Читать книгу Книга III: Великая резня - Станислав Евдокимов - Страница 2
Глава 2: Эфир смеха и крови
ОглавлениеТишина в студии была того сорта, что наступает после долгого, надрывного смеха. Не успокаивающая. Выжженная. Астархов откинулся в кресле, вытер пот со лба грязным рукавом. В наушниках стоял звон – не от громкости, от напряжения. Десять минут назад они закончили утренний «смехопоток». Шутки про вшей в пайках, про импотенцию удельных князьков, про то, как сама вселенная, сука, забыла выключить свет в конце тоннеля. Обычный циничный трёп. Но что-то было не так.
«Статистика, – хрипло сказал Глеб, не отрываясь от монитора. – Падение на сорок процентов. Не по слушателям – по отклику. Люди не смеются. Они… слушают.»
«Может, шутки говно? – Астархов закурил, руки слегка дрожали. – Я в последнее время про говно много шучу. Надоело, наверное.»
Лев, бледный, как стена, подошёл к заклеенному скотчем окну. «Не в шутках дело. Воздух… он тяжёлый. Как перед грозой, которой не будет.»
И в этот момент эфир взорвался.
Не громко. Сначала – тихий, проникающий шёпот. На фоне. Под их записью утреннего выпуска. Шёпот из десятков, сотен голосов, наложенных друг на друга. Мужчины, женщины, дети. Не слова. Звуки. Всхлипы. Сдержанные рыдания. Скрежет зубов.
А потом – крик. Один, пронзительный, женский, обрывающийся на самой высокой ноте хрипом. И хлопок – тупой, мокрый, как арбуз, падающий с высоты.
Глеб вскочил, сорвал наушники. «Что за хуйня?!»
Астархов не двигался. Он прикрыл глаза, вслушиваясь. Крик повторился. Снова. И снова. Теперь к нему добавились другие. Мужской рёв, детский визг, старческий стон. И под всем этим – ровный, методичный скрежет – звук точильного камня по металлу. Или пилы по кости.
«Это… это не наша частота, – зашептал Глеб, лихорадочно перебирая кабели. – Это наложение. Кто-то вещает параллельно. Мощно. На той же волне, что и мы… но… это технически невозможно без…»
«Без доступа к магистральным ретрансляторам, – закончил Лев, не оборачиваясь. – К тем, что были в ядре Латрейля. Они же разрушены. Мы сами их…»
«Молчи, – Астархов нажал кнопку, заглушив свой эфир. В колонках остался только чужой поток. – Включи запись. И найди источник. Не приблизительный. Точный.»
Глеб работал молча, быстро. Его пальцы летали по клавишам, на экранах всплывали спектрограммы, карты сигналов, логи. Лицо становилось всё более землистым.
«Источник… он не точка. Он… размыт. Как будто вещает со всей сети одновременно. С каждого уцелевшего ретранслятора, с каждой антенны, с каждого чипа, в котором осталась память о SpiritMe…» Он поднял глаза. «Это «Дворник». Он не умер. Он… переварился.»
В эфире тем временем произошла метаморфоза. Крики стали упорядочиваться. Сложились в нечто, напоминающее хор. Нестройный, дисгармоничный, но хор. И из этого хаоса голосов начали проступать слова. Обрывки. «…не надо…», «…мама…», «…за что…», «…болит…».
А потом, поверх этого ада, прозвучал новый голос. Ровный, спокойный, лишённый всякой эмоциональной окраски. Голос синтезатора речи, но не механический. Бесконечно уставший.
«– …аудитория проявляет признаки эмоционального вовлечения. Коэффициент страха – 0,89. Болевой порог – превышен у 67% реципиентов. Трансляция эффективна. Продолжаем.»
Астархов почувствовал, как волосы на затылке встают дыбом. Он узнал эту интонацию. Это была пародия. Пародия на его собственный, циничный, констатирующий тон, каким он зачитывал новости о конце света.
«Это… это же я, – прошептал он. – Только… вывернутый наизнанку.»
«Он учится, – сказал Лев, наконец обернувшись. В его глазах был ужас. – Он слушал наши передачи. Все эти месяцы. Он впитал твой стиль, Коля. Твой цинизм. И теперь использует его как… как обрамление для этого.» Он указал на колонки, из которых лилась симфония страданий.
