – его вице-президентом, а на четвёртом – президентом.
Леонард и Морт вступили в еврейское братство Дзета Бета Тау[17], и Леонард очень скоро и в нём стал президентом. Подтверждающий его избрание сертификат датирован 31 января 1952 года – то есть всего через четыре месяца после начала учёбы [2]. Как и у других братств, у Дзета Бета Тау был свой хоровой канон, набор весёлых маршеобразных песен, какие лучше всего петь и слушать под хмельком, – и Леонард знал все слова. Студенческое братство, президентские посты – казалось бы, юноша с симпатиями к социализму и тягой к поэзии мог бы и не делать всех этих уступок истеблишменту, но, как отмечает Арнольд Стайнберг, Леонард «не противник истеблишмента и никогда им не был, хотя он никогда не делал всего того, что предписывает истеблишмент. Но это не делает его врагом истеблишмента. Из всех моих знакомых Леонард был больше всего склонен к формальности. Он не был сух с людьми: он очень обаятельно держался, совершенно очаровательно. Но в манерах, в одежде, в речи он был очень традиционным».
Характеристика из летнего лагеря описывала Леонарда как юношу чистого, опрятного и вежливого, и именно таким он и был. «Так нас воспитывали, – говорит его кузен Дэвид Коэн. – Нас всегда учили хорошо себя вести, говорить «да, сэр» и «спасибо», вставать, когда в комнату входит взрослый, и так далее». Что касается внешней элегантности, то уже тогда Леонард имел репутацию человека, всегда одетого «на все сто» (впрочем, сам он с обычной скромностью говорил, что одет «на все девяносто девять»). Морт тоже любил хорошие костюмы. Они оба выросли в семьях, где одеждой занимались профессионально, и могли потакать своему вкусу.
«В юности мы сами придумывали себе одежду и одевались не так, как другие, – говорит Розенгартен. – В целом мы любили более консервативные вещи, чем тогда было модно. У меня был портной, и я говорил ему, каким, на мой взгляд, должен быть костюм, и Леонард делал то же самое. Мне даже рубашки шили на заказ, но это потому, что у меня была тонкая шея и взрослые рубашки мне не подходили». Дэвид Коэн вспоминает Морта в бильярдной комнате студенческого клуба – в уголке рта зажата сигарета, рукава шитой на заказ рубашки закатаны и держатся при помощи повязок. «Отчасти, – продолжает Розенгартен, – благопристойных людей в нашей общине раздражало, что мы занимаемся искусством, что мы нонконформисты и не ведём себя, как принято, – но у нас всегда были хорошие костюмы. И Леонард всегда одевался безукоризненно».
По словам Стайнберга, необычность Леонарда проявлялась в другом. «Он постоянно что-то писал и рисовал, ещё даже когда учился в школе, и не выходил из дома без блокнота. Он делал бессчётное число набросков, но главным образом писал. Записывал идеи, приходившие ему в голову, и писал стихи. Писательство было его страстью – неотъемлемой частью личности. На уроках французского мы сидели вместе, и там была англичанка по имени Ширли, которую мы считали самой красивой девушкой на свете. Он был без ума от этой Ширли и на уроках писал о ней стихи».
Девушки и стихи делили первое место среди юношеских интересов Леонарда, и в обеих сферах он по сравнению с школьными годами добился значительных успехов. Правда, масштаб этих успехов был разный: любовь ещё не стала тем триумфальным маршем, о котором он напишет в «Любимой игре», где главный герой, его альтер эго, только что покинувший объятия своей первой возлюбленной, идёт домой, вне себя от восторга, и ему не терпится похвастать своей победой и досадно, что жители Уэстмаунта крепко спят и не сыплют из окон конфетти. Но на дворе было начало пятидесятых, когда белые, словно деревянные заборы в респектабельном пригороде, панталоны доходили до самой груди, где смыкались с неприступным, как крепость, бюстгальтером. Юношам было доступно немногое. «В конце концов ты мог взять девушку за руку, – вспоминал Леонард. – Иногда она позволяла себя поцеловать». Всё остальное было «под запретом» [3].
