Читать книгу Дар дождя - Тан Тван Энг - Страница 7

Книга первая
Глава 6

Оглавление

Когда я вернулся, дядюшка Лим, наш семейный шофер, выходил из гаража. Он посмотрел на меня, прищурив и без того узкие глаза.

– Вы все гуляете с этим японским дьяволом. Вашему отцу лучше об этом не знать.

Мы с ним говорили на диалекте, завезенном из южнокитайской провинции Хок-кьень. Большинство китайских иммигрантов на Пенанге родились именно там, до того как приплыть в Малайю в поисках работы.

– Да, дядюшка Лим, – мы всегда уважительно относились к старшим слугам. – Но он узнает, только если ты ему скажешь.

– Мне нужно отправить машину в ремонт. Не знаю, сколько будут ее чинить. Какое-то время я не смогу вас возить.

Я покачал головой:

– Неважно. На следующей неделе я еду в Куала-Лумпур.

– Этому человеку нельзя доверять.

– Тебе все японцы не нравятся, дядюшка Лим.

– И у меня есть на то причины. Они каждый день продвигаются все глубже в Китай. Уже города начали бомбить. – Он покачал головой. – Я попросил дочь пожить у меня. Через месяц она приедет на Пенанг.

Я услышал в его голосе раздражение и перестал поддразнивать. У дядюшки Лима было две жены, обе покинули провинцию Хок-кьень ради работы на британских шелкопрядильных фабриках в Кантоне. Раз в два года он брал отпуск, чтобы съездить домой. В тот день отец сам отвез его на причал и помог погрузить на лайнер багаж и подарки. Несмотря на предложение отца оплатить каюту, дядюшка Лим неизменно бронировал койку в трюме. «Можно потратить деньги на что-нибудь получше», – отвечал он, демонстрируя бережливость, которой хок-кьеньцы гордились, а я считал скорее скаредностью.

– Твоя семья в безопасности?

Мне было трудно смириться с мыслью, что соплеменники Эндо-сана способны на подобные злодейства, но по выражению лица дядюшки Лима я понял, что ошибался.

Он кивнул:

– Они собираются бежать, уехать на юг. Я советовал им приехать сюда, но они отказались. Приказать не могу – вот и позволяй женщинам после этого работать на фабриках! Хоть дочь меня еще слушается.

– Я попрошу одну из горничных приготовить для нее комнату, – предложил я, зная, что отец сказал бы то же самое.

Мне хотелось сказать еще что-нибудь, но в тот же миг я почувствовал, что меня словно крутанули вокруг оси одним из приемов айки-дзюцу Эндо-сана, и потерял ориентацию в пространстве. Я не мог бросить начатое, потому что наши занятия превратились для меня в образ жизни, и знания, которыми он делился со мной, были слишком драгоценны, чтобы от них отказаться. Я сказал себе, что Эндо-сан не отвечает за то, что происходит где-то в далекой стране. Поэтому я промолчал, решив, что комнаты для дочери дядюшки Лима с меня будет достаточно.

Дядюшка Лим покачал головой.

– Она остановится у моего двоюродного брата в Балик-Пулау. Его семья найдет ей место.

Я смотрел, как он уходит прочь. Я знал, что шоферу было только слегка за пятьдесят, но вдруг увидел, что он стареет. Другие слуги боялись его норова, но он никогда никому из нас его не показывал. Ама рассказывала, что когда моя мать только приехала в Истану в качестве новой хозяйки, она, к большому неудовольствию прислуги, часто наведывалась на кухню. Это была их вотчина, а мать нарушала заведенный ими порядок. Хуже того, она была китаянкой, вышедшей замуж за европейца. Страданиям не было предела, пока дядюшка Лим не попросил мать оставить слуг в покое и забыть дорогу на кухню. Только у него хватило смелости это сделать.

Дядюшка Лим остановился и обернулся ко мне:

– Сегодня звонила ваша тетя Юймэй. Просила вас зайти к ней, как только сможете.

Я скорчил гримасу. После смерти моей матери тетя Юймэй считала своей обязанностью за мной присматривать.

– Что ей нужно?

– Чэн Бэн скоро закончится, забыли? – с упреком заметил он, имея в виду Праздник чистого света, когда семьи собираются, чтобы привести в порядок могилы родителей и предков и принести им дары в виде еды и ритуальных денег.

– Я не забыл. – На самом деле забыл, конечно.


