Читать книгу Стрекоза. Книга вторая - Татьяна Герден - Страница 6
Книга вторая. Задачки доктора Фантомова
Часть первая
6
ОглавлениеСтарик Серебров смотрел на нотные записи и прислушивался к неслышному звучанию музыкальной темы, которую они описывали, а вернее, которой они были. Он то приподнимал брови чуть вверх, то складывал их назад, в сосредоточенную складку посередине лба, то вытягивал губы трубочкой, что придавало ему смешной и даже клоунский вид, то просто начинал невнятно «гудеть», следуя пассажам, плывущим или скачущим на штилях, флагах и точках нот, расположившихся на нотном стане, как воробьи на телеграфных проводах, и иногда, сделав паузу и поправив очки, он либо снова удивлённо вздымал брови, либо недоверчиво хмыкал и нервно подёргивал рукой, в которой держал нотный лист. Севка сидел перед ним, как осуждённый, ожидающий судебного приговора, уверенный в том, что это будет что-то очень суровое и справедливое и – без права апелляции. И зачем его только принесло сюда? «Это всё по прихоти Амадеуса, – думал он». То, что Соната Калёного железа, которую для Сереброва он переименовал в Патетический этюд, понравилась им с Амадеусом, ещё не значило то, что она понравится старому музыканту.
С другой стороны, это именно он, Серебров, на одной из лекций по теории композиции, бодро тряхнув головой и чуть не уронив очки, говорил им, студентам-второкурсникам:
– Друзья мои, не бойтесь сочинять! Моделируйте звуки своих мыслей и чувств в единое произведение. Начинайте с фрагментов, с крупиц, со случайно услышанных или подслушанных у окружающего мира сочетаний и звуков – тех самых скрипов оконных рам и хлопков ставен, которые вдруг точно передадут ваш испуг или тревогу, или треска пробки от шампанского, который может точно отобразить восторг или приподнятость торжества. Будь то хорал, как у Гвидо Аретинского, или же новый кантус, как у Иоанна Тинкториса, или просто современная авангардная композиция героики каждого дня, пробуйте её услышать, поймать, понять и записать.
Ну вот и записали. А что там Серебров поймёт в этой их импровизации – судя по всему, большой вопрос. «Что за героику дня можно почувствовать в этой сонате, чёрт его знает, – думал юный композитор, – слово какое малопривлекательное – „героика“ – перенасыщенное помпезностью и безликой, драматизированной пустотой».
Тэ-э-к-с! – вдруг громко сказал Серебров и хлопнул ладонью по столу, за которым сидел, да так громко, что Севка вздрогнул. – Инструмент, я вижу, не при вас, Всеволод Аристархович («Что-то они в последнее время все как сговорились – величают меня, как деда какого-то, по имени-отчеству!» – недовольно подумал Севка.), так что, пожалуйте, приходите с инструментом, послушаем ваш этюд. Г-м-м. Патетический, если не ошибаюсь? – он чуть насмешливо посмотрел на заглавие композиции.
Севка нахмурился.
– Вы думаете, стоит, Яков Семёнович? – недоверчиво спросил он.
– Г-м-м, я думаю, что больше да, чем нет, – туманно ответил Серебров, встал со стула, заложил руки за спину и подошёл к окну. – Честно говоря, я действительно мало, что понял, но вы – музыкант несомненно выраженной творческой направленности, так сказать, – витиевато изъяснялся Серебров, – человек неординарный, упрямый и, как мне видится, не склонный к копированию авторитетов, так что пробуйте, ловите, записывайте, но… – тут он замолчал и длинно посмотрел на потемневшие стволы деревьев в окне. – Будьте осторожны. Видите ли, Всеволод, сочинительство – это штука сложная, увлекательная, даже, я бы сказал, азартная. Оно состоит сплошь из взлётов и падений, а зачастую – нудных, изнурительных разбегов, увы, так и не приводящих к взлётам, и вот тогда, – он поднял палец вверх и стал грозить куда-то в окно невидимому врагу, – оно больно бьёт по самолюбию, по самой, так сказать, макушке непризнанного таланта, и знаете, – тут он резко развернулся лицом к слушателю, – иногда может просто убить.
