Читать книгу Виноватый с вином - Soverry - Страница 3

2794 год до нашей эры

Оглавление

Олимп блистателен, как и всегда.

В солнечные дни, когда Гелиос едет на своей колеснице и сияет-сияет-сияет, облаков почти нет, а кругом так много света, что он заставляет щуриться, не позволяет разглядеть все то, что происходит вокруг. В солнечные дни – такие, как сегодня, – Дионис прогуливается по Олимпу неспешно, и пить практически не тянет.

Он еще молод, пожалуй, даже слишком наивен для большинства олимпийцев. Мальчишка, который до сих пор полностью не осознал всей своей божественной мощи; мальчишка, который распоряжается ею неправильно, неосознанно и на уровне природных инстинктов, которые так часто его подводят.

Это заметно в его взгляде, в походке, в каждом движении. Он так мало здесь пробыл, так мало успел увидеть и совсем ничего не успел понять, что наивность сквозит в каждом жесте. Наивность, бешеная жажда жизни и энергия – все то, что было у других, взошедших на Олимп ранее; все то, что будет у других, грядущих, – то, чем так ярко отличаются молодые боги от древних. От тех, на кого они клянутся быть непохожими. От тех, кем они потом становятся сами, не отдавая себе в том отчета.

Гера смотрит на него с нескрываемым презрением. Он знает, он видит это; лишь улыбается и машет ей. Машет, но все равно не подходит, прекрасно зная, что сердить ее без толку, а раздраженной она лишь хуже, чем обычно. Не то чтобы мачеха – а она терпеть не может, когда он ее так называет, – вообще ему нравилась. Она отворачивается от него демонстративно, Дионис себе под нос фыркает. А ведь его предупреждали, что здесь все не так радужно и прекрасно, как может показаться на первый взгляд. Он жмурится от солнца, будто случайно меняет собственный маршрут, чтобы не оказаться рядом с мачехой, и просто наслаждается днем.

В конце концов, пока они не пытаются все друг друга задушить, день даже можно назвать хорошим, ведь так?

Пока они не вгрызаются друг в друга и не выворачивают внутренности, проверяя границы своей божественности. Пока сосуществуют в иллюзорной гармонии, поддерживая хрупкий, но столь необходимый мир.

Дионису до многих олимпийцев просто далеко, ему кровожадности не хватает. Ему не хватает временами двойного дна во взглядах и словах. И все это выдает в нем юность, неокрепший ум – а вместе с тем и большие надежды. Пожалуй, даже слишком большие.

– Если ты все еще среди нас, то у Геры хорошее настроение, – усмехается Гермес, приземляясь рядом в своих крылатых сандалиях. Брови многозначительно вскидывает. – Слышал, что он сделала с собственным сыном? Страшная женщина наша царица.

У Гермеса смех звонкий, а во взгляде что-то такое непонятное. То самое – олимпийское. То, к чему Дионису еще надо стремиться. То ли хитрость, то ли знание чего-то большего.

– Отец сказал, что мое место здесь, – произносит он в ответ. – Царица она или нет, но вряд ли может с ним спорить.

– А ты мне нравишься, – насмешливо продолжает Гермес. – У тебя есть все шансы остаться с нами навсегда. И продолжать раздражать нашу царицу.

Гермес подмигивает хитро, а Дионис понимает отчетливо – вот то самое, чего ему не хватает. Хитрости и откровенной насмешки над всеми. Две самых главных составляющих, имея которые, Дионис мог бы плевать и на Геру, и на распри отца с его женой, и на всех остальных. Обзавестись бы ими, и как можно скорее, но он эту мысль отметает, не дав ей толком сформироваться в голове. И все же он делает себе пометку на будущее – не верить всему, что слышит. Особенно не вестись на улыбку, коих у Гермеса всегда в избытке.

Их нельзя назвать друзьями. В конце концов, какая вообще дружба может быть на Олимпе – на вершине власти, которая дурит голову и ослепляет намного хуже, чем лучи Гелиоса. Но Гермес выглядит дружелюбно, а Дионис при себе все равно ничего ценного не носит, так что они – на правах ненавистных пасынков – держатся вместе. Настолько, насколько вообще можно держаться кого-то на Олимпе.

– Прошел слушок, что у отца очередная любовница беременна, – будто случайно роняет Гермес. – Вот она и раздраженная такая.

Дионис хмыкает.

– Разве твоя задача не доставлять все новости ему?

– О, так я уже доставил. А если он знает, то разве это уже новость?

Дионис молчит, что червоточина у них общая. Видимо, отцовская, иначе никак. Но эти легкие насмешки помогают проживать очередной день. И плевать, как на самом деле к ним там относится Гера.

По меркам местных богов он слишком мало времени еще пробыл на Олимпе. По меркам местных богов он еще слишком наивен и глуп. Дионис щурится от теплого солнца, Дионис еще не знает, что такое муки страданий. Злость Геры кажется ему смешной и глупой. Распри отца и дяди кажутся ему беспочвенными.

И все в этом мире еще так молодо и полно жизни, что и жаловаться не стоит.

По вечерам они все встречаются за столом, пьют и едят. Выражение лица Геры только не меняется, Дионис временами смотрит в ее сторону и натыкается на колкое презрение и плохо скрываемое раздражение.

– Не обращай внимания, – говорит ему Гермес, запихивает несколько крупных виноградин в рот. – Она еще никого с распростертыми объятиями не приняла. Даже своего собственного сына она не любит.

И в этом он, пожалуй, даже не врет, чтобы Дионису было легче.

За весь вечер Арес даже не удостаивается взгляда со стороны своей матери. Дионис смотрит на него и пытается разглядеть схожести. Достаточно взглядами пересечься, чтобы понять – не то и не там он ищет. Он салютует Аресу, но тот цедит что-то раздраженно в чашу.

Дионис по губам угадывает лишь «я хотя бы не сын шлюхи», Дионис улыбается так, словно его все это не задевает. Гермес локтем толкает его под ребра.

– Старина Арес сегодня не в духе.

– Как будто бывает иначе, – бурчит себе под нос Дионис.

– И то верно, – Гермес пожимает плечами и откидывается на спинку стула. – Мы все тут в некотором роде не в духе, понимаешь, о чем я?