Тогда я только начинал задумываться, в каком странном месте вырос – в малайском государстве, которым правили британцы, где было сильно влияние Китая, Индии и Сиама. На острове я мог перемещаться из одного мира в другой, просто перейдя улицу. С Бангкок-лейн можно было дойти до Бирма-роуд и Моулмейн-роуд, вниз по Армянской улице, потом к индийским кварталам вокруг базара Човраста; оттуда я мог попасть в малайские кварталы вокруг мечети капитана Келинга[32], а потом – в китайские, состоявшие из Кимберли-роуд, Чуля-лейн и Кэмпбелл-стрит. Просто прогуливаясь по городу, было легко потерять одну личность и обрести другую.

Перед тем как отвести машину в мастерскую, дядюшка Лим подвез меня к дому тети Юймэй. Я смотрел, как он дает задний ход по короткой подъездной аллее и уезжает прочь. Он беспокоился о дочери, и мне было его жаль, но я знал, что его неприязнь к Эндо-сану, просто потому, что тот был японцем, несправедлива. Если на то пошло, то дядюшка Лим не должен был иметь дела с моим отцом, потому что даже я знал, какой урон Китаю нанесли британские торговые компании.

Тетя Юймэй жила на Бангкок-лейн, за сиамским храмом Ват Чайямангкаларам[33], где покоился прах моей матери. Дома на Бангкок-лейн стояли в два ряда, а их закрытые от солнца террасы доходили почти до проезжей части. Во многих домах деревянные жалюзи были закатаны наверх и походили на огромные батоны колбасы, висящие под карнизами. Дома были построены почти вплотную друг к другу, и на улице играли кучки детей. На балюстрадах, помахивая хвостами и вылизывая лапы, принимали солнечные ванны кошки. При моем приближении они замерли и подозрительно на меня уставились.

Я позвонил и позвал сквозь деревянные жалюзи:

– Тетя Мэй!

Было слышно, как она стучит клогами, подходя к двери. Дверь отворилась, и тетка впустила меня в дом. В передней курился благовониями алтарь с бронзовой фигуркой сидящего Будды, чьи полуприкрытые глаза были опущены долу, а единственная ладонь почти касалась земли, призывая саму планету стать его свидетельницей.

Тетя Юймэй никогда не говорила мне своего точного возраста, хотя я догадывался, что ей было около сорока и ей уже всерьез угрожала полнота, так часто свойственная китаянкам. Она служила помощницей директрисы католической школы при женском монастыре на Лайт-стрит – старейшей школы для девочек в стране. В ранней молодости она даже преподавала там английский в классе, где училась моя мать. Изабель, которая тоже там училась, рассказывала, что тетя была строгой, но при этом ее все любили.

Тетя практически ничем не напоминала мою мать, хотя ей нравилось повторять, что они были похожи как близнецы. Ее волосы были туго стянуты в блестящий пучок, а в пальцах она всегда держала очки. При разговоре она обычно размахивала ими в воздухе, словно расставляя знаки препинания. Тетя Юймэй подвела меня к стулу, отпихнув в сторону лежавшую на нем стопку с экзаменационными работами, которые проверяла до моего прихода.

– Ты хорошо закончил семестр?

– Думаю, что нормально. Еще не знаю.

– Надеюсь, лучше, чем прошлый.

Я неопределенно развел руками, смущенный вопросами о моих школьных успехах. Они были в лучшем случае средними, и она всегда пыталась это изменить.

– Ты купил апельсины, как я просила?

Я поднял корзину, которую принес с собой. Она взглянула на нее и одобрительно кивнула.

– Твой дедушка был не прав, когда говорил, что ты забудешь свои корни.

Я не знал, что ответить. На самом деле я делал это только для того, чтобы ублажить тетю. Каждый год на праздник Чэн Бэн она требовала меня посетить храм, чтобы отдать дань уважения матери. Отец никогда не возражал против ее настойчивых просьб, чтобы я воскурил благовония и помолился за мать. Вообще мне часто казалось, что он очень уважает тетю Мэй. Несмотря на современное образование и на то, что она сменила один мир на другой, она осталась верна традициям – мой дед об этом позаботился. При этом тетя была такой же волевой, как и он сам, и единственной из семьи матери, кто отважился присутствовать на ее свадьбе с анг-мо.

Мы дошли до храма рядом с домом. Народу было немного, так как до самого праздника еще оставалось несколько дней. Мы вошли на территорию храма и прошли мимо каменных изваяний ощерившихся, извивающихся драконов и мифических полуптиц-полулюдей, раскрашенных в яркие оттенки бирюзового, красного, синего и зеленого.

