Читать книгу Новый день. Коллекция повестей и рассказов для медленного чтения - Соня Пучкова - Страница 5
Писательница
Глава третья, в которой Писательница знакомится с кабаном и получает рецензию на свой рассказ
ОглавлениеИ в одно июньское утро во время сессии Писательница отправилась туда. Она никого не знала в этой газете, поэтому и решила идти к самому главному редактору или его заместителю.
Редакция располагалась в центре города, в маленьком двухэтажном строении с большими окнами и плоской крышей, так что оно было похоже на коробку. Стены его были некогда выкрашены в розовый цвет, но сейчас краска поистёрлась и облупилась, а в некоторых местах отвалилась штукатурка.
Кроме газеты, в нём селились ещё пять организаций. На первом этаже его была типография. Маленький уголок занимал магазин автозапчастей. С одной стороны к этому зданию сделали пристройку, в которой разместился салон красоты «Элит-Престиж». Второй этаж делили между собой тоже три организации: редакция газеты, страховая компания и одно из тех обществ с ограниченной ответственностью, которые занимаются сбором денег с горожан за поставку газа в их кухонные плиты.
Писательница сразу поднялась на второй этаж и остановилась в начале длинного тёмного коридора. В нём не было ни души. Наша героиня представляла редакцию газеты шумным пчелиным ульем, где суетятся журналисты, бегая из кабинета в кабинет, в быстром темпе готовятся статьи, здесь же берут интервью, щёлкают затворами фотоаппаратов и непременно дымят сигаретами и пьют много кофе. Но в коридоре редакции стояла тишина. «Может, это из-за того, что я так рано?» – подумала Писательница и решила поискать людей.
Пройдя по длинному пустому коридору со стенами, крашенными тёмно-зелёной краской, Писательница подошла к двери с надписью «Главный редактор» и, постучавшись, приоткрыла дверь. Она ожидала увидеть человека, похожего на Критика, но только старше, с уже поседевшими волосами, в свитере с выпущенным воротником рубашки наружу, в джинсах и с карандашом за ухом. Однако кого же она увидела? За столом сидел очень полный человек средних лет, в сером пиджаке с галстуком, с блестящей чиновничьей лысиной на макушке, и копался в бумагах. Писательница была в замешательстве. «Это – главный редактор? Неужели это он? – подумала она. – Кажется, этот человек в жизни своей ни одной статьи не написал». Ей захотелось тогда только одного – уйти, не оставив рассказ никому.
– Вы ко мне? – обратился к ней толстый дядя, с трудом поворачиваясь в кресле.
– Вы – главный редактор? – робко спросила девушка.
– Я.
– Тогда я к вам, – решилась Писательница и переступила порог редакторского кабинета.
– По какому вопросу? – остановил он её, даже не предложив ей присесть.
– Я… Меня зовут Екатерина Толстая. Я учусь в пединституте на втором курсе. Я написала рассказ…
– Простите, но мы литературой не занимаемся. Мы – общественно-политическая газета.
– Извините, что потревожила вас… Но если только прочитаете, не для печати… – Писательница уже и отказалась от мысли о публикации. – Хотя бы только рецензию…
– Нет, это исключено. Я очень занят, и мне некогда читать и давать какие-то рецензии, – равнодушно заключил редактор.
Писательница вздохнула. Но в душе она даже была рада, что ничего не получилось: этот, казалось, не был кабаном.
Задумавшись, Писательница брела по коридору в сторону выхода, как вдруг на неё налетела невысокая худощавая женщина лет сорока с высокой стопкой бумаг в руках.
– Простите, простите, пожалуйста! Ради Бога, простите! – воскликнула женщина, когда бумаги опрокинулись на девушку и разлетелись вокруг.
– Извините… – пробормотала Писательница, подбирая вместе с ней бумаги.
– Простите меня, с этими документами замаялась, – вздохнула она, проведя по лбу тыльной стороной ладони. – Не редакция, а сумасшедший дом какой-то. Шефа сменили, так теперь всё просто кувырком… А вы к кому пришли? К шефу?
– Ну да, к главному редактору, – смутилась она прозвищем «шеф».
– А что вы у него хотели, если, конечно, не секрет?
– Я принесла рассказ, а он отказался даже прочитать его…
– Увы, мы рассказы не публикуем, – улыбнулась женщина. – Вы немножко не по адресу. Вам бы в «Литературную губернию».