Писательство же не имело столь строгих ограничений, и этому занятию он мог предаваться сколько угодно. Леонард писал стихи «всё время», вспоминает Розенгартен, «в записной книжке, которую всегда носил с собой и время от времени терял или забывал где-нибудь, а на следующий день лихорадочно искал и страшно волновался, потому что в ней была вся его работа, а копий он не делал». Дома Леонард печатал на машинке; он стучал по клавишам, а в соседней комнате сидел и писал его дед – раввин Соломон Клоницки-Клайн, отец Маши. В том году он приехал пожить к дочери, и они с Леонардом часто проводили вечера вдвоём, читая Книгу пророка Исаии: дед знал её наизусть, и Леонард влюбился в её поэзию, яркую образность и пророческую силу. Но больше всего ему нравилось общество деда, который не скрывал своё «чувство солидарности и удовольствия» [4] от того, что его внук тоже писатель.
При своих сомнительных успехах на занятиях английской словесностью (с математикой дела обстояли куда лучше) Леонард именно в Макгилле стал поэтом – и даже был посвящён в поэты на церемонии, которую спонтанно устроил Луи Дудек, поэт, эссеист и издатель из католической семьи польских иммигрантов. На третьем курсе Леонард ходил на занятия Дудека по литературе, которые проходили по понедельникам, средам и пятницам. Аудитория из пяти десятков студентов собиралась в пять часов вечера в Корпусе искусств, чтобы изучать Гёте, Шиллера, Руссо, Толстого, Чехова, Томаса Манна, Достоевского, Пруста, Элиота, Лоуренса, Паунда и Джойса.
По словам однокурсницы Леонарда Рут Вайс, в дальнейшем – профессора литературы на идиш и сравнительного литературоведения в Гарварде, Дудек стремился рассказывать о двух важных предметах: «Во-первых, о модернизме в литературе и поэзии, который получил серьёзное развитие за границей, но в Канаде пребывал в зачаточном состоянии – [у нас были лишь отдельные] группки поэтов с очень небольшой аудиторией… Во-вторых, о мощном европейском литературном и философском движении, шедшем с XVIII века, и о его серьёзных практических последствиях, которые студентам ещё только предстояло осознать, – с кафедры на них словно выливали вёдра холодной воды». Она говорит, что Леонарду «придал импульс первый» из этих предметов. Уже тогда уверенный в том, что имеет право на место среди современных канадских поэтов, он «относился к своему учителю не со смиренной почтительностью, как [Вайс], но скорее как коллега – на равных» [5]. Леонард подтверждал её слова: «Тогда я был очень самоуверен. Я не сомневался, что моё творчество проникнет в мир безболезненно. Я верил, что принадлежу к числу великих» [6].
Среди интересов и занятий Леонарда музыка занимала более скромное, хотя и неизменное, место. Как ни странно, при всей своей склонности вступать в клубы и общества, Леонард не присоединился к музыкальному клубу Макгилла (а ведь в его правление входила Энн Пикок – привлекательная блондинка и член редколлегии литературного журнала The Forge). Однако в 1952 году, окончив первый курс университета, Леонард собрал свою первую группу с двумя однокашниками, Майком Доддманом и Терри Дэвисом. Трио The Buckskin Boys (Морт ещё не начал играть на банджо, а то их состав расширился бы до квартета) исполняло песни в стиле кантри-энд-вестерн с намерением захватить рынок сквэр-дэнса[18] в Монреале.
– Сквэр-дэнс? Как вас угораздило?
– Сквэр-дэнс был тогда популярен. Нам предлагали работу на танцах в школах и церквях – это было развлечение, которое старшее поколение одобряло и поощряло. Медленных танцев там не было, пары почти не прикасались друг к другу – просто берёшься за руки и некоторое время кружишься. Всё очень прилично [иронично улыбается]. У каждого из нас нашлась куртка из оленьей кожи – мне такая досталась от отца, – поэтому мы назвались The Buckskin Boys.
– Вы были единственной еврейской кантри-группой в Монреале?