Храм был построен в тысяча восемьсот сорок пятом году на средства сиамской общины на большом участке, полученном в дар от королевы Виктории. Возведенный в традициях сиамской архитектуры, он был щедро отделан золотом и выкрашен в бордово-коричневый. Стены украшал повторяющийся мотив с изображением Будды. Мы прошли мимо двух сторожевых драконов, сидящих на длинных бетонных постаментах, чьи тела изгибались, как волны, и оставили обувь у входа, под табличкой, предупреждавшей на английском: «Осторожно, вори!» Ошибка вызвала у тети Юймэй возмущение.

Мы вошли в храм, ступая босыми ногами по холодному мраморному полу, украшенному орнаментом из цветков розового лотоса. Это было все равно что идти по бесконечному цветущему ковру. Тетя Юймэй сложила ладони и принялась молиться перед фигурой лежащего внутри храма Будды. Если мерить от макушки, затем вдоль струящихся одежд и до босых ступней с блестящими ногтями, статуя была больше сотни футов в длину.

Будда лежал на боку: одна его рука поддерживала голову, другая вытянулась, следуя изгибам тела, с полуспящим-полубодрствующим осмысленным выражением глаз. Такой же взгляд был у Эндо-сана во время медитации. Маленькие золотые рельефы с изображением Будды, повторяющиеся на стенах, убегали под самую крышу храма. Высоко под потолком на бамбуковых лесах рабочий терпеливо обводил их контуры красной краской с помощью тонкой кисти.

Я снова подумал о том дне, когда мы с Эндо-саном ходили в Храм змей. Какая все же странная штука религия. Я привык к аскетизму англиканской церкви, и храмы с их ритуалами – густой дым благовоний, запахи, яркие краски и, конечно же, загадочные слова и неопределенные предсказания – казались мне частью подозрительного незнакомого мира.

Тетя Юймэй подтолкнула меня локтем, чтобы я помолился лежащему Будде, и я сложил ладони, попытавшись изобразить молитву. Потом я последовал за ней к колумбарию за ложем Будды и принялся искать урну с прахом матери. Вся стена напоминала огромные медовые соты, и в каждой соте стояла фарфоровая урна. Я узнал мать по фотографии и поставил апельсины на низкий столик под ее сотой. Тетя Мэй зажгла палочки с благовониями и красные свечи и поставила их в вазу. Она закрыла глаза и быстро зашевелила губами. Под потолком пара ласточек играла в салочки вокруг головы Будды, натужно испуская звонкие крики. Гигантский лежащий Будда даже ни разу не моргнул.

Я держал в руке благовония и пытался представить мать, пытался собрать разрозненные воспоминания о ней. Их обрывки проплывали мимо, износившиеся в лохмотья. С каждым годом это становилось все труднее. Все равно что пытаться собрать обратно во флакон духи, которыми древние греки смачивали перья голубок и выпускали порхать по дому, наполняя воздух ароматом с каждым взмахом надушенных крыльев.

Может быть, тетя Юймэй знала об этом; может быть, именно поэтому она каждый год настаивала, чтобы я пошел с ней.

Самое яркое сохранившееся у меня воспоминание о матери относилось ко времени ее болезни; мне было семь. Накануне они с отцом ездили на оловянные рудники в Сунгай-Лембине, городке с единственной улицей, расположенном в одном из центральных штатов Малайи. Мать сопровождала мужа на охоте за редкой бабочкой, а по возвращении домой у нее появились симптомы малярии. Осложнений не нашли, и она должна была выздороветь, но как теперь узнаешь причину? Отец устроил в одной из комнат больничную палату, нанял сиделку и договорился, чтобы доктора посещали мать дважды в день. За все время из семьи ее навещала только тетя Юймэй. Дед не приехал.

Она почти все время спала, даже тогда, когда меня приводили с ней увидеться. От запаха в комнате – цветов ее любимого красного жасмина, которые отец приносил ей каждый день, – меня тошнило. Я находил отговорки, чтобы не ходить туда, особенно когда ее начало трясти от усилившейся лихорадки. Я проводил больше времени на берегу, спрятавшись так, чтобы никто меня не нашел. Когда она умерла, слугам пришлось обыскать пляж, чтобы вернуть меня домой.

Когда отец увидел меня после того, как слуги наконец привели меня в комнату матери, я мог только стоять как истукан. Он обошел вокруг кровати, и даже тогда я не почувствовал обнявших меня рук. Я видел только мать: закрытые глаза, натянутую кожу, ее прекрасные скулы, ставшие неестественно высокими и острыми.