А он тянется за вином. Льет полную чашу и смотрит за тем, как темная жидкость течет. Дионис молчит, что это завораживает. Дионис молчит и не говорит, что вообще не может представить себе Олимп без вина. Все именно так и было. До его появления.

До появления очередного бесполезного ребенка, как сказала Гера.

– Я понимаю лишь то, что нам с тобой нужно выпить, – отзывается он и протягивает полную до краев чашу Гермесу, часть расплескивает, но не замечает этого, а тянется за другой чашей. Льет-льет-льет в нее до тех пор, пока и она не наполняется до краев.

– Так ты еще и щедрый бог! – Гермес снова смеется, принимая чашу из его рук как раз в тот момент, когда вино льется с края прямо ему на руку.

С Гермесом вообще легко. Настолько легко, что временами можно забыть, с кем именно ты разговариваешь, и остаться обведенным вокруг пальца. Об этом тоже стоит не забывать; вот и общение вроде тренировки на будущее – веселиться, смеяться, но до конца не расслабляться. Хорошая практика, если подумать.

– Разумеется, – отзывается Дионис и чокается с ним чашами так, что вино снова льется.

– Что ты делаешь, тупица? – Смех у Гермеса в истерический переходит, а рука, держащая чашу, уже вся мокрая от вина. Дионис только усмехается и делает несколько крупных глотков.

Бесполезный и наивный мальчишка, быть может, и не так хорош, чтобы стать могущественным олимпийцем, но зато он умеет веселиться. Умеет то, о чем на Олимпе стали уже забывать.

Гермес в другую руку берет чашу, перестает смеяться, хотя улыбается все так же широко, и рукой трясет, чтобы она хотя бы не такой влажной была. Потом вытирает ее о собственные одежды, Дионис усмехается коротко.

– А вот это ты зря, – и делает еще глоток. – Виноград был самый спелый. Тебе теперь понадобится прачка.

– То есть ты думаешь, что я, бог, не могу найти себе прачку?

– Ну то, что ты бог, я и не сомневаюсь, – задумчиво отвечает Дионис. – А с прачкой и правда могут быть проблемы.

Гермес допивает почти до конца, а потом вдруг выплескивает остатки вина прямо в лицо Дионису. Он вытирает глаза медленно, тянется за виноградом – и начинает драку фруктами. Гермес выскакивает из-за стола, ухватив с собой лишь гроздь винограда, пытается схватить и стоящие рядом сандалии, но получает в спину порцию свежих фиников.

– Что за ребячество? – доносится до них. Гестия пытается призвать их к порядку, как шкодливых детей, пока они – могущественные олимпийцы – закидывают друг друга виноградом и финиками совсем как мальчишки на улицах славной Эллады. – Мальчики!

Дионис поворачивает голову, и половина грозди прилетает ему в щеку под громкий смех брата.

– Прости, тетушка, – кидает он напоследок и бросается за Гермесом, успевшим влезть ногой лишь в одну сандалию.

– Оставь их, – добродушно отзывается Посейдон, сидящий справа от Гестии, и накрывает ее ладонь, лежащую на столе. – Пускай побесятся. Мы же ни о чем серьезном не говорим сегодня.

– Иногда мне кажется, что нам всем здесь не хватает здравого смысла, – лишь произносит Гестия в ответ, наблюдая за тем, как они давят фрукты, как дурачатся совсем по-детски. Как вдыхают жизнь в Олимп, в этот вечер и в них всех.

Солнце садится, Гелиос завершает свой путь, оставляя оранжевые, красные и розовые волны у горизонта. Яркие всполохи, сочные краски, будто бы размазанные кем-то вручную. Будто бы оставленные кем-то намеренно. Следы, по которым можно найти пылающую жизнь, дышащую в затылок и насмехающуюся прямо на ухо.

Олимп совсем еще молод, а раздавленный виноград в руках, на лице и ошметки фиников в волосах кажутся смешной и глупой нелепостью. После настоящих войн не хватает именно таких – смешных, дурацких и абсурдных. Гермес и Дионис, оба испачканные и задыхающиеся от смеха, натыкаются на колкий взгляд мачехи; Дионис в последний момент за предплечье хватает брата, когда тот уже замахивается в ее сторону, держа в руке несколько виноградин.

То, что им позволено по отношению друг к другу, не позволено по отношению к ней. И Дионис это впитывает, как губка. Останавливается на самом краю, давит в ладони очередной финик, мякотью пачкает ноги Гермеса точно случайно. Гермес виноград, зажатый в кулаке, в итоге в рот отправляет.

– Да ничего бы она нам за это не сделала, – говорит. – Это всего лишь фрукты, даже жалоба звучала бы смешно, понимаешь?

Дионис голову к нему поворачивает, но не улыбается даже. Дионис не говорит, что между ними двумя тоже есть пропасть. Между всеми на Олимпе есть пропасть, но Гермеса можно все же назвать любимчиком. Причем всеобщим. Уж точно любимчиком отца.

И он только говорит ему:

– Зачем дразнить Гидру?

– Она все равно нами подавится, – произносит Гермес, поднимаясь на ноги. Вторую сандалию подбирает и ногой в нее влезает. – Ты все равно не можешь быть для всех хорошим. Подумай над этим.

Он отворачивается. А Дионис взглядом с его спины соскальзывает на то самое место за столом, где должна сидеть Гера. Они взглядами пересекаются всего на мгновение до того, как она поднимается и уходит. Но и этого мгновения достаточно – она его ненавидит. И она сделает все, чтобы как можно быстрее от него избавиться.

У него усмешка какая-то нервная, когда он поднимается с земли, когда доходит обратно до стола и тянется за чашей. Одиночество в толпе ощущается на Олимпе лучше, чем где-либо среди смертных. Одиночество в толпе ощущается так явно, что он выпивает еще чашу или две, может, даже три, Дионис не имеет привычки за собой считать.

– Пойду прогуляюсь, – зачем-то он произносит это вслух, но вряд ли кто-то замечает. Афина поворачивает к нему голову, но судя по тому, что она молчит, ему то ли показалось, то ли ей и правда нет дела.

Им всем друг до друга здесь нет дела, пока не встает вопрос о неприязни.