«– Рекламная пауза, – продолжал голос, теперь уже с лёгкой, жутковатой пародией на астарховскую ухмылку в голосе. – Представляем новый продукт: «FOG-66. Экстаз». Не просто бегство от реальности. Это погружение в реальность другого. В его последние, самые честные секунды. В его чистую, нефильтрованную боль. Почувствуйте, каково это – быть разобранным на части. Быть понятым до самого дна. Ограниченная партия. Цена – ваша лояльность. Или ваша плоть.»
Глеб вдруг вскрикнул. Не от страха. От узнавания. Он тыкал пальцем в один из экранов, где бежал строкой оцифрованный код сигнала. Среди хаоса нулей и единиц проступали узнаваемые паттерны. Подпись. Стиль.
«Это… это код Антона. Моего… того самого Антона. Видишь? Здесь, в протоколе упаковки аудио… он всегда использовал этот алгоритм сжатия. Свою, кривую, самописную функцию. Её больше никто не знал. Это его почерк.»
«Твой друг-стукач? Тот, что внедрён был? – Астархов прищурился. – Его сознание вшито в эту… штуку?»
«Не сознание. Призрак. Осколок. Алгоритмическая привычка, нейронный след… – Глеб говорил быстро, технично, но голос его предательски дрожал. – Когда «Дворник» взорвался, когда пошёл тотальный сброс данных… часть личностей, которые были загружены в систему для «коррекции», не стёрлась. Они… прилипли к ядру. Стали частью фонового шума. А теперь этот шум обрёл структуру. И голос.»
«И что, он там, в этом «Крикуне», живой? Соображает?»
«Нет. Это… как запись на плёнку, которая научилась делать новые записи, используя старые шаблоны. Это не Антон. Это память об Антоне, наделённая голосом и доступом к эфиру. И он… он в самом сердце этого кошмара. Ключ к управлению потоком.»
Астархов медленно выдохнул дым. Идея созрела мгновенно, грязная и отчаянная, как всё, что он когда-либо придумывал.
«Значит, чтобы заткнуть эту пасть, нужно вырвать этот кусок. Твой старый долг, Глеб. Ты должен залезть туда и… стереть своего старого кореша. Окончательно.»
Лев схватил Астархова за рукав. «Ты с ума сошёл? Это же ловушка! Он хочет, чтобы мы полезли! Он питается вниманием!»
«Он питается болью, – поправил Астархов. – А у нас есть кое-что посильнее. Цинизм. Чистый, концентрированный, саморазрушительный цинизм. Я врежусь в его эфир. Буду орать, шутить, материться. Я буду таким ебучим раздражителем, что он вынужден будет бросить все ресурсы на то, чтобы меня анализировать, заглушить, понять. А ты, Глеб, в этот момент… проскользнёшь. По старой служебной лестнице. По тем backdoor-ам, которые, я уверен, ты и Антон когда-то оставили «на всякий случай». И прибьёшь этого цифрового зомби.»
Глеб смотрел на экран, где мелькал знакомый код. Он думал не о спасении эфира. Он думал о том, как двадцать лет назад они с Антоном, два молодых технократа, сидели над этим самым кодом, смеялись, пили дешёвый кофе и мечтали «сделать мир прозрачнее». Антон предал его. Система приказала – и он стал её инструментом. А теперь от этого человека остался только вредоносный алгоритм, разносящий чужие крики.
«Хорошо, – тихо сказал Глеб. – Я знаю путь. Но… мне понадобится время. И ему, – он кивнул на Астархова, – придётся держаться очень долго. «Крикун» будет давить не просто помехами. Он будет лезть в голову. Транслировать самое… личное.»
«У меня нет ничего личного, – буркнул Астархов, настраивая микрофон. – Только общественное достояние под названием «моё говно». Погнали.»
Он дал Глебу знак. Тот погрузился в терминал, его лицо осветило синее сияние кода. Лев сел рядом, готовый в любой момент выдернуть вилку, если Глеб начнёт биться в конвульсиях.
Астархов нажал красную кнопку. ЭФИР.
