Читать книгу Занятие для идиотов - Святослав Тараховский - Страница 6
Часть первая
Сценарий
6
ОглавлениеСадиться за парту после тридцати – тяжко.
«И бессмысленно!» – добавил Натапову сомнений Левинсон, считавший, что научить кого-либо на писателя невозможно. «Или у тебя это есть, стагик, – солидно заявил он, – или нет. Кто учил писать Пушкина, Толстого, Достоевского или, ну, этого, который мешки на пристани таскал, Гогького? Жизнь, стагик, более никто. Один дгугого может научить гугаться матом, кугить и жгать водку, обтачивать болванки, доить когову или водить тачку – научить писать не может никто».
Натапов смотрел на Левинсона, понимал, что профессиональный футболист Сашка вряд ли читал Достоевского и наверняка не читал Горького, но допускал, что, возможно, друг прав. В то время Натапов во многом доверял Левинсону, потому что покойный Сашкин дед был раввином и слыл мудрецом. Ну, действительно, кто учил писать Горького?
«Но я-то, – возражал Левинсону Натапов, – не настоящим писателем собираюсь стать – всего-навсего сценаристом!» «Это, стагик, что в лоб, что по лбу, – парировал Левинсон, – и то и дгугое имеет дело со словом». «Зачем тогда существуют Институт кинематографии и сценарное отделение, где студентов учат на сценаристов?» – не успокаивался Натапов. «Глупость, – заканчивал спор Левинсон. – Госудагство совегшает глупости так же, как мы, обыкновенные человеки». Натапов смотрел на друга и думал о том, что если он, блин, такой умный, почему он стал только футболистом, бегает по полю со своей черной головой и больше всего любит, когда с трибун ему кричат: «Бей, Чернослив!»? Впрочем, спохватывался Натапов, может, именно в этом и заключена настоящая мудрость жизни?
Во ВГИК принимали до роковых тридцати пяти, на Высшие курсы сценаристов и режиссеров – в том же пределе. Натапову было тридцать шесть, пароход с образованием уже уплыл от него под черным дымом опоздания. Попробуй сам, вспомнив Левинсона, сказал себе тогда Натапов, стань хоть на малость Горьким, удостоверься в том, что это у тебя есть, что ты это можешь. А не сможешь – ковыряй дальше землю, вдыхай ароматы асфальта, люби кино как зритель и радуйся, что его видят глаза и слышат уши.
По ночам в его голове шевелились знакомые тени, слышались смех и плач, звучали голоса; люди, понял он, которых он знал и не знал, о чем-то его просили. Он долго откладывал, но однажды отважился. Что-то неосознанное, повелевающее, властное шевельнулось в нем на рассвете и скомандовало: «пора»; он открыл глаза и послушно таинственному приказу подчинился. Купил с утра пачку писчей бумаги, пару ручек и решил дождаться вечера, когда ни мама, ни Волик не смогут ему помешать. У него, конечно, был комп, но, помня о Горьком, он захотел пройти путем великого самоучки и поскрести пером по бумаге. Разве что не было у него чернильницы и чернил – не принципиально, сказал он себе, Горький простит.
День был долгий, осенний, дождливый, по оконному стеклу ползли капли, ранние московские сумерки, казалось, подталкивали к одухотворенному одиночеству, к плодотворному углублению в себя. Он вырубил все телефоны, зажег любимую старинную настольную лампу с бронзовым львом на постаменте, откинул крышку бюро, уселся перед ним в уютное бабушкино кресло, положил перед собой лист бумаги и взял в руки ручку.
Все было готово. Час творчества пробил.
Он решил написать рассказ. Он знал десятки поучительных историй, он был уверен, что первую новеллу закончит сегодня же к ночи, вторую завтра, а третью послезавтра. Он не был до такой степени недоумком, чтобы считать, что литература есть всего-навсего буквы родного языка, в правильном порядке выведенные на бумаге, но все же полагал, что дело это не слишком хитрое. Через две недели у меня будет готов сборник, думал он, надо будет поразмыслить, куда отдать его печатать.
Странности начали преследовать его сразу.
Он не понимал, что происходит, и не мог найти происходящему разумное объяснение. За свою инженерную жизнь он написал десятки докладных и заявлений, он умел орудовать ручкой, всегда делал это без усилий и борзо, но сейчас чистый белый лист, предназначенный для рассказа, действовал на него как магический тормоз.