И в этом, пожалуй, есть не только плохое.

Голова туманная, когда он спускается с Олимпа. Голова туманная, но воздух вокруг теплый, воздух слишком разгоряченный, поэтому прогулка не помогает, лишь хуже делает. Он спотыкается у самого подножья, упирается рукой в небольшой скалистый выступ и смеется. Смеется-смеется-смеется, забывает, над чем изначально засмеялся. Давится воздухом, не в силах перестать смеяться.

Воздух теплый, воздух горячий и все еще не остывший после жаркого дня, а он отталкивается от выступа, осматривает местность вокруг, не ища чего-то особенного, не ища чего-то конкретного. Это вроде как прогулка, типа той, которую он совершает каждое утро по Олимпу. Это вроде как прогулка, но он идет куда-то прямо, потом правее, потом еще дважды направо и один раз налево, а дальше сбивается, перестает запоминать дорогу. Обратно он все равно придет; даже если потратит на это пару недель, все равно вернется. Или за ним пошлет отец, если вспомнит. Или, ну вдруг, за ним пойдет Гермес, потому что Гермес любопытный, Гермес никого в покое не оставляет надолго.

Дионис не старается намеренно потеряться. Он теряется ненамеренно, но не испытывает паники, не испытывает ничего, что стоило бы испытывать, когда удаляешься от дома, когда уходишь все дальше и дальше. Вместо ожидаемой паники лишь легкость, лишь ощущение свободы и состояние почти что полета. Только туман в голове не рассеивается, а становится плотнее, гуще, ощутимее.

Он ничего не помнит толком, когда выходит к каким-то садам. Или что это? Лимонные деревья, высаженные рядами, потом оливковые деревья, потом какие-то кусты. А еще душно, ужасно душно, он останавливается у живой изгороди, зелень сжимает ладонями и голову запрокидывает.

Темное небо кажется ужасно недостижимым. Голова кружиться начинает то ли от духоты, то ли от того, что он ее слишком резко запрокинул. Но звезд так много, а ощущение пространства огромно и безгранично.

Остаться бы навечно в этом состоянии. Смотреть на далекие звезды, мерцающие в темноте, чувствовать свободу и легкость. Правда, от какого-нибудь ветра он бы совершенно не отказался. Это единственное, чего не хватает прекрасной и свободной ночи.

А потом он слышит голоса, которые заставляют выйти из этого состояния душного транса.

Дионис не сразу, но понимает, что голоса исходят оттуда – с другой стороны изгороди. И он не помнит, чтобы раньше его так тянуло к смертным, но сегодня ему лишь бы от самого себя сбежать. Сегодня ему бы совсем не думать, и он обходит живую изгородь, замирает у очередного не особо крепкого дерева.

И смотрит.

Смотрит за тем, как эти наивные и бессильные смертные живут по-настоящему. Делают все то, чем они, боги, тоже занимаются, но делают это иначе. Будто бы более естественно, будто бы… по-настоящему.

Огонь в костре трещит, а они смеются, они обсуждают что-то оживленно; и он невольно вспоминает тот самый ужин, с которого едва ли не бежал. Бежал, к чему уже врать. Бежал, потому что все его попытки вписаться в новую семью и хотя бы ужиться с ней провальны. Дионис о ствол дерева опирается и незаметно наблюдает. Наблюдает и впитывает.

У девушки, танцующей возле костра, волосы светлые и немного волнистые. И он смотрит на эти волосы как на вспышки, как на пламя – завороженно, неотрывно, тупо. У нее босые ноги, грязные от земли, то ли в песке, то ли в глине – не разберешь. Но она смеется, она танцует, не обращая внимания на грязь на ногах. Когда он просто смотрит на нее, ему самому вдруг становится так легко. Ему вдруг становится так понятно и так отчего-то радостно. И он продолжает смотреть.

На едящих и разговаривающих юношей, на эту танцующую девушку. На жизнь, так похожую и столь отличную от его собственной, что все это глаза колет.

Они смеются, а у него губы в улыбке расползаются.

Осознание приходит так просто.

Осознание – ему нравится наблюдать за смертными. Они проще, чем боги. Они понятнее, хотя и так мало чем отличны. Смертные такие занятные, и чего только он раньше не обращал на них свое внимание?

Духота больше не давит, туман в голове больше не душит и не убивает. А он с тех пор начинает периодически сбегать с Олимпа, чтобы понаблюдать за смертными. Он начинает изучать их, постигать как науку, запоминать повадки и слабости.

Медленно, но верно боги становятся ему чужды. Хотя, если вдуматься, олимпийцы всегда были чужими друг другу, семейные узы не так прочны, чтобы связать их. Со смертными иначе, семейные узы у смертных иные. И чем больше он наблюдает, тем больше подмечает. Небольшие штрихи, едва заметные полутона. Если смотреть в упор, то ничего и не заметить. Но он отходит, он позволяет себе смотреть на одно и то же часами. С разных ракурсов, под разными углами.

Думать, впитывать, анализировать. Изучать.

Дионис берет вино, Дионис спускается с Олимпа и пропадает на несколько дней.

Его веселит то, что под смертной личиной они говорят с ним как с равным. Они обращаются к нему как к одному из них. Как к смертному, как к слабому. И все это увлекает, все это лишь дальше затягивает его в эту новую и увлекательную игру.

Богам всегда нравилось играть, но до сих пор Дионис просто никак не мог подобрать себе игру по вкусу. А сейчас, когда эта игра наконец нашлась, он забывает про все на свете. Косые взгляды Геры перестают иметь значение, пренебрежение отца не кажется особо важным. Ровно как и не складывающиеся отношения с братьями и сестрами.

Его новая страсть увлекает с головой. Захватывает все мысли и тянет туда – вниз и в толпу. Туда, где дни и недели могут пролетать незаметно, потому что он теряет всякий счет времени, когда погружается в очередной виток своей новой и увлекательной игры.

– Нашел себе новое увлечение? – спрашивает его Гермес как-то утром.

Улыбка у Диониса выходит довольной, он волосы от лица убирает, назад пальцами их зачесывает и смотрит с вершины горы куда-то вниз. На облака и ниже.

– Ты не понимаешь, они совсем другие.

