Читать книгу Русская смерть (сборник) - Станислав Белковский - Страница 6

Зюльт. Рассказ в одном действии
Остров

Оглавление

Академик Сахаров дурацкий не врал. Я действительно 11 раз был в Германии. Там, у них, в ФРГ.

Я, кстати, Хонеккера этого никогда не любил. И не люблю сейчас. Он лживый больно и похож на Андропова. Внешне похожий – сухонький, очочки, зачес, не пьет. Разговаривать может резко. Не с Леонидом Ильичом, ясное дело, но с другими – может.

Зато Андропова – люблю. Хоть он и похож на Хонеккера. Юрия Владимирыча, Юрочку, моего боевого товарища. Уж сколько лет. Не подводил ни разу. Только очень рвется на мое место и отравил моего исповедника. Но это так, всего два раза было. И еще мне все говорят, что когда я помру, он дочку мою посадит. Ну, во-первых, я еще помирать не собираюсь. А во-вторых – посадит и посадит. Может, она там, в тюрьме и образуется. Образумится, тьфу. Я хотел сказать: образумится. Что мне, из-за нее с товарищем ссориться?

А вот Вилли Брандт – по-настоящему порядочный человек. Очень достойный человек. Друг мой. Я потому так и часто к нему ездил. И он всегда делал, что обещал. Обещал, что будет разрядка, – сделал. Помириться с СССР – сделал. За это его и съели.

Жалко, что мы уже чертову прорву времени не созванивались. Надо. Вот соберусь после Нового года. До Нового уже не успею, хлопот по горло, все эти выборы, Сахаров. А после – сразу.

Или после выборов позвоню. Сразу 24 февраля. То есть нет, 25 февраля. И уже заодно буду знать, остаюсь председателем президиума или нет. И ему первому скажу. Одному из первых. Он очень порядочный, всегда был.

А вот Сахаров – непорядочный, совсем. Получил от нас три звезды, куда раньше меня, и академика с руками оторвал. В 32-то года. Хотел глубинные бомбы под Нью-Йорком взрывать. А потом заделался другом Америки и честным бойцом за права человека. Так же не делается. И жениться на мутанте не нужно было.

Но я его снимать с выборов не буду. Он и так проиграет. Сам. Вот увидите. Настоящего советского человека на мякине не проведешь.

Если б Сахаров знал, чего мы при Сталине насмотрелись. Он-то – как сыр в масле. Откуда ему понимать. А знал бы, так понимал, что нас на мякине не проведешь. И 24 февраля люди придут и проголосуют за меня. На самом деле, честно проголосуют. И никакого Сахарова больше не будет. То есть академиком-то останется, и трижды Героем. Я же честно его трогать не стану. Но в Верховный Совет больше не полезет. Ишь, повадились поперек батьки в пекло.

Поживите с мое, молодежь. Клиническую смерть пройдите, чтобы Никита вас на том свете на ковер вызвал. Да еще к Иосифу Виссарионычу зайти предлагал. Вот я на вас бы посмотрел. Академик! Забрал мою премию и думает, что схватил Бога за бороду. А схватить за бороду он может только свою жену-мутанта. Или бабутурчанку из той оперетты. Какую Никсон мне на Бродвее показывал. Как она называлась? Помню только, что Стравинский, любовник Кати Фурцевой. Она еще очень переживала.

И еще про устрицы академик по ящику рассуждал. Что в Париже, дескать, мне двенадцать штук дали. А я ни одной-то и не съел! И съесть не мог! Скормили собаке в нашем посольстве. А почему? Я вам расскажу сейчас, потерпите.

А Вилли Брандт хотел, очень хотел, чтобы я Нобелевскую-то получил. И мог мне помочь. Серьезно помочь мог. Он-то еще в 71-м году получил. За что – я так и не понял, правда. За то, что меня смягчиться уговорил. А я – Хонеккера нагнул. Хоть Хонеккер и противный, и на Андропова слишком похож. Но теперь Вилик – мой друг. Я его переспрашивать не буду, за что ему дали. Пусть лучше мне поможет, и дело с концом.