Первые четверть часа он никак не мог решить, с чего начать, мял в пальцах стило, пил глотками припасенную «Колу» и сомневался до такой степени, что даже немного взмок и расстегнул пуговицы на рубашке.
Наконец написал первые три предложения, прочитал их, и они ему так не понравились, что следующие полчаса он потратил на то, чтобы их переиначить и начать рассказ по-другому. Он менял слова местами, добавлял новые и отнимал прежние, он поймал себя на том, что играет в слова, будто в «Лего», но это мало ему помогло.
За час он почти не сдвинулся с места; дождь за окном, усилившись, грузно придавливал землю – ему тоже стало тяжко и не по себе. Он решил, что проблема в проклятой бумаге, от которой давно отвык современный человек, он прикинул, что в компе дело пойдет резвее, и запустил свой HP.
Но и тонкий, легкий, сверхсовременный гаджет мало ему помог – рассказ спотыкался, не шел. Он был в отчаянии. Мысль о собственной бездарности мелькнула в его голове, наложившись почему-то на изображение ехидной физиономии Левинсона, что было обидно вдвойне.
Человек нормальный попытки писательства на этом бы завершил, рыжий Натапов набычился и уперся. Первая неудача только раззадорила его, она же заставила понять, сколь трудна и изнурительна борьба человека с его родным языком.
На второй день ровно в девять, запалив лампу со львом, он снова был замечен за компьютером, то же самое повторилось с ним на третий, четвертый, пятый день – добровольная пытка продолжалась в течение месяца, и он к ней даже привык. Он, к неудовольствию мамы, исхудал, позеленел, но рассказ понемногу встал на ноги и, прихрамывая, кривыми, кружными путями начал свой трудный путь к финальной точке.
Натапов изнемогал. На первые три рассказа он потратил четыре месяца. Он не знал, хороши ли они или никуда не годятся, но он их прикончил. Алексей Максимович Горький не был любимым его писателем, зато стал самым уважаемым.
Самоистязание по горьковскому примеру могло продолжаться довольно долго, если бы однажды по счастливому стечению Натапов не открыл дневники Пушкина и не прочитал буквально следующее: «…Вяземский не захотел учиться нашему ремеслу и писателем не стал…» Натапов мигом прозрел. Ему стало ясно, что Левинсон в дедушку раввина умом не пошел. Если уж сам Александр Сергеич брал уроки писательства, то для Натапова такой пример обозначил одну и единственную немедленную проблему: у кого можно подучиться?
И тут ему опять повезло.
Он помнил из истории, что великие вопросы политики частенько решаются, к примеру, в разговорах на теннисном корте; в теннис он, к несчастью, не играл, но сообразил, что совместное выгуливание собак – по степени взаимного душевного расположения песьих хозяев – теннисному корту уступать не должно. Собаки, как и теннисной ракетки, у него тоже не было, зато он знал, что в третьем подъезде его десятиподъездного панельного чуда живет действующий звукооператор с «Мосфильма» Юрка Рубин, у которого есть мини-пудель Чарли, с которым Юрка регулярно гуляет и при этом ароматно дымит, прерываясь исключительно на розжиг очередной трубки. Рубин наверняка знает сценаристов, решил Натапов, насчет курения он, Натапов, тоже обучен с дворового детства и всерьез, и почему бы, подумал Натапов, не составить Рубину компанию сперва по этой части, а уж там как повезет.
Тем же вечером под тенью дворовых лип соседи друг другу кивнули и дали прикурить; на второй день, после натаповских комплиментов в адрес психовато лаявшего на прохожих Чарли, можно сказать, сблизились и прониклись; на третий, узнав о натаповской проблеме, добрый звукооператор Рубин в передышке между куревом сказал, что познакомит Натапова с настоящим драматургом Семеном Лунгиным, с которым трудился на кинокартине про агонию проклятого царизма.
Судьба в образе Рубина коснулась Натапова волшебной палочкой.
– Здравствуйте, Семен Львович, – представился Натапов. – Моя фамилия Натапов.
– Так, – задумался Лунгин. – И что же?
– Я написал рассказы. И хотел бы…
– Тащите, – сказал Лунгин. – Потом поговорим.
Десять дней Натапов страдал и жил верой.