– На самом деле у нас в группе было религиозное разнообразие. Майк был моим соседом и играл на губной гармошке, и он дружил с Терри, который умел выполнять роль распорядителя танцев и играл на самодельном басовом инструменте [из лохани, верёвки и хоккейной клюшки]. Мы играли традиционные песни, например, «Red River Valley» и «Turkey in the Straw».
– Хорошо играли?
– Мы никогда не считали себя крутыми музыкантами, мы просто радовались, когда получали работу. Если бы я теперь услышал нашу музыку, она бы мне, наверное, понравилась. Но у нас никогда не было чувства, что у этого занятия есть какое-то будущее – что-то кроме настоящего момента. Мысль о карьере даже в голову нам не приходила. Слово «карьера» для меня всегда звучало как что-то неприятное и обременительное. Я больше всего хотел уклониться от этой штуки, которая называется карьерой, и у меня до сих пор неплохо получается от неё уклоняться.
Группа репетировала в доме родителей Дэвиса, в игровой комнате в подвале. «Кажется, им всегда было весело вместе, они всё время дурачились», – вспоминает Дин Дэвис, брат покойного Терри Дэвиса. На выступлениях группы Дин включал и выключал фонограф[19] и выполнял работу звукорежиссёра. «Я знаю, что мои родители считали Леонарда очень вежливым юношей, настоящим джентльменом для своего возраста. Маму всегда ужасно забавляло, что их трио состояло из протестанта, иудея и католика». Вдова Терри Дженет Дэвис вспоминает: «Если она кормила их обедом – а по пятницам у них ели свинину, – то на вопросы она отвечала, что это баранина».
У Леонарда была ещё одна группа, на сей раз состоявшая исключительно из евреев – членов «Хиллела», иудейского студенческого общества в Макгилле. Они играли музыку в спектакле, в котором принимали участие университетские подружки Леонарда, Фреда Гуттман и Яфа Лернер по прозвищу Банни. Но главным музыкальным занятием Леонарда оставалась игра на гитаре: он играл один, играл на вечеринках сквэр-дэнса и на тусовках Дзета Бета Тау – везде, где собирались люди. Не то чтобы он давал концерты – он просто играл на гитаре. Окружающие привыкли видеть его с гитарой так же, как они привыкли видеть его с блокнотом. Мелвин Хефт, который присутствовал на некоторых из этих вечеринок, рассказывает: «Леонард не торопился, он дожидался подходящего момента и тогда доставал гитару и играл и пел для нас. Он не фанфаронствовал и не изображал из себя звезду: «Сейчас я буду петь для вас» – он просто без лишнего шума делал это. Для него это было чем-то естественным. Он всегда пел на вечеринках. Ему это нравилось, и нам тоже».
По выходным друзья иногда собирались в загородном доме Морта – в машину набивалось полдюжины студентов, и они отправлялись в Восточные кантоны. Родители отсутствовали, в доме были только садовник и женщина, исполнявшая обязанности консьержки: никто из них не мог запретить вечеринку. В эту компанию часто входили Леонард, Арнольд Стайнберг, иногда – Яфа и Фреда, а также Марвин Шульман (один из первых открытых геев в их кругу) и близкий друг Леонарда Роберт Гершорн, чьи родители были ещё богаче, чем у остальных. Молодые люди выпивали и разговаривали. С наступлением темноты они ехали в городок Эрс-Клифф, живописно расположенный на скале над озером Массавипи: там, в баре отеля «Рипплкоув-Инн», они продолжали пить и разговаривать, а когда бар закрывался, возвращались в дом, слушали пластинки или сами играли музыку; Леонард брал гитару и пел фолк-песни, выученные в летнем лагере, и поп-песни, которые слышал в музыкальных автоматах на Сент-Кэтрин-стрит.
– Мы много слушали музыку, – говорит Розенгартен, – и Леонард, даже когда он ещё не писал своих песен, был неутомим. Он брался за какую-нибудь песню, например, «Home on the Range», и играл её снова, снова, снова, целый день – играл на гитаре и пел. Чтобы разучить песню, он играл её несколько тысяч раз, с утра до вечера, дни и недели напролёт – одну и ту же песню, снова и снова. То быстро, то медленно, то ещё быстрее, то ещё как-нибудь. С ума можно сойти. И то же самое происходило, когда он начал сам сочинять. Он до сих пор так работает. Ему до сих пор нужно четыре года, чтобы написать текст песни, потому что он напишет двадцать тысяч куплетов.