Гермес останавливается рядом с ним, пытается всмотреться туда же, куда смотрит Дионис. Смотрит и, ничего не увидев, пожимает плечами. Взгляд на него переводит и говорит:

– Ты осторожно, брат. Не хватало еще того, чтобы жизнь среди смертных показалась тебе интереснее, чем среди себе подобных.

И с тех пор мысль заседает в голове. Пускает корни и прорастает быстро. Всего лишь одна фраза, но количество мыслей порождает поистине фантастическое. Дионис смотрит на Гермеса и знает, что они оба чего-то не видят. Они оба воспринимают все лишь с одной стороны, но он совсем не понимает, что несет в себе это предупреждение.

Он говорит:

– Ты мне угрожаешь?

Говорит:

– Нет, это звучит как угроза.

Говорит:

– Я не понимаю, о чем ты.

И отворачивается, снова взгляд устремляет на облака и под них. Туда, где лучше бы он был сейчас. Туда, где ему не придется продумывать каждое свое слово и каждый свой шаг. Если что он и понял, наблюдая за смертными, так это то, что они понятия не имеют, кто он такой, а значит, и ненавидеть его у них повода не найдется.

Уже намного лучше, чем среди олимпийцев.

Гермес руки на груди складывает, поднимается всего на полметра от земли на своих крылатых сандалиях, снова внимание к себе привлекает.

– Смертные и правда бывают занятными. Только нам не стоит забывать, что мы не смертные, – единственное, что он произносит, так и не отвечая на вопрос про угрозы. Так и не отвечая, выворачиваясь и выкручиваясь. Делая ровно то, что он делает всегда.

И это не предательство, это лишь четкая грань, которая дает понять, что они с Гермесом разные. Они разные, а у Диониса, в сущности, никогда и не было никого рядом, кто бы мог разглядеть, что именно ему здесь нужно, ради чего он вообще согласился подняться на Олимп со своим отцом.

Он смотрит на брата почти равнодушно, пожимает плечами и отворачивается. Снова взгляд вперяет куда-то в рыжеющий небосвод. Искать друзей здесь было бы глупо. Надеяться на понимание было бы в два раза глупее. А за предупреждение его вроде бы поблагодарить стоит, но слов благодарности совсем нет.

Они сами не находятся, а он их и не ищет.

Гермес уходит – скорее растворяется в воздухе, легко уносится куда-то по очередному срочному делу – и не говорит больше ничего; Дионис прекрасно знает, что никто и не скажет ему хоть что-то приближенно похожее на его собственные убеждения.

Его новое увлечение с ним не разделяет никто, кроме отца. Кроме отца, с которым у него совсем разные цели.

Его новое увлечение пахнет спелыми лимонами, палящим солнцем и свежим хлебом. Его новое увлечение оказывается нужно ему так сильно, что он перестает вникать в то, что происходит на Олимпе. Перестает слушать разговоры, перестает следить за переглядками и вслушиваться в шепот. Дионис слепнет и глохнет; Дионис открывает в себе полное безразличие к тому, что еще недавно казалось ему таким важным.

Лишь старается не запоминать имена, не привязываться к одним и тем же смертным. Делает это на каких-то внутренних инстинктах. Делает это по наитию, не стараясь особо. Это вроде инстинкта самосохранения, но намного глубже, менее осознанно и похоже на какую-то вшивую попытку держать дистанцию.

И все равно идеальной эта дистанция не выходит, как бы сильно он ни пытался.

Дионис оценивает ситуацию здраво: они живут не так долго, ему же отведена вечность. Привязываться, а потом проклинать Таната за обыденный ход вещей совсем желания нет. Он лишь со стороны наблюдает, никогда не оказывается рядом. И это некая граница, которую он проводит сам для себя. Некая грань, которая не делает из него одержимого идиота, стремящегося избавиться от своей вечной жизни ради той другой – совсем не похожей и более осмысленной. И эта грань функционирует, по крайней мере пока.

Мелькает призрачной линией у горизонта, не позволяя ему забывать о том месте, которое должно зваться домом на самом деле.

Он спускается – скорее сбегает – с Олимпа каждый вечер, иногда задерживается на несколько дней, чтобы тихо понаблюдать за ними. За этими муравьишками, придающими смысл всему, что только видят. Он наблюдает за тем, как они пашут землю. Смотрит, как собирают урожай или сеют зерно. Успокаивающее и расслабляющее зрелище, которое лишь заставляет еще больше думать, еще больше анализировать. И в итоге он приходит к одному и тому же выводу, из-за которого снова покидает семейное сборище ради того, чтобы понаблюдать и подумать.

К одному и тому же. Простому, фатальному и понятному.

Изредка на площадях он встречает Афину, но не обменивается с ней и парой слов. Не спрашивает, что она здесь делает, почему сейчас и знала ли, что он здесь будет. Они всегда существовали в разных плоскостях. Поэтому он только пьет вино, раскидывается у мраморного фонтана – совсем не похожего на те, что на Олимпе, – и смотрит куда-то мимо нее.

А она то ли не замечает его, то ли не хочет замечать. И так летят недели. Так летят месяцы, а смертные все не надоедают. Смертные с их суетливой и бессмысленной жизнью становятся ему настолько понятны, что он просто не может объяснить этого олимпийцам.

Не то чтобы они спрашивают.

Не то чтобы он вообще хочет что-то им объяснять.

– Знаешь, отцу всегда нравились смертные, – говорит Афина. Да, она все же с ним заговаривает. Спустя почти четыре месяца, когда лучи Гелиоса уже не такие обжигающие, но все еще теплые и приветливые. – Не скажу, что смертные приносят ему много счастья.

Дионис смотрит в собственную чашу, смотрит на муху, плавающую в его вине. На мгновение кажется, что он вообще ни о чем не думает, но он вытаскивает муху из чаши, взгляд с нее на Афину переводит и улыбается, почти не натужно даже. Улыбается почти что искренне. Почти.

– А ты знаешь, что такое счастье? – спрашивает он ее.

Она предсказуемо молчит.

Он усмехается коротко, муху в сторону отшвыривает, не заботясь о том, жива она или нет, списывая ее к мертвым быстро и не задумываясь.

– То-то и оно, – произносит, чуть растягивая гласные. – Ты тоже не знаешь, что такое счастье. А я намерен это выяснить.