Через десять дней он перезвонил Лунгину, чтобы узнать судьбу своих рассказов и, через них, собственную, свою. «Забудьте об этих пробах пера, это литература среднеарифметическая, она отвратительна и никому не нужна», – сказал Лунгин. «Я понял. Спасибо. Извините», – ответил, проклиная себя, Натапов и почувствовал, как струйка холодного пота пробежала по его спинному желобку. Все было кончено; в ушах привычно зарокотал экскаватор, замаячил на обочине трудяга грейдер, остро пахнуло битумом и асфальтом… «Несмотря на это, – добавил Лунгин, – я приглашаю вас на занятия своей мастерской. Жду вас первого сентября у себя на квартире. Запомните адрес…»
Месяц носился Натапов со своим счастьем.
Тем же вечером он крупно отметил удачу с Наташей. На другой день – с мамой, потом с умным Левинсоном, потом с добрым волшебником Рубиным, потом собрал всех вместе и еще раз отгулял событие по полной программе. Он так привык отмечать, что за неделю до первого сентября и мама, и Наташа, и Левинсон с трудом отвлекли его от такого праздника, заставив Рубина соврать, что Лунгин терпеть не может запах спиртного. Много позже, выпивая с Лунгиным и разматывая события, Натапов высчитал, что идея столь гнусной лжи принадлежала Левинсону; он ошибся – мысль подала Наташа.
Их было пятеро в его мастерской духа. Четверо сильно взрослых мальчиков, съехавших, как и Натапов, разумом на кино, и трогательная девушка из Туркмении с головой, немного похожей на дыню, горизонтально положенную на плечи. Ученики по-быстрому перезнакомились, ступили в синюю гостиную, увешанную картинами русских классиков, совершили маневр меж красного дерева стульев, стола и кресел и смиренно расселись на окружающем мастера полукруглом диване. Вскинув орлиный нос, Лунгин вызывающе всем улыбнулся.
– Я поздравляю вас, – сказал он. – Вы ступаете на путь безденежья, издевательств, унижений и бесправия. Я старый человек, я обязан предостеречь. Еще не поздно сказать спасибо и, сохранив лицо, уйти с прямой благородной спиной.
Никто не шелохнулся.
– Дело ваше, – промолвил Лунгин. – Тогда поздравляю вас еще раз. Знайте, лучше нашей профессии ничего в кино нет. Бешеные режиссеры будут вас топтать, мучить вариантами и переделками, продюсеры будут вас пугать, что заменят другим сценаристом – ничего у них не выйдет! «Наша сила в нашей слабости, а слабость наша безмерна». Шекспир сказал это будто специально для нас; он имел в виду, что мы, бесправные сценаристы, будем писать на таком высоком уровне, что самые смелые, самые безумные фантазии режиссеров и продюсеров будут изначально закованы в клетку нашей драматургии и вырваться из нее никак не смогут. Таков наш путь к победе. Ясно?
Студенты, завороженные Шекспиром и манящей победой, единодушно кивнули. Мэтр позвал их в небеса.
– Занятие первое, – объявил Лунгин. – Каждый возьмет лист бумаги и ручку. Пишите: «“Ты слышал?” – “Нет”. – “Прислушайся!” – “Не может быть!”» Записали? Теперь быстро разошлись по углам. За четверть часа каждый из вас, используя этот диалог, должен написать свой вариант истории на полстраницы.
В четырехкомнатной квартире углов для уединения хватало. Натапов выбрал кухню и на ней подоконник, на котором ершился зеленый столетник. За стеклом шумела Садовая, ползли машины, переставляли ноги люди – за стеклом без цели, смысла и искусства протекала никакая жизнь. Натапов поднял голову, он уже обрел цель и смысл, оставалось дотянуться до искусства.
Он прикрыл глаза; он вспомнил свою трассу, бульдозериста Тагоева и его золотые зубы, вспомнил, как они вместе слушали хромающий движок и о чем тогда говорили. Присочинил конец и перенес воспоминание на бумагу.
– Неплохо, – принародно оценил работу Кирилла Лунгин. – Есть живая история! Господа, запомните первое: профессиональный сценарист обязан уметь внятно изложить на бумаге историю. И еще: в каждой современной истории он обязан отыскивать вечное, потому что самое современное сегодня завтра уже безнадежно устарело…
Лунгин. Проникающий взгляд, кивок одобрения, чуть сдвинутые в улыбке губы, сигарета «Родопи» в прижженных пальцах, прищур при глубокой затяжке и вечная готовность к иронии и шутке. Легкий, контактный, пластичный, бесконечно живой, он, кажется, получал от процесса передачи собственных знаний больше удовольствия, чем молодые ученики.