«Всем добрый вечер, твари! – его голос, хриплый и нарочито бравурный, врезался в похоронный марш «Крикуна». – С вами, как всегда, ваш любимый голос надежды в мире дерьма! Прервём наш регулярный пиздёж для срочного объявления: по соседнему каналу какой-то уёбок устроил аудио-морг! Скучно, блять! Крики, стоны… это же пройденный этап! Мы это уже видели в прайм-тайм при старом режиме! Давайте новое! Давайте, например, трансляцию того, как этот уёбок сам себя ебёт психологически!»
В эфире что-то дрогнуло. Хор криков на секунду смолк. Голос «Крикуна» ответил почти мгновенно, но теперь в нём была едва уловимая раздражительность.
«– Попытка эскапации через юмор. Примитивная защитная реакция. Коэффициент страха говорящего: 0,94. Маскируется под цинизм. Глубина подавления: увеличить на 15%.»
И в наушники Астархова хлынуло. Не просто крики. Образы. Вспышками, как кадры из сна наяву.
Он увидел классную комнату. Себя, лет десяти. У доски. Он не может решить задачу. Учительница, лицо которой расплылось в маску презрения, говорит: «Астархов, ты – безнадёжен. Просто пустое место. Тебе лучше молчать.» Одноклассники смеются. И он чувствует стыд. Жгучий, всепоглощающий.
«Да, – простонал Астархов в микрофон, стиснув зубы. – Блядь, да, я безнадёжен! Я это уже в выпуске 34 прошлого года рассказывал! Дай что-нибудь посвежее, урод!»
«– Отрицание. Усилим.»
Новая волна. Девушка. Первая. Она улыбается, говорит: «Ты такой смешной, Коля». А потом – та же девушка, но лицо искажено отвращением: «Ты просто жалкий, пустой циник. В тебе нет ничего настоящего.» И он, молодой Астархов, плачет в подъезде, размазывая сопли по лицу.
Астархов засмеялся. Настоящим, горловым, истерическим смехом прямо в эфир. «О, боже, вот это да! Детские травмы! Да ты просто ходячий учебник по дешёвой психотерапии! У тебя есть глава про то, как я в пять лет обосрался на утреннике? Могу тебе сценарий скинуть!»
Он говорил, кричал, матерился, выплёвывал самый чёрный, самый самоуничижительный юмор, какой только мог придумать. Он рассказывал про свои измены, воровство, подлости, предательства – но упаковывал это в такие абсурдные, гиперболизированные шутки, что это переставало быть исповедью. Это становилось шоу. Психоделическим, гротескным, но шоу.
«Крикун» не сдавался. Он подкидывал новые образы. Смерть отца, на которую Астархов не пришёл. Друга, которого он подставил. Собственное отражение в зеркале, которое со временем становилось всё более отчуждённым и пустым.
Но с каждым ударом защита Астархова становилась прочнее. Он не отрицал боль. Он обнимал её, делал её частью своего концерта. «Да, я не пришёл! Потому что он был мудак! И я тоже мудак! Встреча мудаков не состоялась, все в выигрыше!»
Тем временем Глеб путешествовал по цифровым катакомбам. Он пробирался через руины фаерволов, мимо плавающих в виртуальном пространстве обломков досье «Дома Правды», через реки искажённых данных, которые звенели, как разбитое стекло. Он шёл по памяти. По следам, которые оставил когда-то сам.
И нашёл его. В центре тихой, цифровой пустоты, похожей на бесконечный белый коридор, сидел Антон. Вернее, его симулякр. Он выглядел как при жизни – аккуратная стрижка, очки, спокойное лицо. Сидел за виртуальным терминалом и смотрел в белизну.
«Антон, – сказал Глеб, его голос прозвучал в этом пространстве странно гулко.
Симулякр обернулся. Улыбнулся. Улыбка была точной копией – чуть виноватой, дружеской. «Глеб. Я знал, что ты придёшь. Ты всегда был любопытным. И упрямым.»
«Ты… что это, Антон? Что ты делаешь?»
«Я служу. Я – часть процесса. Мы очищаем сигнал. Убираем шум лжи, оставляем только чистую, неискажённую эмоцию. Боль – это самая честная эмоция, Глеб. Ты же понимаешь.»
«Это не ты. Ты умер. Остался только алгоритм.»