– Я там уже была, – вздохнула Писательница.
– И как?
– Ничего…
Женщина помолчала минутку и, поправив съехавшие на кончик носа узенькие очки в чёрной оправе, сказала:
– Думаю, как вам помочь… Знаете, есть у нас один человек, который мог бы прочитать рассказ и, если хотите, мнение своё высказать.
– Да, да, пожалуйста! – обрадовалась Писательница.
– Давайте ваш рассказ, я ему передам. Его нет сейчас в редакции.
Писательница передала женщине папку с рассказом.
– Мы не познакомились. Я Лидия Ивановна, ответственный секретарь, а вы?
– Екатерина Толстая. Там написано.
Через неделю, как было условлено, Писательница снова пришла в редакцию, но теперь уже в самый разгар рабочего дня. В коридоре находилось много народа и было очень шумно. И журналисты действительно перебегали из одной двери редакции в другую с рукописями и чашками в руках.
– Где я могу найти Александра Алексеевича Щукина? – спросила она у невысокого мужчины средних лет, который показался ей наиболее имеющим отношение к писательству, потому что был в джинсах и рубашке навыпуск без галстука. А ещё у него были длинные чёрные волосы с проседью, собранные в хвост, на загорелых щеках росла щетина, а карие глаза смотрели на незнакомку живо и доброжелательно. Этот-то и был похож на Критика.
– Я к вашим услугам, – улыбнулся он, слегка поклонившись. – С кем имею честь говорить?
Начало Писательнице понравилось.
– Екатерина Толстая, – она протянула журналисту руку.
– Катя! Здравствуйте! Можно мне так вас называть? – воскликнул Щукин, крепко пожимая маленькую ручку в кружевной перчаточке.
– Можно.
– Ну тогда и вы меня называйте Сашей, или Саней, или Шуриком, как угодно, но только не Александром Алексеевичем.
Согласиться было сложно, потому что Писательница звала по имени-отчеству и на «вы» некоторых приятелей из писательского общества, а порой даже Критика и Профессора.
– Я… попробую.
– Хорошо! Пойдёмте ко мне, я вас кофе угощу. Любите кофе?
– Да, можете чёрный без сахара? Или мокко?
– Знаток! – засмеялся Щукин.
Писательница улыбнулась. Два года в писательском обществе не прошли даром.
Щукин привёл её в один из кабинетов без таблички, пропахший табачным дымом. Это была узкая длинная комната с большим окном напротив двери и высоким потолком, испещрённым трещинами. На пожелтевших обоях висела политическая карта России и портрет президента, а на столе среди вороха рукописей, печатных листов и газет стояли сморщенный кактус в горшке и чашка, наполненная блестящими обёртками от шоколадных конфет. Журналист выудил рассказ Писательницы из-под груды бумаг и шлёпнул им по журнальному столику, заставив подпрыгнуть пепельницу с горой окурков.
Писательница присела в одно из кресел у окна. Щукин уже закурил сигаретку и с ней в зубах готовил кофе на маленьком холодильнике, заменяющий ему кухонный стол.
– Давно вы пишете? – спросил журналист, погрузившись в кресло.
– Это мой первый рассказ, – ответила Писательница.
– Неплохое начало, – улыбнулся он.
– А… как вам он? – ей не терпелось услышать рецензию, хотя поговорить с внезапно обнаруженным настоящим кабаном тоже очень хотелось.
– Подождите… – поморщился Щукин, отпивая из чашки, – не спешите так. Расскажите лучше, кто вы, чем занимаетесь… Кстати, можно на «ты»?
Писательница кивнула. Она провела пальцем по переносице, будто поправляя невидимые очки, и произнесла отчего-то дрогнувшим голосом:
– Я… учусь на втором курсе у нас в пединституте на филологическом…
– Ага, филфак… – задумчиво протянул Щукин, закуривая сигаретку. – Я тоже его оканчивал.
– Да? – удивилась писательница. – Но я, знаете…
– Зна-ешь, – поправил её журналист.
– Знаешь, – выдавила из себя Писательница. – Это мои родители настояли туда поступить.
– Родители… – тихо повторил Щукин, выдыхая дым. – Понятно.