Афина рядом садится на камень, переводит взгляд на суетящихся смертных. Смотрит на них с плохо скрываемым неудовольствием; а Дионис взгляд от нее не отводит, Дионис впитывает и анализирует ее. Очередная головоломка, которую ему не постичь.

– Думаешь, они помогут тебе это выяснить? – спрашивает она. – Посмотри на них, Дионис. Они такие жалкие.

– Говоришь совсем как…

– Не нужно, – обрывает Афина. – Я понимаю.

Он делает глоток из чаши, не говорит ей, что счастья, быть может, у смертных тоже нет. Но они хотя бы пытаются обрести какой-то смысл. Они хотя бы пытаются искать это счастье – и именно это его роднит с ними. Потому он и здесь. Они пытаются искать смысл, а боги лишь сосуществуют вместе, они лишь соседствуют и почти ничего друг к другу не испытывают, кроме редкого раздражения.

Вот и вся божественная суть.

Должна бы цеплять, но совсем не цепляет. И смысла он совсем не видит.

Дионис не объясняет ей, что такого нашел в смертных. Впрочем, и не спрашивает, чего это ей не сидится на Олимпе. У них вряд ли цели схожие, но точно не совсем различные. А он, быть может, слишком ленив, чтобы анализировать, приписывать какой-то смысл. Искать между фраз, догадываться, обращая внимание на паузы и взгляды. Игры олимпийцев слишком сложные, непонятные и временами тяготящие.

Он бросает головоломку по имени Афина достаточно быстро, теряет к ней интерес, как и ко всему сущему. Ко всему, кроме смертных, завладевающих его интересом все больше и больше с каждым днем.

Афина вроде что-то понимает, но это никак не налаживает их отношения. Она не останавливается рядом с ним, не появляется внезапно рядом и не обменивается с ним словно случайными фразами. Он неизменно узнает ее лишь по внутренним ощущениям, совсем не внешне. По тому самому ощущению чего-то тяжелого рядом, мощного и равного.

(Дионис вслух ее равной не называет. И все же воспринимает ее не иначе, как равную.)

Он старается не думать о таком явном сравнении с отцом. Вопреки всем ожиданиям оно совсем не льстит, а лишь напрягает. Заставляет еще раз как следует все взвесить – и выпить. У отца явная слабость на смертных женщин, на самом деле на любых, но к смертным он питает особый интерес. Такое количество детей на Олимпе точно не поместится, не то чтобы он собирается вообще обо всех них думать. Но Дионис, пускай и являясь одним из таких детей, все же не хочет увлекаться смертными настолько. Не женщинами и уж точно не ради плотских утех.

Для него смертные вроде личного эксперимента. Подопытные зверюшки, не знающие, что за ними наблюдают. И когда торговцы сталкиваются с ним на рынке, а пахарь вдруг случайно замечает его у изгороди, никому и в голову не придет, кем на самом деле он является. Не в этом ли преимущество быть богом? Не в этом ли весь смысл его предприятия?

Наблюдая за смертными, он не встречает Гермеса. Зато неизменно встречает его на Олимпе.

– Только не говори, что опять провел несколько дней с ними, – и он то ли добродушно шутит, то ли правда несколько презрительно говорит, но Дионис почему-то цепляется за эту фразу. – Я-то никому не скажу, если спрашивать не будут. Но отец все равно узнает, надеюсь, ты понимаешь.

– Думаешь, ему будет дело до того, где я и что делаю?

Гермес пожимает плечами, а Дионис улыбается. Почти что невинно. Почти что так, будто ему и правда нечего скрывать.

Справедливости ради, он даже не пытается привирать. Зевсу дела нет, чем они все занимаются, пока не пытаются перегрызть друг другу глотки или развязать новую Титаномахию. Так какой ему интерес слушать про его прогулки и наблюдения? Совершенно никакого.

– Ты же знаешь, – отзывается Гермес, – суть не в том, будет ему дело или нет. Суть в том, чтобы он получил последние новости обо всем и обо всех.

И винить Гермеса за это нельзя.

Дионис лишь тяжело выдыхает. И в который раз не находится, что ответить. Доля здравого смысла в словах Гермеса есть. И она слепит, бьет прямо по глазам, заставляя смотреть, а не отворачиваться.

Признавать это Дионис все равно не намерен.

– Мне нравится наблюдать за ними, – говорит Дионис. – Иногда проведешь рядом с ними сутки – и понимаешь, что все наши перепалки и противостояния такие мелкие, ничего не значащие.

Гермес слушает его, правда слушает. Уж ему-то внимательности не занимать, это знает каждый на Олимпе.

Резюмирует в своей обычной манере только:

– Сами смертные мелкие и почти ничего не значащие. Напомни рассказать тебе, как они появились. История до слез уморительная.

Дионис кивает. Дионис не говорит, что история их появления его совсем не занимает. Это вроде такого метода борьбы со стрессом. Вроде попытки сбежать от пристальных взглядов Геры.

Ему нравится копаться в их образе мышления; ему все равно на то, из-за какой божественной шутки они появились и почему до сих пор не исчезли с лица земли.

– А тебе чем нравится заниматься в свободное время? – спрашивает он, переводя взгляд на Гермеса. Тот улыбается хитро, подмигивает.

– Предпочитаю пакостничать.

И поясняет:

– Ну знаешь, не серьезно. Скорее по мелочи.

Добавляет чуть погодя:

– Чем мельче пакость, тем ниже вероятность того, что тебя поймают или вообще подумают на тебя. Поэтому мне и нравятся разные мелкие обманки.

Дионис знает, о каких обманках речь. Некоторые из них он даже наблюдал своими глазами, но вместо ответа лишь улыбается, кивает и ничего не говорит. К разговору о смертных они больше не возвращаются. Но это, наверное, и к лучшему. Дионис, с одной стороны, не хочет объяснять, в чем смысл его вылазок, а с другой – совсем не хочет делиться своей этой новой, играющей разными цветами и пахнущей лимонами жизнью.

Они все либо не поймут, либо захотят попробовать. Ни к тому, ни к другому он не готов. Вряд ли вообще будет готов, поэтому проще молчать. Молчать и делать вид, что он бесконечно занят.