Иногда компания собиралась у Леонарда на Бельмонт-авеню, хотя его семья при этом никуда не уезжала. Эстер приходила и уходила – больше уходила, потому что младший брат и его друзья были ей не настолько интересны, – но Маша становилась у руля: суетилась, готовила еду, развлекала гостей. «Его мать была женщиной драматической, – говорит Розенгартен. – Она была из России и могла сначала прийти от чего-нибудь в страшное отчаяние, а затем рассмеяться и обратить всё дело в шутку. Иногда мы собирались выйти в город часов в девять вечера, и Маша закатывала сцену, говорила, что в такое время уже нельзя никуда ходить, вообще была страшно недовольна – а иногда мы ввосьмером вываливались из бара в три часа ночи, шли к ним домой и продолжали веселиться, а она спускалась к нам, радостно всех приветствовала, предлагала поужинать, и всё её устраивало. Её реакцию нельзя было предугадать». Ему вторит Стайнберг: «Маша была человеком настроения, но все её любили, потому что она на самом деле была чудесной, доброй женщиной, а Леонарда просто обожала. Кажется, она мало общалась с другими матерями и не переняла их малоприятные привычки, и мне казалось, что Леонард живёт очень свободной жизнью. К ним всегда было приятно зайти в гости. Я сидел и слушал, как Леонард играет на гитаре. Он никогда не считал себя хорошим музыкантом или певцом, но он постоянно играл и постоянно учился играть на гитаре».
С середины 50-х в гостях у Леонарда стали появляться поэты и писатели, взрослые люди, часто – преподаватели из Макгилла. «Между нами не было барьеров, не было отношений учителя и ученика, – вспоминал Леонард. – Им нравились наши подружки» [7]. Самыми влиятельными из них были Луи Дудек, Фрэнк (Ф. Р.) Скотт – декан юридического факультета Макгилла, поэт и социалист – и Хью Макленнан, автор знаменитого романа «Два одиночества» (1945) о непримиримых различиях между англоканадцами и франкоканадцами. Макленнан появился в стенах Макгилла в том же году, что и Леонард, который ходил к нему на занятия по современному роману и писательскому мастерству. Но наиболее важным новым другом стал преподаватель политологии и поэт, с которым Леонард познакомился в 1954 году, когда позвал его читать свои новые стихи в клубе Дзета Бета Тау. «Есть Ирвинг Лейтон, а есть все остальные, – говорил Леонард много лет спустя. – Он наш величайший поэт, главный человек в нашей поэзии» [8]. Лейтон с готовностью согласился бы с этим и ещё сам бы прибавил пару хвалебных слов в свой адрес. Это был человек грандиозный и громогласный, смельчак, сработанный, казалось, из тех же камней, что и университет Макгилла, только с меньшим вниманием к деталям. Он был вспыльчив, глаза его горели, внутри него полыхало пламя. Его любили многочисленные прекрасные женщины, и Леонард тоже в него влюбился.
С точки зрения какой-нибудь службы знакомств из этой парочки никак не могли получиться друзья на всю жизнь. Лейтон был старше на двадцать два года, и его дерзкая, иконоборческая манера и любовь к беззастенчивой саморекламе были полной противоположностью скромности и застенчивости Леонарда. Лейтона с его всклокоченной гривой, одетого как попало, словно только что потрепал ураган; Леонард выглядел так, как будто целая команда персональных портных шила ему костюм каждое утро. Лейтон был задира, а Леонард, хотя мачизм и привлекал его, – нет. Лейтон воевал и дослужился до лейтенанта, как и отец Леонарда; Леонард в детстве мечтал о военном училище, но эта мечта умерла вместе с отцом. Правда, у Леонарда остался отцовский пистолет: мать поначалу возражала, но он в конце концов победил. Ещё они принадлежали к разным классам общества. Лейтон родился в 1912 году в маленьком румынском городке; до эмиграции родителей его звали Израэль Лазарович; в Канаде он рос в Сен-Урбене – еврейском рабочем районе Монреаля. Состоятельная семья из Уэстмаунта, в которой вырос Леонард, была на другом конце еврейского социального спектра. Но оба любили честность, ценили иронию и хорошо умели спорить (в 1957 году Лейтон несколько раз появился в дискуссионной программе Fighting Words [ «Провокация»] на национальном телевидении, где неизменно выходил победителем в дебатах).