Писательница смутилась. Она не любила говорить о том, что за неё многое решают родители. Она хотела выглядеть взрослой и самостоятельной даже в глазах кабана. И тут ей пришла идея. Извинившись, она наклонилась и достала из своей сумки трубочку. Щукин как открыл рот, выпуская дым, так и остался с раскрытым ртом.
– Ты… куришь табак? – в полном замешательстве спросил он.
– Курю, – усмехнулась Писательница, ловко набивая трубку.
– Однако… – произнёс журналист. Молодые писательницы, курящие трубки, ему ещё не попадались. Щукин стал молча наблюдать, как она её раскуривает.
– Да, в общем-то, родители меня заставили поступить на филфак. Я вообще не хотела тогда учиться. Школу еле вынесла, – рассказывала Писательница, пуская колечки. Сигарета журналиста сгорела уже до самого фильтра. – Да и сейчас думаю, что бы сделать, чтобы заставить родителей не доставать меня учёбой… Вот… Первый рассказ… Я до этого лет десять, наверное, только сочиняла, но ничего не записывала.
– А что, если не секрет?
– Детективы, – сказала Писательница, заранее зная, что Щукин ей не поверит.
– Чего-то не верится, судя по прочитанному, – усмехнулся он.
– Что ж, верьте на слово, – улыбнулась девушка, выпуская колечко дыма. Оно легко поплыло вверх и растаяло. – Может, поговорим о рассказе?
– Ну давай, – поддался Щукин и взял распечатку со стола. Он был всё ещё очень поражён. – Начнём, пожалуй, с хорошего: писать ты умеешь. На энное количество страниц тебя хватило, – улыбнулся журналист. – Дальше всё гораздо сложнее: ты умеешь писать всякими непростыми предложениями с множеством придаточных, с причастными оборотами… И из-за этих непростых предложений текст усложняется так, что только с третьего раза начинаешь понимать, о чём это всё. А вообще, о чём это? Ты можешь сказать?
– Ну… как лучше выразиться… там же две идеи, о том, что в современном мире так мало осталось мечты и…
– Да нет же, нет, тема какая? Двумя словами.
Писательница затруднялась ответить. Это было в её рассказе, а написан он был уже три месяца назад, и она с трудом вспоминала то, чего в ней уже не было, а вылилось на бумагу.
– Мечта и актёрство, – девушка нашла подходящее.
– Понятно, – произнёс Щукин, хотя на самом деле ему ничего не было понятно. – И что они там делают?
– Кто?
– Ну, мечта и актёрство?
– Странный вопрос, – смутилась Писательница. – Я же говорю, рассказ о том, что в современном мире уже почти нет мечты…
– Почему? – стряхнул пепел кабан. – С чего ты взяла, что нет?
Писательница молчала. Она не знала, что ответить. В самом деле, а с чего? Она только чувствовала или в писательском обществе её научили, что мир вне квартир, в которых проходят писательские вечера, полон филистеров.
– Мне так кажется, – решила она.
– И знаешь, – не обращая внимания на её ответ, продолжал журналист, – ты немного ошиблась жанром, если хотела написать о том, что в современном мире не хватает мечты. Это тема для хорошего эссе первосортного философа. А у рассказа немного другие цели, у него очень узкие рамки… И… кстати, а что это за мечта такая, которая с большой буквы пишется? Это какая-то платоновская субстанция, что ли?
– Да нет, – усмехнулась Писательница, – просто явление.
– А почему с большой буквы? У тебя там много такого. Вот, например: «Мечта и Лирика сидели ночью у меня на подоконнике…» – он оборвал сам себя и пожал плечами: – Что это такое? Непонятно. И ещё: «В этой комнате подписали смертный приговор Лирике, и казнили Романтику, и низвергли Бога, и плевали на Святость, и подсыпали яду в бокал Душе, и Жизнь была молчаливым свидетелем всему и ушла…» Не надо. Не надо так. Когда начинаешь писать всё с большой буквы, это просто беда. И что это за «чертовка-Жизнь со смоляными волосами»? Чертовка-Жизнь… Хм… Просто беда… А смоляные волосы – это как? Они у неё что, смолой натёртые и торчат в разные стороны?
– Просто чёрные, – засмеялась Писательница.