Севке тут же вспомнился странный тип на заброшенном беговом поле, несмотря на то, что говорили они – Серебров и тот тип – о совершенно разных вещах, смысл сказанного удивительно совпадал. «Вся штука в том, что это можно делать без конца. Вы понимаете? Без конца! – пронеслись в голове у Севки слова незнакомца в старомодной жилетке, с сигарой в зубах. – А потом вы не сможете остановиться, потому что конца – нет! Вы понимаете? Конца нет!» Севка вздрогнул. Лица Сереброва против света не было видно, и Севке показалось, что это он и есть – тот тип с Беговой. Не хватало только сигары и яркой жилетки.
– Ну-ну, я совсем не хотел вас напугать, Всеволод, – уже нормальным тоном сказал Яков Семёнович, глянув на остолбеневшего юношу. – Я просто хочу вас предупредить об ответственности выбранного пути. Если хотите, о профессионализме. Это вам не в ресторанах, понимаете ли, подыгрывать, – тут он отчего-то очень смутился, замялся и, помяв в руках шляпу, оказавшуюся под рукой на столе, сказал: – Подумайте, подправьте свою, так сказать, партитуру, гм-гм, поимпровизируйте с инструментом. И тогда приходите, – он надел шляпу.
Севка встал, всё ещё под впечатлением вздорного видения, собрал нотные листы и пошёл к двери. Когда он открыл дверь, Серебров сказал:
– А вообще, кое-какие места мне определённо понравились, я бы просто переставил пару элементов, пожалуй, в середине и в переходе к финальной части. А так – ничего… Интересно.
Севка сухо сказал:
– Спасибо, – и вышел.
«Что он там услышал, ещё неизвестно», – подумал он. Конечно, все в училище знали, что Серебров мог слышать музыку, читая с листа. И то, что тоже пишет небольшие пьесы для виолончели. Но ведь каждый слышит по-разному. Может, он ничего не понял, и поэтому осторожничал и толком ничего не сказал?
На улице дул противный, порывистый ветер. Большими, рыхлыми глыбами на небе висели тёмные тучи, которые никак не могли пролиться дождём и оттого ещё больше сгущались и темнели. Севка закутал горло шарфом и поднял воротник пиджака. С грохотом проехавший мимо него автобус пронзительно завизжал на повороте. В такт скрипучим звукам Соната Калёного железа начала гулко отстукивать свой ритм. Пам, пам-пам-пам, па-пам, пам, па-а-а-ам… Пам, пам-пам-пам, па-пам… Нет, ну почему ему вдруг привиделся незнакомец с сигарой? Это Серафима виновата. Она опять накупила подозрительных порошков доктора Горницына после недавнего ночного припадка, вот и мерещится чёрт знает что. И в то же время какой-то глубокий смысл в этих аналогиях, несомненно, был. Игра, музыка – ведь оба занятия очень сродни, и оба увлекают его пока больше, чем всё остальное. Но почему это опасно? Чем? Что они оба: и фатоватый тип на Беговой, и Серебров – пытались мне сказать? Ведь даже Петька Травкин как-то принёс на уроки свою писанину, очень смахивающую целыми кусками на пьесы Кюи, и тот же Серебров его похвалил, правда, как водится, в своём ключе: «Пробуйте, Пётр, дерзайте, только при этом поменьше заглядывайте в партитуры уже известных композиторов». Все просто беззлобно посмеялись, и всё. А тут – осторожно, ответственность, профессионализм! Он поддел ногой ржавую крышку из-под монпансье. Тарарах-тах-тах-тах! Не буду больше ничего ему показывать. Главное, что нам с Амадеусом понравилось. Он стал переходить дорогу, и, пронёсшийся перед его носом ЗИЛ возмущённо рыкнул басопрофундным раскатом, прогрохотал по мостовой и уже почти за поворотом оглашенно засигналил почти что в «до» контроктавы. «Ух ты! – пронеслось в ушах у Севки. – Вот это ас! Вернее, полный, бас!» Он усмехнулся и быстрее зашагал домой, пытаясь удержать в ушах гул и грохот ЗИЛа, чтобы успеть применить их в качестве увертюры для своей следующей пьесы.
Паша не сводил влюблённых глаз с Людвики, пока она расставляла чашки и раскладывала ложки на кухонном столе, готовя припозднившееся чаепитие. Глафиры не было дома, и, несмотря на перенасыщенный событиями день, Людвике пришлось играть роль гостеприимной хозяйки. «Как хорошо дружить в детстве, – думала она, – никаких забот, условностей, сунешь впопыхах другу, забежавшему со двора, попить воды, булочку, завалявшуюся в хлебнице, и тот счастлив. И – айда, опять во двор! Или того лучше – найдёшь в холодильнике открытую банку томат-пасты, залитую подсолнечным маслом, чтобы не зацвела, намажешь её тонким слоем на ломтик серого хлеба, м-м-м, вкуснотища, и борща не надо».