Похороны были очень красивыми, словно для того, чтобы сгладить ужас предыдущих недель. Мать похоронили по буддийскому обряду, против чего яро возражал местный англиканский священник. Для меня осталось загадкой, почему мать никогда не переходила в христианство. Мы все присутствовали на церемонии, к его великому неудовольствию.

В день похорон в Истану пришли три монаха. Я стоял у окна и смотрел, как они идут по подъездной аллее. Они прошли по газону – трава была такой молодой и свежей, что блестела, словно ненастоящая, – мимо каменного фонтана, который мать так любила, и вошли в дверь с висевшим над косяком распятием. Шафрановые одежды монахов словно горели на солнце, и казалось, что к нам в дом залетели языки пламени. Монахи провели обряд, длившийся всю ночь до рассвета. Они звонили в колокольчики и монотонно пели по истрепанной книге, ходя кругом вокруг гроба, ведя душу усопшей к месту назначения, заботясь, чтобы она не сбилась с дороги.

Уильям пытался меня утешить, но я оттолкнул его. Изабель тихо плакала. После смерти собственной матери она обрела замену в моей, а теперь потеряла и ее. Эдвард стоял в углу, серьезный, но безучастный; они не были с ней близки. Отец взял меня за руку. Он пытался улыбнуться, но был слишком охвачен горем. Я вырвал руку, но отец этого даже не почувствовал. Мне вдруг стало стыдно за свои страхи и брезгливость прошедших недель, я пожалел, что больше не смогу увидеть мать и прикоснуться к ней. Ее больше не было.

Несколько недель после похорон отец уделял детям – особенно мне – больше времени, а Изабель с Уильямом старались брать меня на прогулки со своими друзьями. Но есть дети, которые не чувствуют себя дома в родной семье, и я оказался как раз таким. Я находил больше утешения в невыразимой искренности моря, на маленьком пляже острова, который Эндо-сан однажды сделает своим домом.

Тонкие, словно детские, крики ласточек вернули меня в храм Ват Чайямангкаларам. Я воткнул палочки с благовониями в вазу с золой, убедившись, что все три стоят прямо, не заваливаясь набок. Тетя Мэй очень внимательно относилась к подобным вещам.

Мы привели стол в порядок и упаковали нашу корзинку. Фрукты нужно было оставить монахам. По пути к выходу я поймал на себе несколько брошенных прихожанами взглядов. Когда мы проходили стену с фресками, каждая из которых изображала сценку из жизни Будды, тетя Юймэй сказала:

– Твой дед хочет с тобой познакомиться.

Она понимала, какое впечатление произвели ее слова. Мы одновременно остановились и принялись рассматривать одну из фресок. Краски поблекли и кое-где облупились, оставив заплесневелое изображение индийского принца за деревом, с рукой, вытянутой в пустоту.

– После стольких лет?

– Ему просто хочется с тобой поговорить.

– А ты имеешь к этому отношение?

– Разумеется, – заявила она, взмахнув очками, и я понял, что сглупил: она пыталась убедить моего деда встретиться со мной со дня моего рождения. – Ты навестишь его?

Я посмотрел в ее жаждущие глаза, на ее пухлое лицо и понял, что обязан это сделать, потому что был перед ней в долгу. Я взял ее за руку – та была такой мягкой и теплой – и сказал:

– Мне надо об этом подумать. Сейчас я правда не знаю.

– А когда будешь знать?

– Когда вернусь из Куала-Лумпура. Я уеду на следующей неделе.

– Собираешься в Кей-Эл?[34]

– Да, – подтвердил я, гадая, показалось мне, или в ее голосе действительно послышался металл.

Она посмотрела на меня:

– Я сообщу твоему деду.


Когда мы обменялись поклонами и урок был окончен, Эндо-сан с торжественным видом скомандовал:

– Пойдем.

Мы вошли в дом, и он приказал мне сесть и подождать. Потом ушел в заднюю часть дома и вернулся с узким деревянным ящиком.

– Это тебе. – Он поднял ящик обеими руками и согнулся, чтобы коснуться его лбом.

Я взял ящик, повторив его действия, и положил на татами. Развязал темно-серую ленту, которой тот был перевязан, и открыл крышку. Внутри на шелковом ложе лежала катана.

– Она дорогая. И похожа на вашу.

– Этот меч парный к моему.