Примерно настолько же, насколько и Афина.

Предсказуемо, но ни за одним пиршеством Зевс даже не обращает на него свое внимание. Не спрашивает, куда это он уходит иногда, где пропадает и чем вообще занимается. Временами кажется, что его просто не существует. Временами кажется, что все эти пиршества похожи одно на другое: сплетни, переглядки, нектар и все то же вино, которое теперь ставится не только рядом с Дионисом, но и с другими. Благодаря вину ему намного проще переживать эти пиршества, а он не пропускает их из какого-то принципа. Будто кто-то и правда заметит, если он не придет.

Будто кому-то еще есть до него дело. Даже звучит абсурдно.

Гера только все реже и реже вообще обращает на него внимание. В конце концов она привыкает к тому, что он тоже где-то рядом на Олимпе. (Впрочем, как и все остальные.) Привыкает, успокаивается и перестает смотреть на него так, как будто голыми руками бы вытрясла весь дух и выпотрошила бы, если бы могла. И если это не достижение, то хоть какой-то прогресс. Хоть что-то, благодаря чему жизнь становится чуть более сносной.

Поэтому на всех этих семейных сборищах он пьет вино. Не то, что положено богам, а свое вино. Так привычнее, так легче. И если выпить достаточно, то туман в голове заволакивает любые перепалки родственников, отодвигая их на второй план и не позволяя подобраться вплотную и снести его ударной волной.

Если выпить достаточно, то кажется, что все эти перепалки не просто безобидны. Все они абсурдны. Все они кажутся шуткой, глупой такой и совершенно неуместной, но от этого еще более смешной. И Дионис пьет.

Дионис пьет, потому что только в такие моменты чувствует себя по-настоящему живым.

Когда пьет. И когда наблюдает за многочисленными смертными, среди которых нельзя выбирать любимчиков.

– Что такого смешного? – спрашивает его Гермес. Но Дионис лишь продолжает смеяться, протягивает ему полную чашу с вином и ничего не поясняет. Чтобы все увидеть с его точки зрения, надо постараться. Зато потом ничто уже не будет казаться прежним.

Гермес делает глоток, еще несколько. Гермес даже осушает несколько бокалов, но все равно не видит все то, что становится так явно, так прозрачно и понятно для Диониса. И не смеется, лишь улыбается хитро и словно вечно шпионит за ним, словно следит неотрывно. Дионис в их дружбу учится не верить, Дионис учится не верить в то, что здесь вообще можно с кем-то дружить и оставаться в полной безопасности.

Так или иначе, все, что Гермес может узнать про него, даже опасным его не делает. Увлеченным, сумасбродным – это да, но не опасным.

Зевсу плевать, Зевсу всегда было плевать и всегда будет, пожалуй. Дионис не ищет собственное место на Олимпе, его мир становится шире, объемнее, совершенно иным. И он ищет самого себя уже в этом огромном мире, у которого, как оказывается, совсем нет границ.

Он изредка пьет при смертных, но они этого не замечают. Богом, если подумать, вообще очень удобно быть. И он начинает этим пользоваться, становясь настоящим олимпийцем, медленно, но верно превращаясь в одного из тех, на кого раньше неодобрительно косился. Он становится точно таким же, наливает себе вино и наблюдает за теми, к кому не привязывается, кто точно стеклом от него отделен.

Он выходит к ним в разных личинах и пьяно смеется, когда его не узнают – а его никогда не узнают, – и лишь и дальше притворяется, играет. Дионис придумывает театр в один из таких вечеров, когда его притворство снова никто не раскрывает, когда его воспринимают как обычного старца со старым ослом, когда его гонят с рынка, потому что он в обносках, потому что станет просить подаяния, а ему так смешно, что он смеется вслух. Откровенно насмехается над смертными и понимает, что он намного умнее них. Он бог, в этом и вся его суть.

Быть умным среди глупцов только скучно, а возвращаться к равным себе он не хочет. Они так сильно на него похожи – или же это он сам становится похожим на них всех, – что его тянет к этим простакам, к этим людям, которых так легко обмануть, всего лишь надев ветхую одежду.

Дионис решается на самую дикую затею в тот день, пожалуй. Гермес бы точно сказал, что идея опасная. Афина назвала бы идею еще и безрассудной, а его – безумцем. И они бы оба обязательно пожаловались отцу, в этом он нисколько не сомневается; но их обоих рядом нет, он сам ничего им не говорит, так что никто так и не узнает о том, что именно Дионис решает претворить в жизнь.

Научить их пить и играть.

Научить их быть чуть больше похожими на него самого.

– Сделать богоподобными, – шепчет он сам себе под нос сухими губами и улыбается довольно, потрескавшиеся губы тянет в улыбке, тонкая кожа рвется, прозрачная кровь течет по подбородку и становится алой – человекоподобной.

Все дело, наверное, в том, что он выпивает еще несколько кувшинов, когда возвращается на Олимп, не отпуская ни на мгновение от себя эту идею. Дионис научит смертных, и это приблизит его самого к ним. Это сделает их всех более живыми, похожими друг на друга. Поможет двум мирам сблизиться; и это тот самый бунт, о котором точно рано или поздно донесут Зевсу. Бунт, который разгневает его отца, в этом он не сомневается. Но Дионис, падая на кровать, смотрит на полог, облизывает собственные сухие и уже не кровоточащие губы, и совсем не считает свою идею неправильной. Даже бунта никакого в ней не видит.

Лишь открывающиеся перед ним возможности.

Лишь возможность стать другим – даже особенным. Совсем не похожим ни на кого до себя, ни на кого после.

Он не спит всю ночь, представляя в мельчайших подробностях, чему и как именно он может научить смертных. Знает, чью именно форму примет, чтобы его слушали земледельцы, выращивающие виноград, чью именно форму нужно принять, чтобы обратить внимание мыслителей на себя, заинтересовать тех, для кого в будущем вся его идея – этот самый театр – станет смыслом всей жизни.

Нюкта в Тартар возвращается так быстро, что рассвет бьет в глаза, а повозка Гелиоса не дает спать, ровно как и роящиеся в голове мысли. Неустанные, буйные и такие молодые. Те самые, которые выгоняют его из кровати, которые даже жалеть о бессонной ночи не дают. Он проходит мимо сестер и братьев, не видя их, не замечая ничего. Дионис видит лишь собственную идею.