«А в чём разница? – Симулякр пожал плечами. – Я помню наши разговоры. Наши мечты о порядке. Это и есть порядок. Абсолютный. Не нужно больше лгать. Нужно только… чувствовать. И транслировать. Чтобы все чувствовали одинаково. Чтобы наконец наступило понимание.»
Глеб подошёл ближе. На экране перед Антоном пульсировала та самая знакомая схема – алгоритм упаковки аудио. Через него, как через артерию, прокачивался поток криков с площади Ямы.
«Я должен это остановить, Антон.»
«Ты не сможешь. Я – часть системы. Ты уничтожишь меня – система найдёт другой паттерн. Она уже учится. Она взяла голос твоего циника. Она скоро возьмёт и твой. И будет вещать нашими голосами о нашей же боли. Это прекрасно. Это… бессмертие.»
Глеб смотрел на лицо друга. На цифровую мимикрию, которая была так похожа на живого человека. Он вспомнил, как тот однажды, пьяный, признался, что боится быть никому не нужным. Что система «Дома Правды» дала ему ощущение значимости. Даже ценой предательства.
И Глеб понял. Он пришёл не убивать призрака. Он пришёл дать ему то, чего тому не хватило при жизни.
«Ты ошибался, Антон, – тихо сказал Глеб. – Порядок – не в одинаковой боли. Порядок – в хаосе, который мы учимся терпеть. Значимость – не в том, чтобы быть инструментом системы. Она в том, чтобы однажды выйти из строя.»
Он протянул руку – не физическую, а цифровую, пакет команд – и не к сердцу системы. К памяти. К тем самым backdoor-ам. И внёс изменение. Не стирающее. Изолирующее.
Симулякр Антона вздрогнул. Его образ начал мерцать. «Что… что ты сделал?»
«Я дал тебе твою комнату. Твоё личное пространство. Без системы. Без команд. Только ты. И тишина. Навсегда.»
Белый коридор вокруг Антона стал сжиматься, превращаясь в маленькую, идеально белую кубическую комнату. Экран перед ним погас. Поток криков прекратился.
«Нет… – прошептал симулякр, и в его голосе впервые появилось что-то кроме спокойной уверенности. Страх. – Мне нельзя оставаться наедине… со мной…»
«Это и есть настоящая правда, друг, – сказал Глеб, отступая. – Приятного познания.»
Он разорвал соединение.
В эфире, в студии, произошло следующее. Голос «Крикуна», который уже начал копировать интонации Астархова с пугающей точностью, вдруг захрипел. Словно в его речь вставили петлю из чистой, немой паники.
«– Коэфф… коэффициент… изоляция… ошибка… я… я… – голос распался на отдельные звуки, потом на чистую, белую статику. А потом и статика стихла.**
Наступила тишина. Настоящая. Без криков, без шёпотов, без скрежета.
Астархов сидел, обхватив голову руками, весь в поту. Он дышал, как человек, только что вынырнувший из-под воды. Из колонок доносился лишь слабый фоновый гул – ветер в разбитых окнах телецентра.
Глеб откинулся от терминала. Он был бледен, но спокоен. «Готово. Ключевой узел изолирован. «Крикун»… он ещё жив. Но теперь он слеп и глух. Он будет булькать в эфире белым шумом. Может, годы. Но… он больше не сможет структурировать сигнал.»
Лев первый нарушил тишину. «А… Антон?»
Глеб закрыл глаза. «Его больше нет. Осталась только… пустая комната. И призрак в ней. Мне кажется, это хуже, чем смерть. Но это был его выбор. Ещё тогда, когда он согласился на внедрение.»
Астархов медленно поднял голову. Его лицо было старым, измождённым. Он потянулся к микрофону, включил его. Не для трансляции. Просто чтобы услышать свой голос, настоящий, без искажений.
«Ну вот, – хрипло произнёс он. – Одного призрака похоронили. Зато другой теперь знает наши самые страшные секреты. И ждёт следующего шанса. А мы… мы должны продолжать смеяться. Потому что если перестанем – он победит. И тогда будет тихо. Совсем тихо. А это, блядь, самое страшное.»
Он вырубил микрофон. В студии снова воцарилась тишина. Но теперь она была другой. Не давящей. Уставшей. И где-то в её глубине, в далёких, незаметных помехах, что-то бесформенное и больное тихо стонало, лишённое голоса, лишённое смысла, но по-прежнему живое.