Читать книгу Пастораль Птицелова. Киммерийская повесть - Светлана (Лана) Макаренко-Астрикова - Страница 5

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава третья

Оглавление

– Опять задумалась? И о чём же это, Мариш? —Загорский бесшумно возник позади, обнял, охватив цепким кольцом плечи, и тотчас же, резко, абрекски, по разбойничьи, вдавил шею, горло в скользкий кашемир своего полуфрака, остроту локтя. – Дивам вредно думать. Им лучше ноты повторять.

– Я повторяю, – прохрипела она с тихою яростью, задыхаясь, качнувшись вперед всем корпусом, пытаясь вырваться. – Пусти, задушишь!


– Да? Повторяешь? Вдохнула фиоритуру? Расчертишь нотами? Что – то не верится. – Он резко развернул ее за плечи лицом к себе и вдруг… ударил коленом в пах, прямо в середину лона, в бархат платья. От боли она прикусила губу и едва не упала, уткнулась лбом ему в живот, запуталась в тяжести ткани, гладкой, пахнущей старой карамелью и шоколадом.

– Пусти! Зверь! – Ты что?! – Она яростно выплюнула куда-то в ворс, в ковер пыльной, плюшевой гримерной кровавый сгусток – Что тебе еще нужно от меня? Чтобы я не могла совсем петь? Чтобы брала на октаву ниже, и ты царил на сцене, финикийский петух?

– Мне нужно, чтобы ты и на йоту малейшую не подпускала его к себе, тварь, запомни, увижу рядом, убью…

– Да не нужен ему твой Вивальди, плевал он на старые, прожженные ноты, не станет их расшифровывать, там почти все истерлось, скоро рассыплется… Как ему их прочесть? По наитию, что ли?! Не у всех же есть такой нюх на звуки, как у тебя! Фу- уу! – шумно и больно выдохнула она. Колени подогнулись, и Марина без сил упала на потертую, хлипкую банкетку, стараясь не смотреть на него. Страх и боль, одновременно, жаром разлились по телу и совершенно холодно, ясно и четко она вдруг подумала, что никогда не сможет иметь ребенка, родить его. Это была ее тайная и страстная мечта, но мечта была – бесполезна. И она была не Ассоль, увы! Совсем не Ассоль.

– Они же стоят миллионы евро, эти ноты, дура! – Яростно прошипел Загорский, и дернул вверх мощным подбородком, чуть выкатив глаза, яростно блестя белками и встряхивая картинно белыми локонами, до плеч. Он гордился своей натуральной сединой, естественной, почти что с молодости… В нем, и вообще. было много естественного, ошеломительного, покоряющего, властно, стремительно и яростно, но он с юности так барственно и отстраненно преподносил себя, что всем казалось, что он – превозносится, и вокруг него, при всей шумной и терпкой славе первого баритона – солиста областной филармонии, мецената, коллекционера, ценителя редкостных книг, нот и арий, мгновенно очертился сияющий круг пустоты, холодной, чуть насмешливой и брезгливой.

Теперь в этот завороженный круг бесшумной поступью, властно входила и ее ненависть, вспыхнувшая полно и высоко, как пламя из столь же безоглядной, любопытной влюбленности. Тогда, давно он чаровал ее мощью своего баритона, небрежным изыском манер… Он не был скупым, не считал чаевых, не глядя бросал на стол – купюры, себе на локоть – ее слегка потертое манто, мимоходом запомнил, насмешничая, все ее привычки и оттенки вкуса.

И Марине сначала нравилась эта странная, чуть брезгливая, насмешливость, она старалась попасть ему в тон, улыбалась растерянно и иногда – невпопад.

Но, со временем, постепенно все в нем стало ее раздражать, исподволь, накапливаясь, бурлило, как подземный ручей, перекат, речной омут. Так бурлило, что иногда начинало сводить скулы, сосать под ложечкой, колоть в горле. Она тщательно полоскала горло, показывала самой себе в зеркале язык, смеялась до хрипоты и слез, щипала себя за щеки, часами расчесывала волосы, рискуя разбить массивной расческой зеркало, едва лишь она замечала в зеркале этом его силуэт… Они жили вместе еще только год или полтора, а ей казалось вечность и, во время его распевок по утрам, ей хотелось вскочить с постели и заткнуть ему рот чем угодно: платком, ладонью, кулаком, шарфом, плевком, лишь бы не слышать мощных, раскатистых рулад, напыщенно – холодных, не греющих, ни сердце, ни воображение, ни душу…


***

Она нарочито часто и неловко роняла на пол сцены букет, предназначенный ему, если они пели в дуэте, ее просто тошнило от запаха красных роз, которые он обожал, лепестки облетали и мялись, его взгляд – леденил, не смягчаясь ни густой тенью ресниц, ни изыском манер, ни широкой, обольстительной улыбкой. Он наступал на ее платье, вспыхивал, откидывал серебристые волосы со лба, улыбался, выламывал ее руку, высоко поднимая запястье до своих губ. Публика бушевала, ликуя, сотрясая хрусталь театральных люстр овациями.