Моя жена еще его Вилочкой стала называть, когда встречались в Завидове. Но я пресек: Вилочка – слишком уж по-детски как-то. Могут не понять. А тут еще переводчики. С ними тоже ухо востро. А то на всех кухнях Москвы ржать начнут.

А еще, я вдруг заметил в памяти, Брандт гражданином Норвегии ведь когда-то был. Когда его в Германию не пускали. При немцах. И на двух норвежках женат. Но не сразу. Сначала на одной, потом на другой. И если премия от норвежцев взаправду так сильно зависит – это, братцы, совсем другое дело.

Вот мы и поехали с ним обсуждать. Он сказал тогда: в Бонне обсуждать нельзя. Все прослушивают. Как в воду глядел. Он сам на прослушках и погорел потом. Жалко очень человека. Это вам не Хонеккер и не сволочь Сахаров какая-нибудь. Жесткий был, с принципами. Если кого с ним сравнивать, то только Андропова. И даже если Юра мою дочь посадит, когда я уйду, – не в обиде буду. Принципы важнее. Нас так с детства учили.

И мы, стало быть, с Брандтом полетели вертолетом на Север. В Германии на Север, не у нас. Это в апреле было или в марте. И всего-то народу: два пилота, два охранника – один мой, один его – и переводчица. Вот Кристина или Карина, забыл, честно. Вертолетом мне уже тяжело летать, но как-то выдержал. Брандт еще ликеру налил, мятного, вкусного, так и продержались. А когда прилетели на берег моря, то пересели на катер. На паром такой небольшой. И поплыли на остров.

А остров точно помню, как назывался – Зюльт. Вот так, прямо пять букв – З-Ю-Л-Ь-Т. С мягким знаком. Странное слово, но привыкнуть можно. Привыкают же наши люди к женам-иностранкам, и ничего. Брандт вон к норвежским женам привык, и за это премию получил.

Хотя почему назывался? Он и сейчас так называется, скорее всего. Немцы, они ж редко переименовывают. Я разборчиво сказал?

Приплываем на катере, на паромчике этом, а он весь скромный, зато чистый и лакированный. Не то что у нас, когда потратят денег, а на выходе ржавые гвозди торчат. Немцы умеют, не то, что мы. Но мы как могли научиться? Вечно война, некогда. Вечно. Только при мне войны нет. Я установил мир. В целой Европе. А премию гребаные академики забирают. Да.

Там плыть всего на паромчике до острова – минут двадцать. Меня вообще укачивает, хоть я и на Малой Земле был, и все прошел. Но потом – Пленум, Генеральный секретарь, инфаркт, мозговые сосуды, клиническая смерть.

И приходит катер. Охрана как будто растворяется, исчезает. Да и Бог с ней. И мы подходим к дому, большому, красивому, как дом Горького в Москве. Помните дом Горького? Садимся на террасе. Столик такой зеленый, а стулья железные. Но с подушками красными, мягкими, чтобы не сыро. Солнце. Смотрим на море. А дом прямо на пляже, и песок – сразу у ботинок. Только что в носки не набивается.

Это Северное море.

У нас северные моря – все лютые, с ветрами жутчайшими. А там – ветер легкий-легкий, как будто воробушек пролетел. И – тепло как-то. Хотя весна, и не сезон совсем, и море, и Северное. А вот, поди ж ты – тепло. Кто его разберет, почему.

Брандт тогда мне говорит:

– Ленька, а знаешь, чей это дом?

Ну, Ленькой он, конечно, меня не называл. Это я так просто, для порядку. Называл «Леонид», но на «ты». В немецком языке, как сказали мне переводчики, слово «ты» есть. Это вам не английский с Киссинджером. Хотя Киссинджер был на «ты», и Никсон тоже.

– Ну, твой, должно быть, – отвечаю. – Иначе б ты чего спрашивал?

И что б мы тут иначе делали? От прослушки спасались? В чужом дому не спасешься.