Лейтон откровенно презирал канадскую буржуазность и пуританство, и Леонард придерживался тех же взглядов (хотя и выражал их сдержаннее, ведь он считал буржуазной и свою собственную семью) – например, вёл закулисную борьбу против запрета на женщин и алкоголь в корпусе своего студенческого братства. Лейтон обладал мощной сексуальной энергией, а Леонарду нравилось думать, что это качество и ему присуще… или могло бы быть присуще, дай только шанс; такова же была и поэзия Лейтона – скандальная, бесстыдная, не избегающая конкретных имён и подробностей. Лейтон страстно любил поэзию, красоту и музыку слова – и Леонард тоже. Лейтон стал поэтом, по собственному выражению, «чтобы делать музыку из слов». Но он также хотел, чтобы его стихи «меняли мир», что было созвучно Леонарду с его идеализмом.
Розенгартен объясняет: «[Вторая мировая] война очень сильно повлияла на наше мировосприятие. Люди, которых ты знал, уходили на фронт и погибали, и была вероятность, что мы проиграем и нацисты захватят Америку или Канаду. Но с другой стороны, пока всё это продолжалось, в разговорах часто звучала мысль, что если мы всё-таки победим, то благодаря этой огромной общей жертве мир станет прекрасной утопией, и на её создание будет направлена вся та коллективная энергия, которая распыляется на войне. Мы были очень разочарованы, когда первым делом после войны всякий коллективизм замели под ковёр, а доминировать стала идея, что целесообразнее будет производить материальные предметы и продавать людям эти товары вместо духа коллективизма. А все эти бесчисленные женщины, которые во время войны работали и делали «неженские» вещи, – их всех после войны отправили обратно на кухню. Мы с Леонардом были этим шокированы». Это ощущение потерянного рая, какой-то прекрасной идеи, которая не смогла реализоваться или оказалась недолговечной, часто сквозит в творчестве Леонарда.
«В Монреале была очень интересная поэтическая жизнь, – говорит Розенгартен, – и в центре её находились Ирвинг Лейтон и Луи Дудек, которые тогда были хорошими друзьями». (Позже они поссорились. Их распри о поэзии стали притчей во языцех.) «Было множество тусовок, на которых они читали стихи, многие из них проходили в доме Ирвинга в Кот-Сен-Люке», западном пригороде Монреаля. Сегодня это оживлённый городок, в котором есть улица, названная в честь Лейтона, но в пятидесятые годы дом, где жил Ирвинг с женой и двумя детьми, находился на ферме. «На этих вечерах люди читали друг другу свои стихи, обсуждали и критиковали их. Обстановка была наэлектризованная, и чтения могли продолжаться чуть ли не до утра. Часто мы с Леонардом выходили из какого-нибудь бара в городе в три часа ночи и отправлялись к Ирвингу, где тусовка шла полным ходом. Леонард тоже показывал там свои стихи. Его принимали всерьёз. У них был свой журнал, который они размножали на мимеографе: двести пятьдесят экземпляров, он назывался CIV/n, – а в книжных магазинах канадских поэтов было не найти, нигде в Монреале не было книжек современных поэтов. Плохо было дело. Но теперь, оглядываясь назад, я вижу, что этот поэтический круг больше повлиял на меня в плане эстетики, чем все художественные колледжи в Англии, где я учился с будущими выдающимися скульпторами. Мне кажется, наша братия в Кот-Сен-Люке была более продвинутой».