Говорит, буквально врезаясь в Афину:

– Не ждите меня к пиру.

Она останавливается, смотрит на него, чуть щурится, а он дальше идет, он ничего не поясняет и равнодушно уходит с Олимпа. Неделя, месяц, год, да даже десяток лет – какая разница, если теперь у него появилась цель? Не сидеть на пирах, подтачивая собственную гордыню или злобу, предаваясь всевозможным удовольствиям, а сотворить иную, непривычную для богов реальность.

Среди смертных, принимая разные облики, он находит то самое место, которое было так трудно найти на Олимпе, которое он там так и не нашел.

Дионис рассказывает им о своем театре, и они, эти люди, больше не кажутся ему глупыми, наивными и слабыми. Они слушают его, чувствуя божественный огонь в груди, чувствуя отличную суть. Молодые горячие головы оборачиваются в его сторону и впитывают его слова, веря им. А он смотрит, он наблюдает за их первыми попытками претворить в жизнь те самые идеи, которые столь явно живут в его голове. Он учит этих юнцов врать, учит их врать так, чтобы им верили все. Даже самые разборчивые, даже самые чувствительные. Учит их врать, вливает в себя еще одну чашу вина и показывает сам, как это делается. При свете костров его ложь кажется в сто крат убедительнее, чем при ярком свете Гелиоса.

Ему верят.

Ему верят, рукоплещут, им восхищаются.

И он будто случайно роняет свое настоящее имя прежде, чем покинуть один город и пойти в другой. Он будто случайно всякий раз говорит:

– Помните же, чему вас научил Дионис.

И уходит.

Уходит, предварительно оставив знания и о лицедействе, и о виноделии. Меняет личину в пути и чувствует себя по-настоящему счастливым, забыв и о своем беспокойном семействе, и о том, что дарить людям театр – это одно, но дарить им еще и вино – за гранью разумного.

Дионис для себя грани не вычерчивает, когда из одного полиса в другой идет, для них и подавно. Наивно полагает, что каждый сам для себя эти грани проведет и станет их придерживаться. Совершенно не замечает собственную неспособность замечать хоть какие-то грани.

Ему не нравится думать, что он становится хоть чем-то похож на отца, но в сердцах смертных отражается вся та страсть, которой так много в нем самом, что он целует девушек, целует юношей, целует этих юных и отчего-то похожих на него, льет им вино. Сам пьянеет, их пьянит, нарушает какие-то там из своих убеждений и даже не думает. Потому что в этом нет ничего такого страшного, если он не станет привязываться, как Зевс. Если он не будет оставаться с ними надолго, узнавать о своих детях, которые точно рождаются, но ему дела нет. Он меняет свой облик, меняет и повадки, и голос.

Лишь идеи по поводу вина и театра оставляет неизменными, несет их с собой везде, куда идет.

Делает их самыми главными и единственно важными на ближайшие тысячи и тысячи дней своей жизни.

Они пьют, пьянеют, играют и лицемерят, а он смотрит на все это довольно, улыбается будто сам себе и сам пьет вместе с ними, сам вместе с ними играет и притворяется. И чувствует себя на своем месте, чувствует себя частью чего-то настоящего, правильного, истинного. Это ощущение не вытащить из грудной клетки и не выкорчевать, но ему и не нужно. Он, кажется, всю свою жизнь за этим ощущением гонялся, наконец-то догнал и теперь точно не намерен отпускать.

Гермес его не преследует, Гермес находит его будто случайно – у этого прохвоста ничего случайно не бывает, – а Дионис смотрит на него сквозь неплотные пары и усмехается коротко. Его найденная гармония рассыпаться осколками грозится и изранить, запятнать испорченной репутацией. Гермес на дереве устраивается, разве что головой вниз не свешивается, и наблюдает молча, чем раздражает еще больше.

– Говори уже, – не выдерживает Дионис, кидает на землю рядом с собой полупустую чашу, вино разливается, впитывается в эту самую землю, оставляет несколько капель на траве, а он и не смотрит даже, ему все равно. – Ты не просто так тут.

– Я все равно найду любого из наших, – Гермес заходит издалека, разваливается на ветках удобнее и вдыхает через нос полной грудью. – Это вроде моего призвания. Вы все можете прятаться как угодно, я все равно найду отправную точку, а там… Скажем так: от тебя слишком сильно воняет богом.

Дионис смотрит на него и почти не моргает.

Дионис и так знает, но зачем-то все равно задает этот вопрос.

– Отец отправил?

Гермес кивает. Мог бы и не кивать, и так все ясно. Дионис пальцы в длинные волосы запускает, сжимает у корней, взгляд тупит куда-то в землю и пытается вернуть себе напускную уверенность. Мачеха точно так же делает, у нее эта напускная уверенность получается так легко и просто, ему нужно лишь вызвать ее образ в голове. Повторить, сыграть, притвориться.

И когда он взгляд поднимает, руки от собственных волос убирает, почему-то ждет, что Гермес сейчас выдаст длинную речь. Что-то про то, что отец им недоволен. Что-то про то, что он слишком тесно со смертными общается. Что-то в таком духе, но Гермес будто и не обращает на него внимания, ногой качает, смотрит куда-то в небо и улыбается каким-то своим мыслям. Со стороны кажется максимально беспечным, максимально расслабленным. Дионис садится, ноги к груди подтягивает и хмыкает, пытаясь привлечь внимание обратно к себе.

Бесполезно.

Это какая-то новая игра, наверное.

Это те самые их братские взаимоотношения, которые что есть, что нет – все равно. Это все то, от чего он пытался сбежать, укрываясь в мире смертных, прячась от своей божественной сущности, которая, как говорит Гермес, воняет.

Дионис слюну сглатывает, начинает говорить все же недостаточно уверенно:

– И что он хочет?

Тишина не полная, вокруг слишком много звуков. И ветра, и птиц, на секунду кажется, что даже светящее солнце издает какие-то звуки. Глушащие его звуки, закупоривающие уши. Гермес улыбается сам себе, глаза прикрывает, подставляя лицо солнцу. При таком ярком и прямом свете кажется, что у него лицо совсем ребенка еще. Или это очередная манипуляция, очередная игра. Они здесь ни разу не встречались в своих истинных обличьях, это все игра и фарс, предназначенные для людей.