За два года мэтр многое в них вложил, хотя его учебный метод трудно было назвать обучением. Это было общение товарищей, равного с равными, интереснейшие, на собственном примере рассказы о диалоге, изобразительной части, умении строить сюжет. Это были духоподъемные споры не столько и кино, сколько о жизни – раскованные и рискованные, это было коллективное, высвобождающее фантазию сотворчество. Это были счастливейшие годы. Так учил их Лунгин.
И были первые робкие пробы собственного натаповского письма. Эпизодами, сценами, деталями. Было мучение над диалогом: знал, по Лунгину, что он должен быть легким, по возможности кратким, колким, «фехтовальным», но он то и дело норовил выскользнуть и сорваться в пропасть многословия и тяжеловесности, что противопоказано экрану как излишние лекарства больному. Были килограммы исписанной бумаги, ноющие пальцы, стертые до невидимости буквы на клаве компа, и наконец вызрел результат: твердое представление о сценарии. Так учил Лунгин.
Киносценарий – это 60–70 страниц текста в формате А4; это 26–30 эпизодов, сцепленных сюжетом истории, судьбой или характером героя или мыслью автора, причем и каждый эпизод, и весь сценарий в целом желательно выстраивать в классическом драматическом порядке: завязка, кульминация, развязка. Высокий класс достигается тогда, когда в сценарии мало слов и много описательной части, то есть будущего чистого экранного изображения, так называемой пластики. Фразы персонажей в сценарии не должны длиться дольше их мыслей, в противном случае на экране возникает не кино – плохой театр, говорильня, актеры играют «ротом». Театр – жизнь придуманная, кино – запечатленная; в этом смысле самое идеальное кино снимет камера, нарочно оставленная включенной на шумной улице с множеством пешеходов, машин и подлинной жизни. Авторские отступления, философию и умствования из сценария по возможности следует изгнать и переместить в литературу; в сценарии пишешь только то, что конкретно можно снять и увидеть на экране. Так учил Лунгин.
Что было еще?
Ах, да, конечно, он чуть не забыл главного. Сценариста можно сравнить с официантом, что с подносом, поднятым над головой, пробирается через переполненный публикой зал. На подносе – еда и напитки, то есть твой сценарий и общий замысел будущего фильма. Публика тянет к подносу шерстистые жадные руки, публика кричит: выкинь! убавь! замени! принеси другое! Так вот, главная задача официанта, сиречь сценариста, сберечь свой сценарий и замысел на пути к экрану, не дать его растащить, разбавить, подменить, искорежить до неузнаваемости. У сценариста хватает врагов, самый коварный, алчный, самый голодный его враг – режиссер. Режиссер хитер и коварен, он будет либо льстив и велеречив, либо суров и даже зол, он будет восхищаться твоим сценарием или по-товарищески находить в нем изъяны – но что бы он ни пел, не пускай режиссера в соавторы, не уступай ему ни пяди своего текста. Однажды уступишь – конец, вечно будут тебя ломать, лезть в твой сценарий, половинить твой гонорар. Так учил Лунгин.
И последнее, тоже главное. Не мельчи. Помни о величии замысла. Даже если пишешь о бабочке, вселись в нее и взлети вместе с ней, представь, что она полноценный житель планеты и Вселенной и что у нее, как у тебя и у любого существа, есть свои проблемы и своя глобальная судьба. Не забывай, нет мелких тем, все зависит от взгляда. Так учил Лунгин.
Теперь, пожалуй, все. Ничего более не надо. Есть у тебя в голове живая история, знаешь законы жанра и профессии, садись и пиши; пиши, но будь осторожен: не засуши историю, не сбей с нее пыльцу подробностей, которые только и делают историю живой. Этому тоже учил их Лунгин.
Долгими немыми вечерами подмастерье Натапов сидел за своим «Стражем». Он медитировал, чтоб отворить душу, он молился, он впадал в транс или смотрел на жизнь простым и трезвым взглядом – все шло в дело. Он вспоминал свои самые лучшие мысли и подбирал к ним самые точные, единственные слова, какими мог увековечить их на бумаге. Он не боялся быть банальным, он боялся быть неискренним. К счастью, он быстро понял, что искренность не бывает банальной.
Наконец через труды и муку он спел свою песню, показал черновой вариант Лунгину и даже успел получить его благословение. «Канва готова, осталась вышивка», – сказал Лунгин, но окончания работы уже не застал.
Смерть учителя мобилизует на продолжение подвига. Натапов закончил сценарий, перекрестился, сплюнул, матюгнулся и отослал его на конкурс. Была не была.