«Мы очень хотели стать великими поэтами, – говорил Леонард. – Каждая вечеринка была для нас как встреча глав государств. То, что мы делали, казалось нам очень важным» [9]. Для него эти встречи были поэтическим курсом молодого бойца, где «обучение было интенсивным, строгим, и мы относились к нему очень серьёзно». Леонарда всегда привлекал подобный строгий режим. «Но атмосфера была дружеская. Иногда доходило до слёз, кто-нибудь в ярости выбегал вон, мы спорили, но ядром нашей дружбы был интерес к писательскому искусству». Для Леонарда это было ученичеством, и он увлечённо учился. «Мы с Ирвингом провели много вечеров, изучая, скажем, поэзию Уоллеса Стивенса. Мы штудировали одно стихотворение, пока не удавалось взломать его шифр, пока мы не понимали точно, что пытался сказать автор и как он это сделал. Это была наша жизнь; поэзия была нашей жизнью» [10]. Лейтон стал для Леонарда если не учителем жизни, то гидом, группой поддержки и одним из ближайших друзей.
В марте 1954 года, в пятом выпуске CIV/n, Леонард впервые опубликовал свои стихи. Рядом с вещами Лейтона и Дудека (членов редколлегии журнала) и других монреальских поэтов были напечатаны три произведения под именем Леонарда Нормана Коэна: «Les Vieux» («Старики»), «Folk Song» («Народная песня») и «Satan in Westmount» («Сатана в Уэстмаунте») – в последнем стихотворении имелся дьявол, который цитировал Данте и «пел обрывки суровых испанских песен»[20]. На следующий год Леонард взял первый приз на литературном конкурсе имени Честера Макнотена, регулярно проводящемся в университете Макгилла. Он представил стихотворение «Sparrows’ («Воробьи») и большую вещь под названием «Thoughts of a Landsman» («Мысли ландсмана[21]»), одна из четырёх частей которой, «For Wilf and His House» («Уилфу и его дому»), была в 1955 году напечатана в The Forge. Это удивительно зрелая работа, трогательная и полная эрудиции. Она начинается так:
В юности христиане рассказали мне
как мы прикололи Иисуса
словно прелестную бабочку к деревяшке
и у картин с Голгофой я лил слёзы
над бархатными ранами
и хрупкими вывернутыми ступнями,
а заканчивается так:
Тогда сравним мифологии.
Я выучил свой подробный вымысел
о парящих крестах и ядовитых терниях
и как мои отцы пригвоздили его
как летучую мышь к стене сарая
чтобы он встречал осень и запоздавших голодных воронов
бессмысленным предупреждающим знаком.
Лейтон начал брать Леонарда на публичные чтения стихов, и тот наслаждался шоуменством своего друга, его театральными жестами и вызывающей, горделивой манерой, а ещё сильными чувствами, которые его выступление вызывало у публики, особенно у женщин. Летом 1955 года Лейтон привёз Леонарда на конференцию канадских писателей в Кингстоне, Онтарио, и пригласил его на сцену – прочесть собственные стихи и немного поиграть на гитаре.
Гитара никогда не мешала Леонарду ухаживать за женщинами, а теперь он даже мог предложить им гостеприимство: вместе с Мортом они сняли старомодную квартиру с двумя гостиными в викторианском пансионе на Стэнли-стрит. «Мы там не жили, только проводили время и приглашали гостей», – вспоминает Розенгартен. Мать Леонарда была этому не очень рада, но ей было трудно не пойти ему навстречу. У них были очень близкие отношения, даже ближе, чем обычно бывает у матери и сына, тем более – у матери и сына в архетипической еврейской семье, а ведь Маша была «в высокой степени еврейкой» по оценке такого заслуживающего доверия знатока еврейства, как Уилфрид Шукат, раввин Шаар Хашомаим. После смерти Нейтана всю свою снисходительность к проступкам, придирчивость к недостаткам и беззаветную преданность она обратила на Леонарда. Она была живой, страстной женщиной, её муж был нездоров, она была отчасти чужой в уэстмаунтском обществе – неудивительна поэтому её сосредоточенность на своём младшем ребёнке, своём единственном сыне.
Леонард любил мать. Если она давила на него, он улыбался или отшучивался. Он научился не обращать внимания на эмоциональный шантаж и её стремление кормить его самого и его друзей в любое время дня и ночи. «Мать хорошо научила меня никогда не быть жестоким с женщинами», – писал Леонард в неопубликованном тексте 70-х годов. Ещё он научился у Маши полагаться на женскую преданность, поддержку и заботу, а если и когда она становилась чересчур навязчивой, иметь позволение уйти – пусть и не всегда окончательно, пусть и со смешанными чувствами.
