Читать книгу Лагерные этюды - Тенгиз Maржохов - Страница 6

Полосатик

Оглавление

Полосатик – это не кит, хотя тоже млекопитающее. Так называют на жаргоне тех, кто отбывают наказание на особом режиме. Когда-то, в каторжанские времена, особый режим одевали в полосатую робу, похожую на зебру, и зэки других режимов прозвали их «полосатыми» или «полосатиками». Полосатая роба давно ушла в историю, но понятие осталось. И понятие это хорошо известно каждому зэку. Ни одна душа, сидя на скамье подсудимых, не пожелает получить в довесок полосатый режим – самый суровый в современной исправительной системе. Меньше свиданий, меньше передач. Но это мелочи. С полосатого режима практически невозможно освободиться условно-досрочно (УДО), хотя формально закон предусматривает такую возможность. Для них прозвенит звонок, и прозвенит, как положено по приговору. Ведь даже всеобщая любимица – амнистия, как недоступная красавица, всегда проходит мимо. И главное, на случай чрезвычайных ситуаций в стране, таких как путчи, перевороты, войны, если общему и строгому режиму усиливают охрану, то полосатый режим, этих Бармалеев, которых не вылечит даже добрый доктор Айболит, пускают в расход. Они подлежат уничтожению как ни на что негодный материал.

Полосатики содержатся отдельно от остального контингента осужденных, содержатся на особом режиме, куда их определяет наш суд, самый гуманный суд в мире. Для них существуют свои клетки и вольеры – тюрьмы и лагеря особого режима. Но, бывает, они попадают в общую массу, как пираньи в аквариум, а попав в аквариум, меняют под себя экосистему.

Так было летом 2000 года, когда «Черный дельфин» – колонию особого режима в Оренбургской области в городе Соль-Илецк перепрофилировали для осужденных к пожизненному заключению. Проще говоря: полосатых, с ограниченным сроком наказания, поменяли на полосатых с билетом в один конец. Жуть.

Просоленный ветер далеких Оренбургских степей донес вести, что пригонят к нам этап полосатиков с «Черного дельфина». К нам – это в лагерь в поселке Кривоборье Воронежской области, в лечебно-исправительное учреждение (ЛИУ), где не только исправляют, но и лечат (в этом кроется некоторый подвох). Так и есть, пригнали. Правда, появились полосатики не сразу и как-то буднично. Пропустили их через сито межобластной больницы, разбавили, так сказать, в общей массе. Появлялись они по одному – по двое в этапный день, во вторник, и застревали в карантине до пятницы. В пятницу их раскидывали по отрядам, не более одного на локальный сектор, чтоб легче было переварить.

В наш девятый «инвалидный» отряд поднялся, как там говорят, один полосатик. Поднялся, то есть распределили после карантина. Девятый отряд официально инвалидным не числился, просто так назывался среди зэков. И назывался, по-видимому, потому что располагался подальше от вахты, от начальства… в углу между восьмым и десятым отрядами. Был как бы зажат, выдавлен железными щитами восьмого и десятого отряда на предзонник. С крикушатника – вышки, что стояла в жилзоне, он не просматривался, располагался уединено. К тому же от предзонника наш дворик отделяла решетка, не обшитая листовым железом. Поэтому в других отрядах были локалки: листовое железо, серый асфальт, кирпичная кладка; видно только небо. А у нас дворик! Посреди дворика клумба. За решеткой зеленеет предзонник. За ним чернеет проборонованная запретка. За ней бетонный забор, отделяющий лагерь от поселка. В углу, где сходятся стороны периметра, шахматной ладьей расположена вышка. На вышке караул. Можно пустить воображаемого человечка – «человека в телогрейке» по этим запретным полям и проследить последствия. Оказавшись в зеленом предзоннике, на вышке появится часовой. Перебежав на черное поле проборонованной запретки, «человек в телогрейке» услышит предупредительный выстрел. Подойдя к бетонному забору и предприняв попытку преодолеть его, последует выстрел на поражение. «Человек в телогрейке» падает. Возвращаем его во дворик.

Зато все эти препятствия не мешают взору пускаться вдаль. В нашем дворике дышится легче, чем в локалках других отрядов. Близость земли, травы, тополей за забором; вид на бескрайнюю равнину, тонущую в голубизне неба, успокаивает душу арестанта. Посидеть за чифиром во дворике, послушать голубиную воркотню, отвести душу приходили к нам со всего лагеря. Кстати, голуби водились только у нас, только нашим дедам администрация разрешила держать голубей.