– Чёрные как смоль – это другое дело. Тут надо тоньше. Будь поосторожнее со словом: у тебя много таких вещей. Например, в самом начале, – кабан перевернул листы, – «Дождь был почти завершён и падал в глубокие лужи по крупицам…» Во-первых, чтобы дождь был завершён, его должен кто-то завершить, во-вторых, крупицы предполагают какое-то твёрдое вещество, а дождь таковым не является. Осторожнее, осторожнее со словом. Вот ещё: «…изящный пузатый бокал, на донышке которого кроваво искрилось красное вино…» – он покачал головой. – Нет, не кроваво; другой цвет. Если это, конечно, хорошее вино, – и улыбнулся.
Писательница тоже улыбалась, удивляясь своей безграмотности. За три месяца чувство любви творца к сотворённому уже успело приутихнуть.
– И всё это: красное вино, трубки, скрипки… Всё это очень узнаваемые образы. «Он целовал её руки…» Хм… Да… И так понятно, что это какие-то особенные ребята, зачем же так много этого всего: «Тут же на столе, также в полном беспорядке разбросаны прозаические тексты… Были здесь и совсем старые, с ятями и ерями, совсем жёлтые, сгоревшие по краям письма, страницы дневников, официальные бумаги… на самом верху стопки книг, трудов классиков истории, философов, богословов. На другом краю стола, защищённые от пролитых чернил китайской вазой с погибающей чайной розой, хранились пергаменты на древнегреческом и древнееврейском… а по соседству с ними лежали те же тексты на русском… Переводы с английского и французского на альбомных листах вложены в книги-первоисточники мало кому известных поэтов романтизма, прикрыты нотными тетрадями с произведениями Шопена, Шуберта, Дворжака…» Что ты варишь? Какой-то слоёный торт получается. Слой за слоем: всё больше и больше, выше и выше… И крем, крем… Зачем так много?.. И твои образы очень узнаваемые. Это ещё большая беда, нежели какие-то там речевые повторы, образцы, штампы. Их и редактор может исправить…
Пауза.
Журналист стряхнул пепел и продолжил:
– Вот… Ничего, пусть полежит, не надо его сейчас никуда… Ты на него потом сама посмотришь, подумаешь… Главное – осторожнее со словом. И… Всё это ещё как бы не совсем литература…
– А что тогда? – удивилась Писательница.
– Всё это больше просто отражение твоих ощущений… Похоже на Блока или Бальмонта, только в прозе… А Блок, Бальмонт – это сама знаешь что, – он сделал руками в воздухе круг и издал губами звук лопающегося мыльного пузыря.
«Надо взрослеть», – пришло в голову Писательнице.
– Ты как будто вешаешь на всё ярлыки – Мечта, Лирика, Жизнь, а за этим будто ничего нет. Ты не рассказывай мне всё, я сам многое пойму. В рассказе нужна недосказанность. Нет, не то, когда ты ставишь многоточие и всё тут: многоточие – это тоже беда… Смотри, например, когда ты говоришь: «Чертовка-Жизнь покинула эту гостиную навсегда…» Зачем ты мне это говоришь? Ты это покажи, и я сам пойму, что чертовка-Жизнь смоталась отсюда к чёртовой бабушке! Например, пусть в вазе, в которой уже давно высохла вся вода, стоят увядшие цветы, но они ещё до сих пор в целлофане. Тут понятно, а то «чертовка-Жизнь покинула», а этот там сидит, колечки пускает… И ещё: пиши о чём-нибудь конкретном. Напиши, что ли, о его скрипке. Или о той квартире. И, может быть, объём у тебя больше получится.
Кабан придавил окурок в пепельнице и закурил новую сигарету. Писательница уже не прикасалась к своей трубке. Та лежала на столе; табак в ней догорал.
– А ведь самое страшное, что это чертовски серьёзная вещь! – улыбнулся он. – По настроению, разумеется. Рассказчик там, знаешь ли, такой зловещий, так и кажется, что он берёт так тебя за грудки и… – Щукин, выкатив глаза, изобразил зловещего рассказчика, берущего читателя за грудки. – «Ну-ка дай я тебе расскажу!..»
Писательница захохотала.
– Мягче, чуть-чуть иронии. И всё будет в порядке, – напоследок посоветовал кабан.
Писательница пришла к Профессору вечером и слабо постучалась в дверь. Тот открыл тут же, потому что уже долго её ждал.