* * *
Авива Лейтон (в девичестве Кантор) – весёлая блондинка, наделённая острым умом, родом из Австралии. Она выросла в «маленькой, удушающе строгой, буржуазной еврейской общине» в Сиднее и всегда хотела уехать: как только ей исполнился двадцать один год, она так и сделала. Она хотела отправиться в Нью-Йорк. Когда её не впустили в США, она поехала в Монреаль. Друзья посоветовали ей обратиться к поэту по имени Фред Когсвелл, редактору литературного журнала Fiddlehead. Оказалось, что Когсвелл живёт в Новой Шотландии – в тысяче с лишним километров от Квебека. «Но, – вспоминает она, – он сказал мне, что в Монреале есть компания поэтов, с которой мне стоит познакомиться». Он назвал ей полдюжины имён, среди которых были Дудек, Скотт, Лейтон. Первым делом она позвонила Лейтону: «Я не хотела связываться с человеком, если в его фамилии было что-то еврейское». Лейтон пригласил её в Кот-Сен-Люк, где жил со своей второй женой, художницей Бетти Сазерленд, и их детьми.
Когда Авива приехала туда, Лейтон был не один. «Там были все главные люди канадской литературы», в том числе люди из списка Когсвелла, «только тогда они не были главными, это была группка аутсайдеров. Я подумала: чудесно». Авива захотела войти в их круг, но вскоре возникло препятствие: роман с Ирвингом. Их отношения продлятся двадцать лет, у них родится сын, но вначале прямым следствием этого романа было то, что Авива оказалась отрезана от его друзей. «Я не могла прийти к нему в дом. Это были пятидесятые, нужно было всеми силами избегать скандала; Ирвинг преподавал в еврейской школе и легко мог потерять работу. Поэтому я жила в Монреале, практически в одиночестве, а Ирвинг приезжал ко мне два-три раза в неделю. Единственным человеком, которому Ирвинг открылся, был Леонард, и он привёл его в мою полуподвальную квартирку.
Ирвингу тогда было за сорок – на двадцать один год старше меня, – а Леонарду двадцать – на год младше. Я хорошо помню, как открываю дверь, и там стоит Леонард – очень юный на вид, пухленький, но в нём было что-то особенное. Ирвинг предупредил меня: «К нам на кофе придёт человек по имени Леонард Коэн, он настоящий». Я никогда не забуду этих слов; а для Ирвинга настоящий человек значило – настоящий поэт. Это был конец 1955 года, книжка Let Us Compare Mythologies ещё не вышла».
Они регулярно встречались у Авивы втроём. Она рассказывает, что несмотря на огромную разницу в возрасте – Лейтон годился Леонарду в отцы, – они общались «на равных. Многие называют Леонарда учеником Ирвинга (иногда даже его студентом в университете, что противоречит фактам) или назначают Ирвинга его ментором. Нет. Леонард считал и до сих пор считает Ирвинга великим писателем, поэтом, важным человеком в своей жизни и хорошим другом, но я бы не сказала, что он был в их паре младшим партнёром».
По словам Лейтона, Леонард «был талантливым с момента нашего знакомства. Мне нечему его учить. Я мог открыть перед ним некие двери, и я так и делал: двери сексуальной экспрессии, свободы выражения и т. д. и т. п. Когда эти двери были открыты, Леонард уверенно пошёл по дороге… несколько отличной от моей» [11]. Авива рассказывает: «Есть известная фраза Леонарда о том, что Ирвинг научил его писать стихи, а он научил Ирвинга одеваться. По-моему, Леонард лучше писал стихи, а Ирвинг лучше одевался, но чему-то они друг друга научили». Вот что Авива говорит об их различии в происхождении: «Это интересно. Леонард из самого фешенебельного района Монреаля, а Ирвинг родился в трущобах, но когда мы с Ирвингом собрались снять дом, то постарались подобраться как можно ближе к родным местам Леонарда, а когда Леонард хотел купить или снять жильё, он стремился в район Ирвинга. Ирвинг стремился туда, откуда бежал Леонард, а Леонард стремился туда, откуда бежал Ирвинг».