Лето 2000 года выдалось жаркое. Лагерь разомлел под солнцем. По лагерю гуляла амнистия и загадывала загадки. Независимо от мастей, всех захлестнула тема амнистии. Горячее темы, после горбачевской амнистии 1987 года, не бывало. По рукам ходила газета и несколько ксерокопий с текстом амнистии. Большая часть населения лагеря не могла разобраться в пунктах, подпунктах и тому подобной мелкой печатной литере, которая стройными типографскими легионами приводила мысли, подзадоренные едким чифиром, в неописуемую чехарду. Потуги полуграмотных арестантов на этом поприще напоминали успехи египтологов в расшифровке символов в усыпальницах фараонов, когда у каждого своя версия толкования. Не было угла в лагере, где бы арестанты ни ломали голову над этими загадками: в бараках, каптерках, столовой, санчасти.

Где угодно можно было слышать такие разговоры: «Эх, когда уже начнут нагонять? Ты-то куда собрался? Домой! У меня сроку меньше трешки! Мамка заждалась. Таких, как ты, малосрочников, вообще выпускать не надо. И так сроку нет, а они – домой. Большесрочники, кто год разменял, тоже попадут. Слыхал, Колючий с четвертого отряда, что тридцать без выхода отсидел, тоже пойдет. Он уже не верит счастью такому. Но отрядник сказал – собирайся. Колючий не поймет – радоваться или плакать? Хочет отказаться. Шутка ли? С семидесятого года чалится. Брежнева, Андропова, Черненко, Горбачева, Ельцина пересидел. При Путине выходит. Еще кого нагонят? Малолеток, инвалидов, вояк, награжденных орденами и медалями. Большие срока резать будут? Резать не будут, но погонят, кто отсидел по средней тяжести более полсрока, по тяжёлым две трети, по особо тяжким три четверти. А может и резать будут, хрен их знает. Только все это не коснется злостных нарушителей режима, тех, кто уже попадал под амнистию или был помилован, кто раскрутился, и полосатых. В гробу мы видели такую амнистию. Хороших нагонят. Ты пойди, поищи тут хороших. Опять кормушка для мусоров. Кто заплатит – тот хороший. А кто нет… на нет и суда нет».

Зэки обсуждали, спорили, кто видел эту амнистию и как она выглядит. Кому она красна девица, кому старуха с косой. Стали кучковаться, подтягиваться к местным «адвокатам». В ту пору два «адвоката» практиковало в лагере. Первый Терразини, мужик Таловский. Кого уважает, поможет бескорыстно. А так, примет чай, сигареты, глюкозу. Кто что даст, короче. Носит с собой тетради, как ветхозаветные талмуды. Набил руку на простеньких жалобах, мыслит шаблонно. При особой надобности достает старые очки на резинках и сажает на нос. Если сам толком разобраться не может, запутает собеседника, заведет в дебри непроходимые. Мужики на себя грешат, мол, сами бестолковые неучи, поэтому и не понимаем. А если не проканает авторитет его консультации, берет на голос, горлопан. Позднее прослыл Терразини кляузником.

Второй Немец, интеллигент из Таганрога или Ростова-на-Дону, не помню теперь. Прожил шесть лет в Европе, больше всего в Германии, отсюда и погоняло – немец, хотя по национальности грек. В лагере жил как интеллигент своеобразно. Мужики к нему подходили реже, уж больно мудрёный он был: не местный, даже не москвич, непонятно откуда. К нему церемония подхода требовалась. А мужики этого не любят. Он, бывало, стоит в сторонке, слушает публичный разговор, потом деловито проговорит абракадабру какую-то и пойдет себе гусаком. Одним словом, немец. Зато кто разобрался в его абракадабре, к Терразини больше не подходил.

Немец меня принимал, уважал даже. Я подход находить наловчился почти к каждому, разбирался, где какая церемония уместна, по понятиям, короче. Подсяду, бывало, в проход к Немцу, подожду пока он в личной тумбочке шлёмками да кругалями погремит, поводит, как флюгером, крупным греческим носом, выкажет недовольство всем, что вокруг себя видит. Портсигар хромированный достанет из кармана суконного жилета, пустит дым, портсигар захлопнет, можно начинать разговор. А если раскрытый портсигар тебе протянул – куревом угощает, так, вообще, сам расположен поговорить.

– При Сталине эксперимент провели – кого надо лучше кормить, тех, кто физическим трудом занимается, или кто умственным? Оказалось, на выработку нормы на лесоповалах, рудниках, пайка влияет. А на работоспособность в шарагах, нет. Вывод: плоть должна хорошо питаться, а мозг может и на этом работать, – указал Немец на шлёмку с застывшей, как густой ил, сечкой. – Значит, мозг, то есть разум, сильнее.

В Европе богатые люди и средний класс живут за городом. В городе служащие, беднота, нищие. В России наоборот. Село нищает, в мегаполисы все съехались. А так, я всю Европу проехал, много интересного повидал. Самые красивые девушки в Чехословакии… Полячки красивые… везде есть красивые, но самые красивые чешки.