– Вы дарите мне меч Нагамицу?

У меня глаза полезли на лоб. Он говорил, что его меч уникален и что многие коллекционеры мечтают его заполучить, потому что он был выкован на заказ.

Несмотря на то что японские мечи часто изготавливались парами, один из пары всегда делался намного короче другого, для боя в закрытом помещении. Теперь я понял, в чем заключались ценность и необычность мечей Эндо-сана, – они оба были одной длины.

Он кивнул:

– Его выковал Нагамицу Ясудзи, представитель великой семьи Нагамицу, которая ковала мечи с тринадцатого века. Эта пара была изготовлена в тысяча восемьсот девяностом, после того как эдикт Хайторэй[35], изданный в тысяча восемьсот семьдесят седьмом, запретил ношение меча.

Подняв свой меч, я удивился, насколько совершенно он сбалансирован. Я на дюйм приоткрыл ножны, но Эндо-сан меня остановил:

– Хватит. Никогда не вынимай меч из ножен полностью, если не намереваешься его использовать. Иначе он будет всегда жаждать крови.

По его словам, оправа наших с ним мечей была выполнена в стиле «букэ-дзукури»[36], самом простом и практичном. Ножны, «сая», были из темно-коричневого, почти черного лака, а рукояти обмотаны насыщенно-серой тесьмой, грубой на ощупь, но удобной для захвата.

– Есть только один способ отличить один от другого, посмотри. – Он указал на иероглиф-кандзи, выгравированный на лезвии рядом с гардой. – Кумо. Так зовут твой меч. Это значит «облако».

– А как зовут ваш?

– Хикари. «Иллюминация». Но «кари» можно прочитать как «дикий гусь».

Я был потрясен подарком.

– Это слишком ценная вещь, – запротестовал я, хотя мне хотелось оставить меч себе.

– Я предпочитаю подарить его тебе, чем держать под замком. Я совершенно уверен, что Нагамицу-сан не предназначал свое творение к жизни в шкафу. Но помни, его нельзя использовать походя. Он всегда должен оставаться последним прибежищем.

Я поклонился:

– Благодарю, сэнсэй. Но что мне предложить вам в ответ?

– Это твоя задача, решать тебе.

Я посидел, подумал и сказал:

– Я скоро вернусь.

Добежав до берега, я погреб обратно в Истану. Даже не позаботившись привязать лодку, я взбежал по лестнице к дому и направился в библиотеку. Где-то на полке стоял нужный мне томик стихов. Я нашел его, нашел нужную страницу и погреб обратно на остров Эндо-сана. За мое короткое отсутствие тот успел заварить чай.

Он поднял бровь, а я опустился перед ним на колени, открыл книгу на отмеченной странице и начал читать:

В Японии, где сакура цветет,

из рода в род передают легенду

о воине и мудром кузнеце.

Был нужен воину чудесный меч.

Такой, что если лезвием его

по водной глади робко провести, —

вода не дрогнет, словно это ветер

ее коснулся в сладком поцелуе.

Такой длины, что песенный припев

покажется коротким. И такой

разящий, быстрый, тихий как змея;

покрытый сотней солнечных лучей.

По гладкости – сравнимый с лучшим шелком,

По толщине – с бегущей ловкой нитью

в руках искусной пряхи. И – холодный,

как сердце павшего от этого меча.


– А чем рукоять украсить нужно?

Кузнец ковал убийственный клинок.

Пришел черед украсить крестовину,

но тут рука сама изобразила:

на берегу озерном овцы спят

и женщина качает колыбельку,

о сакуре цветущей напевая…[37]


Эндо-сан поставил чашку на татами, а я закрыл книгу.

– Кто это написал? – тихо спросил он.

– Соломон Блюмгартен[38]. Это стихотворение переведено с иврита[39]. Отец как-то читал его нам, когда мы и понятия не имели, кто такой «японский воин».

Он сидел в молчании так долго, что я начал бояться, что мой подарок неуместен или, еще хуже, что я чем-то его обидел. Потом заморгал и улыбнулся, хотя в его взгляде осталась легкая тень грусти.

– Это хорошее стихотворение, красивое стихотворение. То, что ты его оценил, наполняет меня радостью, потому что это значит, что ты начинаешь понимать то, чему я хочу тебя научить. Пожалуйста, перепиши его для меня, и я буду считать, что моя катана полностью отблагодарена. Домо аригато годзаимасу[40]. Спасибо.

Дар дождя

Подняться наверх