– Да, сейчас мой, – довольно похлопал Брандт себя по коленям. Он, кстати, внешне очень простой был, Рязань Рязанью. Мне объяснили потом, что среди немцев такой тип сплошь бывает. Особенно если из Баварии, да? Вроде бы из Баварии. Канцлер Шмидт – тот тоже на профессора не шибко смахивает, но все ж таки лощеный какой-то. Костюмы всегда очень плотные, клетчатые, или полосатые совсем, и запах – как от Ирен Жолио-Кюри, не меньше. А Брандт – попроще. И почему был? Он и есть. Хоть и давно не созванивались.

– А чей же дом был раньше?

– Чей?

– Адмирала Деница!

И канцлер Брандт уткнул в небо восклицательный палец.

Дениц – это из войны что-то? Я же до Берлина дошел, должен помнить. А дошел в самом деле или нет – и самому уже неизвестно. Как в учебнике истории скажут, так и будет.

– Дениц – это кто?

– Ну как же ты! – Брандту вроде стало стыдно перед переводчицей, девицей маленькой. – Преемник Гитлера, вот кто. Он здесь в этом доме на Зюльте и сидел. Здесь же вражеских войск не было.

Вот смешно! Вилли такой из себя антифашист, а войска союзников все называет вражескими. Машинально. Я не обращу внимания. Я люблю его. И за Рязань его плоскогубую, и за доверие, за то, что раньше меня премию получил и мне присватать хотел, и за этот вот таинственный остров сокровищ. За песок люблю.

– Какой у Гитлера мог быть преемник, ты прости? На нем же все и закончилось?

– Не помнишь свою войну, Леонид.

Действительно. Я-то воевал, боевого генерала получил, а Вилик?

Я тут отвлекся на сосны. На Зюльте этом удивительные сосны. Вроде как наши, зареченские, завидовские. Но и другие совсем. Толстые, упорные. Уходить никуда не хотят. Такую просто так не срубишь. Не вырубишь. Германия! Не грустные сосны, а молчаливые. Разные же вещи совершенно. Наши – грустные, они – молчаливые.

Но если заговорят – мало никому не покажется. Я так думаю. По-немецки и заговорят.

Ну а на Юрмале сосны – смех и грех один. Или смех и грех один быть не может, их обязательно два должно быть? В общем, какой Август Эдуардыч – такие и сосны. Тощие, облезлые, поддатые, слащавые и горькие, как бальзам рижский, того гляди упадут. На Юрмале я бы без каски на пляж не пошел. Ну, на пляж, может, еще и пошел бы, а в дюны, где сосны стоят – не пошел.

Хорошо, что у меня охрана хорошая. На все натренированная.

– Гитлер сгорел 30 апреля. А капитуляция была 8 мая. Вот 8 дней Дениц и сидел здесь преемником Гитлера.

– Один сидел?

– С охраной. Но без войск. Войска разбежались уже.

А родственники, дети, жена? Они-то где? Одна только охрана?

Не стал переспрашивать. Ну его в баню. Адмирал так адмирал.

Да, еще подумал я, а почему 8-го-то мая? День Победы у нас когда?

– Слушай, Вилли, День Победы у нас же девятого. Так что Дениц девять дней один с охраной сидел.

Как это, до речи, правильно. 9 дней. А сколько еще должно было пройти, чтоб Гитлерова душа отлетела? Помню, мы с Никодимом это все обмозговывали. Обрабатывали, так сказать.

– У Вас девятого, у нас – восьмого. Чтобы два дня подряд всей Европой праздновать. Одного дня не хватило бы. Я ж тебе объяснял.

Да, Брандт простоват, тем и хорош. А Карина или Кристина его, переводчица, – не простовата совсем. Вот ейей буду. Рыжая-рыжая, как будто в клоунском парике. С веснушками. И притом сильная, своенравная. И грудь красивая. Не такая большая, как у центральной буфетчицы Днепродзержинска, но зато по формату куда лучше.

Я тогда только понял, что она любовница Брандта. Уж слишком смело с ним себя вела. И даже ко мне обращалась по имени, словно к другу, а не командиру половины земного шара. И не по делу сюда приехала.

По-русски говорила очень хорошо.

– Леонид, Вам нравится у нас на Зюльте?

У нас! Они что, вместе с Виликом прямо в этом доме живут?! А когда ж успевают? Он же в Бонне должен все время Германией руководить.