Позже Ирвинг скажет о Леонарде, что тот «умел найти печаль в Уэстмаунте. Для этого нужен настоящий дар. Он умел разглядеть, что богачи, обеспеченные люди, плутократы могут быть несчастны». Талант, по словам Лейтона, это «способность – очень редкая способность – видеть вещи такими, каковы они есть. Не поддаваться на обман» [12]. Несколько раз Леонард приводил Ирвинга и Авиву на Бельмонт-авеню. «Он там часто бывал, его комната оставалась за ним, и, по-моему, если ему надо было переехать, то временно он жил там. Однажды, когда Маша куда-то уехала, мы устроили гигантскую, безумную вечеринку, как мы тогда делали, и кого-то вырвало на её тяжёлые дамастовые гардины. Устроили там полный бардак. Помню, как Леонард отвёл нас на кухню, он выдвигал ящики и показывал их содержимое: Маша хранила каждую скрепку, каждый гвоздик и каждую проволочку, которая попадала в дом»[22].
Когда Авива только познакомилась с Леонардом, он сказал ей что-то, что, по её словам, «он мог уже забыть, но я помню со всей ясностью. Он рассказал, что изучает в Макгилле юриспруденцию и однажды, когда занимался, посмотрел в зеркало, а оно оказалось пустым. Он не увидел своего отражения. И тогда он понял, что академическая жизнь в каком бы то ни было проявлении – не для него». На следующий год, вооружившись степенью бакалавра, ещё одной литературной премией (памяти Питерсона), публикацией в The Forge (март 1956 года) и, самое главное, своей первой книжкой стихов, Let Us Compare Mythologies, Леонард поступил в Колумбийский университет и уехал из Монреаля на Манхэттен.
13
Роберт Пиль (1788–1850) – британский политический деятель, член Консервативной партии, дважды премьер-министр и дважды министр внутренних дел Великобритании. Эдуард Смит-Стэнли (1799–1869) – британский политический деятель, лидер Консервативной партии в течение двадцати лет, трижды становился премьер-министром Великобритании (правда, в общей сложности занимал этот пост менее четырёх лет). Саймон Мактэвиш (1750–1804) – уроженец Шотландии и канадский бизнесмен: торговал мехами и основал Северо-Западную торговую компанию. – Прим. переводчика.
14
Менора – светильник, один из символов иудаизма. – Прим. переводчика.
15
В описываемое время Тинки был ещё жив. Он погиб в шестнадцать лет, уйдя в одиночестве в метель. – Прим. автора.
16
Эта фраза (в разных вариациях) – анекдот, впервые зафиксированный не позже 1881 года, когда Мириам «Ма» Фергюсон ещё не исполнилось шести лет. Возможно, это поддельная цитата, хотя нельзя исключать, что Фергюсон могла просто процитировать известную шутку. – Прим. переводчика.
17
«Братства» (fraternities) и «сестринства» (sororities) – студенческие клубы и общественные организации, распространённые прежде всего в США, но также в Канаде и некоторых других странах. Традиционно называются комбинацией букв греческого алфавита. Членство в таких клубах обычно пожизненное. – Прим. переводчика.
18
Square dance (букв. «квадратный танец») – танец для четырёх пар, появившийся в Европе не позже XVI века и ставший народной традицией в Северной Америке. – Прим. переводчика.
19
Очевидно, между отделениями «живой» музыки. – Прим. переводчика.
20
Интересно, что на одной странице с «Народной песней» помещён рисунок птицы, сидящей на электрическом проводе (bird on the wire), причём нарисовал её не Леонард. – Прим. автора.
21
Ландсман – земляк (идиш) или человек, не имеющий опыта мореплавания (англ.). – Прим. переводчика.
22
Как Леонард сообщает в «Любимой игре», в этих ящиках также хранились «огарки субботних свечей за много лет», «медные ключи от старых замков», «зубочистки, которыми никогда не пользовались» и «сломанные ножницы». – Прим. автора.