Тут Людвика заметила, что Паша пытливо смотрит на неё и шевелит губами. А, это он спросил её о чём-то, а она и не слышит.
– Что-то? Прости, Паша, я задумалась.
Паша отчего-то смутился и сказал:
– Я спросил, как прошёл твой первый день на работе? – но было видно, что это был не тот вопрос, который он на самом деле задал минуту назад, когда Людвика вспоминала тёрпкий вкус томат-пасты на хлебе.
– Как прошёл? – она замялась. Ой, как не хотелось ему об этом рассказывать, тем более что было непонятно, как ответить: сначала было ужасно, а потом прекрасно, да и это не главное. Словами не передашь свои переживания, и вообще, не всегда хочется обо всём говорить. А Паша совсем не изменился, только лицо стало более резко очерченным, а так – те же участливые глаза, та же смущённая, виноватая улыбка.
Она устало вздохнула и сказала:
– Хорошо прошёл, Паша. Хорошо. Опоздала только, но ничего – пронесло.
Она вспомнила перепалку возле её кабинета. Пожилые люди, а вели себя как капризные, невоспитанные школьники – кто первый, кто второй.
Она налила Паше чаю в новую чашку, аляповато расписанную павлиньими хвостами – явно Глафира купила на свой вкус – и подвинула к нему поближе тарелку с сыром и наскоро намазанными маслом ломтиками хлеба.
– Пап, чай будешь? – крикнула Людвика в дверной проём.
– Спасибо, нет, – ответил Витольд из комнаты. – А может, попозже, не сейчас, – добавил он через минуту-другую.
– Ты устала и не хочешь говорить, – констатировал угрюмо Паша и отхлебнул чаю.
Людвика совсем забыла про эту его черту: когда она или его брат Саша были не в духе, Паша вместо того, чтобы не заострять внимания на больной теме, вдруг начинал описывать как раз то, что не нужно, то, от чего хотелось поскорее избавиться, и это ещё больше раздражало собеседника, который безуспешно старался справиться со своим плохим настроением. А Паша упрямо повторял: «Ты на меня обиделся, ты со мной не разговариваешь», и ещё больше злил противоположную сторону.
– Я, я… – начал было Паша, смотря в чашку. – Я очень по тебе скучал…
О, господи, только не это! Людвика вдруг отложила в сторону свой бутерброд и задорно сказала:
– Паш, а давай намажем хлеб не маслом, а томат-пастой?
Паша чуть не выронил чашку из рук.
– Пастой? – он никак не мог взять в толк, что на неё нашло.
– Ну да, томат-пастой, помнишь, как раньше? Ты что, забыл? После футбола?
Она кинулась к холодильнику и быстро нашла стеклянную баночку, завязанную сверху, как варенье, марлевой салфеткой. У Глафиры был идеальный порядок на всех полочках, и баночки стояли в ряд, как солдаты на плацу – банка с повидлом, банка сметаны, банка с томат-пастой.
Паша всё ещё не мог прийти в себя от такого странного перехода темы разговора, к которому так долго готовился, но отчего-то это было так приятно – снова увидеть прежнюю Людвику, не холодную, взрослую чужестранку-Людвику, как он её про себя уже окрестил, а ту, знакомую с детства, задорную, всегда верховодящую в их компании девчонку, которой они беспрекословно, в случае Саши – не сразу, а через некоторое время, но всё равно подчинялись, и оттого ему сразу стало легко и забавно, почти так же, как тогда, когда он увидел солдатиков на столе у Витольда. Он даже обрадовался, что она не дала ему начать тяжёлый разговор о накопленных за время разлуки обидах и страданиях, которые она ему принесла своим отсутствием, а ещё больше – молчанием.
Жуя бутерброды, Паша и Людвика переглянулись, и одновременно рассмеялись, теперь уже не как два отдалившихся друг от друга человека, а как два товарища по играм.
– Ну а ты-то как? – спросила Людвика.
– Я-то? – переспросил Паша, но сам не знал, как ответить – ведь теперь уже было хорошо, и не скажешь, что плохо. – Слушай, а я, пока тебя не было, научился в карты играть. В преферанс! – гордо выпалил Паша.