– Нравится. Очень нравится. У нас ведь Балтийское море тоже есть. Только куцее. Развернуться негде, простора нет. Я там, у нас, больше Черное море люблю. Пицунду, Форос, Ореанду знаете? В Болгарии я бываю, на Золотых Песках. Фидель Кастро очень на Кубу приглашал, но уж далеко больно. Пока обратно долетишь, весь загар сойдет. А здесь я мог бы жить. Простор есть.

– Это не Балтика. Это Северное море. Совсем другое.

Как она так хорошо по-русски?

– А где же ты, Кристина или Карина, русский язык учила?

– Да везде учила.

И расхохоталась всеми рыжими волосами.

– У меня отец русский. В 45-м был подполковником в Грайфсвальде. А мать – немка.

Где Грайфсвальд, я не помню, да и не надо. А так – все сходится. Ей, переводчице должно быть 45 с небольшим. Тьфу, бесовщина, 25 с небольшим. Если сразу после 45-го года. Вы понимаете.

Я заулыбался, как только мог. Мне всегда говорили, что у меня обаятельная улыбка. Даже Ирен Жолио-Кюри говорила.

Кажется, Вилик слегка заревновал. Он резко вскинул свою рязанскую руку куда-то направо.

– Вот видишь, Леонид. Там, в дюнах, еще один дом?

Я увидел. Не сразу, но разглядел. А сказал, что сразу вижу.

– Сразу вижу.

– Так вот. Это дом писательницы Агаты Мюллер-Ханке. Любовницы Геббельса. Но не настоящей. Она была влюблена в Геббельса, а он в нее нет. Да и Магда не отпускала. Я говорю, Магда Геббельс, законная жена его, мать шестерых детей. И тогда Агата покончила с собой. А знаешь, когда покончила? В день битвы на Курской дуге. В сорок третьем.

Во дура. Подождала бы еще немножко. Зачем так быстро покончать?

– И кто теперь в этом доме? – спросил Леонид Ильич.

– Не знаю точно, но какие-то ее родственники там есть. Дом обжитой. Если хочешь, можешь купить, и будем жить на Зюльте вместе. Рядом то есть, я хотел сказать.

– Когда Вы с Вилли все уйдете от власти, – забросила Карина-Кристина, и мне показалась, что как-то язвительно.

– А дом Деница ты купил? Он твой?

– Купил. Три года назад. Хотя это нельзя афишировать. И не потому, что он дорогой. Он не так много стоит. Просто для немцев фамилия Дениц неприемлема. Одиозное имя. Был бы скандал, если б узнали, что федеральный канцлер, социал-демократ, взял жилище гитлеровского адмирала. После отставки должен еще год пройти, чтобы можно было узнать.

Нет, эта рыжая прелестница не совсем так по-русски говорит. Так ведь не говорят, правда? Хотя, что я там в этом понимаю! Я ж говорил, что мне даже с украинскими словами легче.

Никогда я не разбирался, как можно запросто приобрести чужой дом. А Зюльт…

– Ну, ты-то, Вилли, в отставку не собираешься? А то кто ж разрядку-то будет делать?

И я ни в одном глазу не собираюсь, не сомневайся.

– Рано или поздно, Леонид, все равно придется.

Случайный ветер растрепал рыжие волосы Карины-Кристины, похожие на кроны северных сосен. А южные сосны ведь тоже бывают, так? На Пицунде-то они какие?

Но это уже не то, я вам говорю. Сосны Зюльта – лучшие. Правда. Лучше не бывает. Лучше, чем на даче у меня. И чем в Завидове.

Потом мы часок всухомятку обсуждали премию, – где-то часок – и рыжеволосая вмешивалась так, словно она эту чертову Нобелевку пробивать и будет. Как будто она великий канцлер Брандт, а не он. А потом из дома на террасу вышли два официанта и вынесли устрицы.

Я знал, что устрицы бывают на свете. Но никогда их не пробовал. Только видел издалека, на приемах каких-то. Мне моя жена говорила, что устриц подают живыми, и они во рту еще пищат. Стращала, одним словом. Потом-то я понял, чего стращала.