Они оба так блистательно, остро, тонко разыгрывали страстную пару, что никто не мог поверить в обман. Даже их близкие друзья, картежник, первая скрипка оркестра, страстный пьяница и виртуоз высоких нот, Антон Черешнев, его вечная, блудливая пассия, все неизменно прощающая ему, близорукая и рассеянная Любушка Карсавина, гримерша, сиплая хохотушка и сплетница, Полина Гарина, то и дело замазывающая синяки на плечах и шее Марины. Спину и живот Марина ей старалась не показывать.

– Слушай, Сабурова, мы вроде же вчера много не пили? Чего это ты опять вся, как слива? – испуганно и горячо шептала певице в ухо, надавливая на мочку, Гарина… Ты уж аккуратнее как – нибудь… двери не задевай, что ли? Или это не двери? – Тут Гарина подмигивала ей тщательно прокрашенным правым оком… – Да, ладно, чего краснеешь то? Сами бывалые, знаем… Завидую я тебе, Маришка… Ну, ты ему там шепни на ушко так, чтобы тише как то, а то тонального и тоника не напасешься…

Она могла лишь рассеяно улыбнуться в ответ. Узкой улыбкой. Едва растянув губы. Широко улыбаться было нельзя. Холод заползал в середину сердца. Мешал дышать. А не дышать она не могла. Тогда умирали ноты.

…Когда он ударил ее впервые? Она не помнила. Отлетая спиной в угол комнаты с высоким зеркалом в червленой, старинной, резной раме, думала лишь о том, чтобы миновать виском острое чугунное ребро радиатора. За окном, в дожде, алела и мокла рябина. Была ранняя, пылающая багрянцем осень. А под нею, на ковре, еще час, сгустками пульсировала кровь. То, что должно было стать ее ребенком. Их ребенком.

– Мне не нужны твои вы… ки! – Бесстрастно и холодно прошипел он, держа ее за руку и сжимая зубы в белоснежной улыбке. На его плечах ангельскими крылами сиял халат. В десяти шагах от кровати стоял усталый врач в измятой, зеленой шапочке и повязке до бровей. Врач было чуть поморщился, удивленно вскинув бровь, но сделал вид, что не слышит ничего. Или он, в самом деле – не расслышал, проворно и ломко опустив в карман куртки голубовато – хрустящий конверт, протянутый Загорским? Марина представила на миг, что купюры в нем, конверте, похожи на птиц, у которых подрезаны, обломаны крылья, и неожиданно – улыбнулась, потому что внутри у нее вдруг зашевелилась и зазвучала эта странная, светлая моцартовская мелодия, хрустальное безе Птицелова.

Загорского она про себя тоже звала так: «Птицелов», Только про себя! Птицелов в холодной, черной маске из шелка. За которой не было видно глаз. Или эта была гипсовая баута? Она не могла сказать точно.

***

Просто взяла две верхних ноты из арии, тихо и внятно пропела их. И отвернулась к стене… Следующие два дня она ни с кем ни говорила и отказывалась даже пить, а через неделю у них с Загорским уже был концерт в Варшаве… И опять оседала хрустальная пыль с подвесок люстр, овации разламывали надвое зал оперного театра, опадали капельками крови лепестки роз, и качались за окном, в нежном мареве дождя, золотистые листья кленов… А внутри нее зияла, росла и ширилась огромная черная дыра боли, холода, пустоты.. Отчаяния. Для которого не было нот. Не было! Но никто не мог догадаться об этом… Никто. Ведь для нее, Марины Сабуровой, всегда, всегда были покорны все восемь нот. И еще две – сверху. Полная октава и нежный « поцелуй Бога в темя», как восторженно писали о ней в газетах… Правда, она не читала их! Никогда. Их, насмешливо фыркая, в пьяном безумии цитировал Загорский, тщательно и бесшумно избивая ее в очередной раз, в бархатно – лиловом номере венской гостиницы, на широкой кровати. Зажав ей рот ладонью, чтобы она не могла кричать…

Пастораль Птицелова. Киммерийская повесть

Подняться наверх