Про эту амнистию, к 55-летию Победы в Великой Отечественной Войне, я понял, и Немец мне подтвердил, что в первоначальной редакции, как вышло Постановление, я попадаю, и к осени могу пойти домой.

– Только не будет этого, вот увидишь, – говорил Немец. – Месяц не продействует указ, зарежут амнистию, внесут поправки. Кроме беременных афганцев, награжденных орденами и медалями, никого не нагонят. За месяц подсуетятся, кого надо, для кого эта амнистия и объявлялась, освободят, остальные будут сидеть, как сидели.

И правда, не прошел месяц, как линза старого черно-белого телевизора, стоявшего в комнате личного времени, показала, как коммунист Ильюхин, потрясая с трибуны Государственной Думы пролетарскими кулаками, ходя желваками и брызжа слюной, настращал сонных депутатов «холодным летом 53-го года» и внес поправки. Эта же линза показала, как попытался заступиться за нас министр юстиции Крашенинников, но его голос потонул в безразличии общественности. Получалось, Постановлением об амнистии нас освободили, а через месяц заново приговорили. Такое только в России возможно. Тогда много у кого крыша поехала. Последние гуси улетели. Поговаривали, среди первых амнистированных пролез один козел с большим сроком, Хозяин не смог ему отказать, так козла этого после поправок вернули в лагерь под конвоем. А говорили, закон обратной силы не имеет. В России закон имеет и обратную силу и конкретно направленную. Больше ни один большесрочник за периметр лагеря не вышел.

Немец сказал, что подаст исковое заявление в суд, дойдет до Конституционного суда, если надо до Европейского суда по правам человека. Вероятность добиться правды мало, но попытаться надо. Времени у него уйма – пять лет. Заняться нечем, вот и будет писать. Ничего не теряет, все и так потеряно.

Лето 2000 года выдалось жаркое. Солнце прокалило, смазало горячим маслом кирпич, железо, асфальт. Горькое человеческое тесто припекло, как в чугунной формовке. Черная роба просится с тела. В жару не носится она, выходит из моды. Появись днем в робе на плацу, как черный таракан в пустыне. Солнце будто в увеличительное стекло прижаривает, прямо, кажется, дым пойдет. Даже мозги плавятся в голове и вареной сгущенкой прилипают к черепной коробке, в которой завязли с трудом шевелящиеся мухи – мысли. Бараки по лагерю распахнули все окна, двери, приглашали сквозняки – где вас носит? Несколько раз в день поливали дворик из шланга, чтоб хоть как-то остудить раскаленный асфальт. Клумбу с цветами поливали утром и вечером, а дворик весь день. Политый асфальт чернел, и не проходило четверти часа, как он обратно светлел, и над ним колыхалось марево. От испарения становилось тяжело дышать. Одни говорили: «Не разводите сырость, и так дышать нечем». Другие: «Полейте дворик, посвежее станет».

Вечером ветерок начинал расчесывать гребешком травы предзонника, становилось прохладнее. Понемногу мужики выходили во дворик и коротали время до вечерней проверки. Голуби начинали ворковать и топать на чердаке каптерки, будили старого каторжанина, Васю Саратовского, пахана по блатной иерархии отряда.

Саратовский жил не как все, в секции барака, там, в угловом проходе лишь шконка за ним числилась. Жил он в каптерке как блатной. Правда блата такого и даром не пожелаешь. Полжизни полувековой по тюрьмам и лагерям прочалился. Где-то мусора палку перегнули – копчик ему отбили. Сидеть толком не мог, либо стоял, либо лежал на жесткой тахте. Злой был, как старый волчара. Лютовал на всех. А шнырей так разносил в пух и прах. Бывало, шутка какая растянет лицо в улыбку и то, проскрежещет, как ножом по консервной банке, и в конце концов – всех разэтаких бродить перебродить!..

Вывезли Саратовского в больницу и больше в лагерь не вернули. Год прокряхтел в пятом отделении и на свободу вывалился. Занял каптерку Алик Перс. Личность преинтересная. Тут разобраться нужно, сразу не понять этого человека. На первый взгляд приятный молодой человек: опрятный, аккуратный, держится достойно: кепка, четки, блатные сигареты. Одним словом, представитель блаткомитета, Смотрящий за отрядом. Все так, но тут подвох – за отряд отвечал как бы Перс, но Саратовский имел последнее слово и на нужную мозоль, когда надо, давил. В отряде ни одно решение, не перетерев с Саратовским, Перс принять не мог и, надо отдать ему должное, не пытался, соблюдал субординацию.