Так те северные устрицы оказались какие-то просто гигантские. И ничего более вкусного я в жизни не едал. Чем устрицы острова Зюльт.

Я еще понял, что надо добавлять какой-то красный соус, а закусывать хлебом с маслом. Но не обычным хлебом, а специальным, который водится только в Северном море. Его прямо на берегу собирают, руками и сетью. Я так понял. И орудовать маленькой вилкой. А мне очень сложно орудовать – пальцы плохо гнутся. Я и письмо Папе Римскому от руки еле написал. Помните? Но ничего – справился.

Кажется, я тогда даже собой гордился.

Мы оставались там до самых сумерек. Между 9 адмиральскими днями и бабой-самоубийцей. Только рыжее пятно долго мерцало в темноте. И еще – с чего-то светилось в доме писательницы одно маленькое окошко. И кто помещался в том маленьком окошке, неизвестно. Может, прослушка, а может, снайпер.

Но на Зюльте не слушают и не убивают. Так сказал Вилли Брандт. А Карина-Кристина снова хохотала в голос. То ли веселилась. То ли издевалась. Мол, прослушивают и убивают везде. Особенно если глава большой страны. Уходите отовсюду – вас перестанут слушать, перестанут и убивать. Заодно.

Премию тогда так и не дали. Вилли Брандт через годик ушел в отставку. Там еще весь этот скандал был, Вы помните. Что вроде на него наши шпионы работали. Может, и работали, – я что, святой, все знать?! Святой у нас только Престол. Правда, есть еще Святейший, наш собственный, но и он про советских шпионов многого не знает. Что о них в Переделкине-то вызнаешь?

Говорят, правда, что Патриарх и сам агент КГБ. Но одно дело – сам агент, другое – про остальных знать. Там в КГБ лишнего никому не рассказывают.

А еще вроде не прямо наши у Брандта работали, а ГДРовские. То-то же я всегда Хонеккера не любил. Ну не то что не любил, – недолюбливал. У него по разведке Миша Вольф какой-то был – очень противный. Из наших евреев. Перешел в немцы в какой-то момент. Так и представлялся – мол, Миша Вольф, прошу любить и жаловать. Миша! Он-то Брандта и подставил.

На прощание я спросил Карину-Кристину: у вас на Зюльте гимотропы растут? Она не сразу поняла, посмотрела на Вилочку. И вместе они ответили: нет у нас гимотропов.

Жаль. Значит, только в Лозанне. Но все равно остров мне больше понравился.

А когда вернулся в Москву, сразу спрашиваю помощника, Александрова:

– Скажи, что, у нас в Советском Союзе устрицы есть?

Он мне через 2 часа – справку. Очень исполнительный товарищ, не скажешь ничего. Что, мол, есть прекрасные устрицы, лучше, чем немецкие и французские. Правда, на Дальнем Востоке, потому везти дорого.

Дорого, дорого… Вечно на Генеральном секретаре сэкономить пытаются. После всего, что я им дал.

Я и велел затариться устрицами для нашего управления делами и раз в неделю их подавать. На обедах с товарищами.

Но тут-то ничего и не вышло. Развалилось все.

Чазов устроил истерику, что с моими больными суставами устриц есть вообще нельзя. Обострятся все эти артриты, будут боли адские. И жена – туда же. То-то она меня в свое время стращала, чтобы я на устриц только смотрел, а ближе к ним и не подходил.

Но ведь на Зюльте все было хорошо. Там-то суставы не заболели? А почему?

Я еще помощника, Александрова, ругал, что Чазову вообще сказали. А он мне, в сущности, верно ответил: вся еда Генерального секретаря через врачей проходит. Иначе нельзя. У нас Генеральный секретарь всего один, рисковать не можем.

И то правда. Спорить не буду. Не можем.

Один. Совершенно один.

Так что врет достоверно ваш клятый Сахаров. С Жискаром тогда в Париже я к устрицам и не притронулся.

Всю мою порцию отдали посольской собаке. Красивой такой овчарке, с каштановым отливом. Сам видел. У нас, в посольстве СССР.

Собаки любят устриц.

Очень.

Русская смерть (сборник)

Подняться наверх