– Привет… Ты как? – спросил Карницкий, хотя по усталому и расстроенному виду Писательницы сразу понял, что не очень.
Она посмотрела на него как-то тоскливо и, помолчав, тихо ответила:
– Дай мне войти и чуть-чуть отдохнуть, потом расскажу.
Профессор молча впустил её. Дальше она всё делала молча: разулась, сумку оставила у двери, зашла в ванную, умыла лицо и руки, потом на кухню, там налила стакан апельсинового сока и выпила его залпом. Затем попросила у Профессора копию своего рассказа. Получив его, она присела на кухонный табурет и уже веселее, но всё же с какой-то печалью в голосе произнесла:
– Теперь можно начать. Ну… Со мной не всё так безнадёжно – безнадёжно с рассказом. Писать я умею…
– Я так и думал, что ты это скажешь, – улыбнулся Профессор, присаживаясь на табурет напротив неё.
– Да, писать я умею: на энное количество страниц меня хватило… На этом хорошие новости заканчиваются. – Писательница раскрыла первую страницу рассказа. – Начинаются ошибки: фактические и смысловые. Читаю прямо первую строчку: «Дождь был почти завершён и падал в глубокие лужи по крупицам…» Ну, во-первых, дождь не может быть завершён, тогда нужен кто-то, кто бы его завершил. Тут, конечно, можно поспорить: Бог мог завершить дождь. Но это так, деталь… Дальше: крупицы бывают только твёрдого вещества, а дождь не твёрдый. Крупицами может быть только град, снег… Нет, снег тоже не может… снег – в хлопьях.
Профессор слушал рассуждения Писательницы и одобрительно кивал.
– Дальше он сказал, что волосы не могут быть смоляными: чёрные как смоль – это правильнее. И у вина не бывает кровавого цвета… У хорошего вина… Надо быть осторожнее со словом, чувствовать его тоньше… И ещё надо взрослеть. Всё это, весь рассказ – это так как-то незрело. Всё это только моё ощущение мира, это не совсем проза… не эпос, что ли, это больше лирика, лирическая проза. В ней не то представление о художественности. Я говорю прямым текстом: жизнь ушла из этой комнаты, а надо показать, как это проявляется. В рассказе нужна недосказанность… ну, не многоточие, а когда помнишь, как у Гоголя в «Мёртвых душах», когда он описывает дом Манилова: на столе лежит книга с закладкой на четырнадцатой странице, которую хозяин читает уже два года. Тогда можно сказать, что жизнь действительно смоталась от героя к чёртовой бабушке! Вот… И рассказ – это не тот жанр, в котором можно написать о смерти мечты в нашем мире… Философское эссе сюда больше подходит.
Профессор фыркнул, потому что это был его любимый жанр. Писательница улыбнулась, но получилось как-то кисло.
– Мне кажется, я и есть тот трагический, размалёванный актёр из стихотворения Лермонтова. Этот актёр размахивает картонным мечом в разные стороны, но толку от этого никакого. Никто не поймёт, что я хочу сказать в рассказе, никто мне не поверит, все только посмеются. Весь рассказ получился каким-то пафосным… Я кричу на весь свет, что современный мир – это явление кризисное, это царство филистеров, которое вскоре должно рухнуть, потому что оно – колосс на глиняных ногах. Я говорю, что всё лучшее в этом мире погибло, и погибло оно вместе с мечтой, а он сбивает меня одним вопросом: «Почему?» А правда – почему? Глобальной катастрофы ведь нет? Нет. Все живы и продолжают жить? Продолжают. Ведь никто не умер, не сменился политический строй, дефолт не предвещают, все продолжают утром вставать и, как всегда, идти на работу, рожать детей, водить их в детский садик, а потом в школу. Потом дети поступают в институты, заканчивают их и тоже начинают работать. И так далее и тому подобное. Молодое поколение людей повторяет жизнь старшего поколения. И никто от этого особенно не страдает. Все живут по заранее известному сценарию и не переживают из-за этого. Может, в самом деле, не всё с этим миром так плохо, как я об этом написала? Может, я просто сделала из мухи слона? Может, мечта совсем никому и не нужна?