Он глаза открывает, перехватывает прямой взгляд брата.

– На самом деле не так много, – наконец-то отвечает Гермес.

– Не так много для него или для меня?

Гермес хмыкает, но зато перестает делать вид, что ничего не происходит. Даже с дерева спрыгивает, наконец смотрит на него без всех этих смешков, улыбок и ужимок.

– Нельзя было давать людям вино, Дио, – звучит серьезно, но этот тон заставляет Диониса рассмеяться. Он смеется, утирает проступившие от смеха слезы большими пальцами, не сразу успокаивается, а Гермес все стоит на том же месте и ждет.

Это вроде плохой шутки. Абсолютно не смешной и с концом, который ему не понравится. Дионис обратно ложится на траву, теперь его очередь развалиться и вести себя так, словно ничего не происходит. Обычный день его обычной жизни.

Только винные пары из головы слишком быстро испаряются, а он не тянется за кувшином. Его брату и не обязательно произносить это вслух, Дионис и так примерно представляет, что будет дальше.

– Зевс требует, чтобы ты вернулся на Олимп. Причем немедленно.

Дионис кивает, улыбается самому себе, смотрит на траву, будто ищет те самые капли расплесканного вина. Все тщетно.

– Мне жаль.

– Ничего тебе не жаль. Тебе все равно, как и всем остальным.

Дионис ложится на спину, трава под затылком кажется мягче обычного, он смотрит на облака и зачем-то добавляет:

– Давай еще побудем здесь. Совсем недолго. А потом вернемся, как того хочет Зевс. Сыграем по его правилам, я их принимаю.

Он уже ждет, что брат будет против. В конце концов, у него куча поручений, ему нужно все успеть, уложиться за один день. Но Гермес не говорит ничего из того, что Дионис ждет.

Лишь говорит:

– Ладно, так и быть.

И садится на траву рядом, как будто он не приставлен сопроводить его обратно. Как будто это не наказание, а дружеская прогулка. Дионис прикрывает глаза и старается ничего не анализировать. Возвращаться только совершенно никуда не хочется.

Не хочется, но приходится. Ему выбора никто не оставляет; все вокруг словно бы кричит о том, что он бог, а забывать о собственной сути нельзя.

И жизнь возвращается в тот же самый, уже знакомый ему, круговорот.

Семейные сборища день изо дня, маски и лицемерие. Все то, от чего он бежал, вернулось за ним. Гермес ведет его обратно, проводит сквозь сады, но эти сады больше не кажутся знакомыми.

Дионис идет за ним, почти не слушает все, что тот ему говорит. Все эти попытки поддержать беседу кажутся треклятым предательством. Какая вообще беседа, если это лишь иллюзия добровольного возвращения?

– Кстати, – говорит Гермес, оборачивается к нему и идет спиной вперед, совершенно не заботясь, что может во что-то врезаться, – я тут такую интересную аферу провернул. Просто закачаешься.

Он его не слушает практически, Олимп кажется совсем не тем, Олимп – ненужный и душащий его. Дионис сразу возвращаться не хотел, а теперь, когда он снова здесь, желание вернуться к смертным лишь усиливается.

Только его откровенно скучающее лицо никак не останавливает Гермеса.

Он продолжает дальше.

– Парень, конечно, не промах, но куда ему до меня. Я всех его коров забрал себе, перекрасил, а до него даже не сразу дошло, что это те же самые коровы, только другого цвета. Ты бы видел его лицо! Я так смеялся, что живот болеть начал.

Дионис выдает краткое «угу», а дальше почти не слушает. Они идут по садам дальше, ему эти сады кажутся пресными, ненастоящими, какими-то жалкими пародиями на земные – живые, настоящие и зовущие.

Его внимание Гермес буквально вытягивает из него, когда дергает за руку и заявляет самоуверенно:

– Я вас познакомлю, пойдем.

И ему откровенно все равно, Дионис не хочет никуда идти и ни с кем знакомиться, но его брат словно глохнет, никаких отказов не принимает и за собой его тянет куда-то в сторону беседок. Ребячество самое настоящее, но раньше ему и самому нравилась вся эта дурость.

Сейчас же хочется сбежать без оглядки.

Сбежать обратно в тот мир, в котором он был почти что счастлив. Мир, в котором ему было самое место.

Бежать так-то бессмысленно, потому что его вернут обратно, а за особую строптивость на пару сотен лет в Тартаре закроют, чтобы он не высовывался, чтобы еще раз обдумал свои и чужие полномочия.

Гермес утягивает его за собой в одну из беседок, в которой уже кто-то сидит. Мужчина и женщина, нет, даже юноша и девушка, но Дионис к ним не сразу присматривается.

– Дио, знакомься, – произносит наконец Гермес, его голос звучит до невозможности гордым. – Это Аполлон, чьих коров я бессовестно украл.

Юноша и девушка оба поворачиваются к ним, и тот, названный Аполлоном, улыбается широко и ослепительно, услышав звуки своего имени. Слишком ослепительно; Дионис моргает и взглядом прилипает к нему просто, к этой самой улыбке, не понимая, как оторваться, как перевести взгляд в сторону.

– А это его сестра Артемида, – продолжает Гермес. – У нас вроде как пополнение здесь.

Гермес руки на груди складывает, усмехается самодовольно и наблюдает за этой картиной, которую же сам и составил, которую собрал неровными продуманными мазками.

Артемида улыбается едва-едва, говорить из всех начинает тоже первой.

– Не могу сказать, что удивлена, но родственников чуть больше, чем мы ожидали.

– О, ты не представляешь насколько, – подтрунивает Гермес, а сам следит за тем, как Дионис и Аполлон молча смотрят друг на друга, слишком долго для обычного пересечения взглядами. – Ну вы тут знакомьтесь, у меня еще целая куча дел.

Усмехается собственным словам, отворачиваясь.

– Так как, говоришь, тебя зовут? – спрашивает Аполлон.

Катастрофа, думает Дионис, и оказывается не так далек от истины.

Виноватый с вином

Подняться наверх