– Да ну! – искренне удивилась Людвика, намазывая второй бутерброд Глафириной томат-пастой, думая: «Вот крику-то будет, кинется зажарку для борща делать, а банка – наполовину пуста!»
– Ага, – промычал Паша, запивая свой бутерброд чаем. – Ты только никому не говори, – вспомнил он про строгую секретность Студебекерского предприятия, – но я с ребятами кое-какими познакомился, и они того, настоящие асы!
– Так вы что, на деньги играете? – удивилась Людвика, не ожидая от Паши такой дерзкой выходки.
Паша потупился и невразумительно отнекился:
– Не то что бы на деньги, а на очки, – врать Людвике он не умел, но тайн клуба выдавать тоже не хотелось, поэтому пришлось сказать полуправду. – Ну кто больше всего наберёт, – добавил он, – тот и выигрывает.
– А потом? – не без лукавства спросила Людвика.
– А потом, потом – шампанское рекой, в честь победителя.
– А-а, – понимающе кивнула Людвика, – я-ясно.
– Ты не представляешь, как это интересно! – воскликнул Паша, беря кусочек сыра. – Это как математика, только гораздо увлекательней! Там главное – не выдать, что у тебя на уме, ну какую разыгрываешь комбинацию. А потом идешь по следу своей счастливой карты или наоборот пытаешься вырулить из безвыходной ситуации. А потом тебя несёт, ты рискуешь, идёшь ва банк, блефуешь, но если повезёт, ты срываешь… – Паша хотел сказать «банк», но спохватился и добавил: – Срываешь лавры победителя!
Тут на кухню зашёл Витольд. Пожал Паше руку, как-то многозначительно посмотрел на него и спросил:
– Когда мы с вами наметили очередное занятие, молодой человек?
Паша растерялся и неуверенно пролепетал:
– Вроде бы на пятницу, только я, наверное, не смогу. У меня… – он хотел сказать «другая игра», но опять вовремя остановился и только сказал: – У меня стрельбы, Витольд Генрихович. Перед сборами.
– А вы что до сих пор математикой занимаетесь? – спросила Людвика, подавая чашку с чаем отцу.
– В некотором роде, – ответил Витольд, усаживаясь напротив Паши; он положил в чашку два кусочка сахара и добавил: – В некотором роде математика присутствует везде, – и снова посмотрел на Пашу.
Людвика воспользовалась моментом, встала из-за стола и сказала:
– Ну ладно, вы тогда договаривайтесь, а я пошла спать, поздно уже, одиннадцатый час. Папа, тебе тоже скоро спать – у тебя утренние пары.
Спать действительно очень хотелось. Она пошла в свою комнату и плюхнулась на кровать. Голова гудела и руки как обручем свело – слишком напрягалась, чтобы как следует шприц держать, не уронить, и в то же время «бить лёгкой рукой», как говорила Лера. «Удар должен быть точным, но лёгким, Людвига, – говорила Лера, – ты не держи руку камнем, а то у пациента на попе синяк будет. Потом по судам затаскает».
«Вроде сегодня не держала руку камнем, – думала Людвика, ощущая, как склеиваются глаза и руки становятся тяжёлыми от сползания в тягучую дрёму. – Что ни говори, чему-то я научилась за то время, – крутились мысли у неё в голове, – за время, что просидела в Ленинграде, до врача мне ещё далеко, а вот уколы как-никак научилась ставить».
Перед ней опять нарисовалась очередь: две крикливые старушки, тётка с диабетом, жующая булочку, серый гражданин – заслуженный пациент, то есть пенсионер города Песчанска, Привольников Тихон Ильич, процедурная медсестра Ирма Васильевна, Паша в курсантской форме, бегущий за ней по улице, и пациент, который сегодня не пришёл к ней на укол, – Чернихин Всеволод Аристархович, который вдруг помахал ей вслед и голосом Глеба сказал: «Какая же вы невероятно правильная и положительная, ЛюдВИка Витольдовна! А ведь доктор должен быть чуточку сумасшедшим, чтобы помогать больным. Вот мне, например. Вы же видите – я болен. Очень болен».
– Так болен, что на укол не явился, – в полусне выговорила ему в ответ Людвика строгим голосом и, не раскрывая глаз, вытащила из-под себя одеяло, кое-как стащила домашний халат, обняла подушку и заснула.