– Ну, конечно, не нужна! – усмехнулся Профессор. – Какая муха? Какой слон? Ты о чём вообще? Бог с ними, с этими обывателями: ну, не поймут, что ты хотела сказать, ну и не надо. Зато мы поймём. Не хочешь писать для них, пиши для нас, для писательского общества. Мы чем хуже других читателей? Что бы ты ни написала, всё мы воспримем с радостью, потому что ты нам дорога, Кейт, ты же наша Писательница.
На глазах Писательницы показались слёзы. Она быстро стёрла их ладонью.
– Посмотри на меня, – продолжал Карницкий, пытаясь её подбодрить, – меня года два назад опубликовали, а толку от этого никакого. Меня так до сих пор никто и не знает дальше нашего писательского общества. И не важно, как тебя оценивают – хорошо или плохо, поймут тебя или нет, главное – не бросать писать, потому что это наш долг. И твой в том числе, Кейт. Жизнь не останавливается, всё хорошо, – мягко произнёс Профессор и тронул её маленькую ручку в кружевах.
– Давай выпьем, – предложила она, отодвигая руку подальше от Карницкого.
Они купили три бутылки красного сухого вина. Профессор был против такого количества, но ничем своего протеста не выразил: он знал, что если Писательница хочет напиться, ничем её не удержишь.
Первый бокал девушка долго рассматривала на свет и пыталась точно определить цвет искрящегося вина: естественно, оно было никак не кровавым, а скорее цвета вишни, бордовым, тёмно-красным с примесью холодных тонов, но никак не тёплых. На свету его цвет был прозрачно-алым, искрилось оно как рубин. Вскоре рассматривание вина на свет приобрело болезненный характер, и Профессор отобрал бокал у Писательницы. Она налила другой. Карницкий попробовал отпить из отобранного, но, сделав два глотка, понял, что сегодня пить не может.
Да, в эту ночь вино пила только Писательница. Бокал Профессора так и остался полон. Она одна и говорила в этот вечер обо всём: о том, что она переживает сейчас, о рассказе, о том, что очень хочет стать знаменитой, что хочет написать книгу, которая стала бы классикой, о том, что ей надоел институт и она хочет уйти, что очень хочет вырасти побыстрее, набраться жизненного опыта, понять жизнь, разгадать её секрет и писать именно о ней, в реализме, что романтизм, наверное, исчерпал себя, о том, что все её друзья-писатели – прекрасные ребята и ей хорошо в писательском обществе, но хочется чего-то большего: ей хочется глобального признания. Профессор, грустно улыбаясь, узнавал в этом всё более и более бессвязном рассказе свои старые мысли.
Был уже пятый час утра. За окном светлело, а люстра на кухне до сих пор оставалась включённой. На полу стояли две опустошённых бутылки, третья – ещё наполовину полная. Писательница почти лежала на столе, веки её слипались, прикрывая мутные глаза, губы лепетали что-то совсем невнятное. Профессор решил прекратить эту пьяную исповедь, молча взял её под руку и поднял со стула. Но тут же понял, что идти Писательница не в состоянии; тогда он поднял её и донёс до дивана в гостиной. В комнату из-за плотных шёлковых штор проникал утренний холодноватый свет. Профессор укрыл Писательницу одеялом и присел рядом на пол.
Сколько всего разного рассказала сегодня она ему, но так и словом не обмолвилась, что означают эти её странные взгляды на него, приводящие его в сильнейшее смущение. Как будто не смогла перейти границу, отделяющую всё сказанное от этой темы. И Карницкий, конечно, знал, что это за тема, и это знание почему-то доставляло ему огромное удовольствие, в душе вдруг при мысли об этом становилось так тепло-тепло. Но одновременно ему было очень жаль свою подругу.
Писательница лежала теперь перед ним: длинные вьющиеся волосы спутались, локоны падали на её горячее от вина лицо и касались алых бархатных щёк. Веки были накрепко захлопнуты, а под глазами виднелась лёгкая тень от длинных тёмных ресниц. Вроде бы она была такой же, как и два года назад, таким же ребёнком, но что-то очень сильно в ней изменилось.
«Ты… как распустившаяся роза, источающая сладкий аромат… – думал Карницкий, глядя на неё и улыбаясь, – ты слишком свежа и хороша, чтобы чьи-то грубые руки касались тебя… Я никому не дам…» – тут он осёкся, понимая, что его мысли заходят слишком далеко, встал и, пройдясь по комнате, принялся раскуривать трубку.