На спальном месте Перса, на бирке было написано: Анурин Олег Юрьевич. Да и выглядел он как русский. Но родом был из Азербайджана, из города Гянджа. Азербайджанская диаспора в лагере называла его на свой лад не Олег, а Алик, Алик гянджинский. Это местные, воронежские, за его кавказское происхождение и рост прозвали Персом. Роста был высокого, в отряде выше не было. Когда на проверке стоял, как каланча над строем возвышался. По-русски говорил хорошо, без акцента. По-азербайджански… судя по тому, какие собирал аудитории среди земляков, говорил отлично. Вообще, пользовался среди земляков большим авторитетом.

Сначала, по моему прибытию в девятый отряд, мы вроде бы поладили. Одного поколения (Перс меня постарше на три-четыре года). Оба с Кавказа. Пришли с Москвы. У обоих большой срок. Но позже разладилось у нас. Я человек прямой и, бывало, задевал прямотой своей тонкие материи. На Северном Кавказе в чести удаль и надежность слова. Наши Закавказские братья больше хитростью и витиеватостью слова приобретаются. Так вот, Персу не по душе стал такой самостоятельный персонаж в отряде, как я, и он, улыбаясь в глаза, начал приискивать за мной косяки. Приискав косяк всегда можно приземлить человека. Хотел меня поставить в такое положение, в котором сам находился до отъезда Саратовского. Кстати, Саратовский на меня открыто не рычал, уходил в свое логово. Видно, жизненный опыт ему подсказывал – не по зубам этот молодой «мосол», не перегрызть, а проглотить – отравишься. Во всяком случае, так мне казалось.

Перс же решил попытаться. Избрал тактику холодной войны. Расставил капканы. Сидеть нам долго, потеряешь концентрацию, ошибешься, проглядишь и попадешься. Но я не попадал в расставленные Персом капканы, они мной прочитывались. Кое-какой опыт был. Улица родного города Нальчика восьмидесятых годов была своеобразной школой. Только в лагере я понял, что обратная сторона нашего социализма работала так, что улица Нальчика была пропитана лагерными понятиями, как роба заключенного тюремной вонью. И теперь я всего лишь получил высшее образование в московских тюрьмах: Бутырке и Матросской тишине, и пошел на ученую степень в лагере.

После ужина, перед отбоем, самое тихое время в лагере. Фонари мерцают, перемигиваются из жилзоны в запретку. Коты гуляют, им решётки локалок не помеха. По внутреннему распорядку это личное время осужденных. Начальство не показывается. Контролеры без надобности не тревожат сидельцев, гоняют чаи на вышке да по кабинетам.

Бывало, в такой час соберет Перс сходняк в отряде. Позовет в первую секцию барака всех, кого считает нужным. Рассядется в угловом проходе молодежь и достойное мужичье. Перс шныря припряжет чифир сварганить и, вообще, суету навести. Любит тюремное дворянство, когда челядь прислуживает: статус подчеркнуть, чтоб все знали, кто здесь пахан. Перс сдвинет кепку на затылок, как запыхавшийся водитель, сделает знак, чтоб чифир разливали. Погуляет кружка чифира по кругу. Шнырь пепельницу поставит. Перс закурит. Пачку сигарет на стол положит, а сам, между прочим, замечает, чья рука к сигаретам потянется. По понятиям, раз на стол положил, а не в карман, значит, на общак, только не каждой руке позволено тянуться к общему.

Перс долговязым пауком плетет паутину из лагерных понятий, а как по мне так: гоняет порожняки, пережевывает словестный нудняк. На днях Морячок проявил инициативу, собрал мужиков отряда пообщаться. Прошелся по бытовухе, коснулся и общих вопросов. Персу это не понравилось.

– Ты насущ общие вопросы решать? – обращался он не к Морячку и не к кому-то конкретно. – С одной стороны, собрал мужиков отряда пообщаться, ничего плохого в этом нет. А возьмем другую сторону, не поставил в курс, в обход Смотрящего, ты не знаешь постанову в отряде и касаешься общих вопросов. А если на общем отразиться?

Короче говоря, Перс как будто не предъявлял Морячку, а вел как бы разъяснительную беседу, расставлял точки над «i». Но делал это так, как мог только он. Часами сидеть в угловом проходе, собрав гривотрясов, и переливать из пустого в порожнее. И делать это как-то даже деликатно, по-своему, изящно: «Общее это святое, инициатива наказуема, ты «насущ»…

Меня убаюкивал его деликатный нудняк. Я мысленно успевал подумать о доме, как там родители, братья; подумать о институте, о девочке-пай, которая учиться на пятерки и пишет письма красивым почерком; подумать о чем-угодно… Остановить взгляд на аквариуме, попасть под гипноз монотонного покачивания водорослей и фланирования гуппи. Вдруг заметить, как один сомик нарушает идиллию водного пространства, быстро извиваясь, всплывает к поверхности, затем ныряет, бороздит по дну, поднимает муть; и так несколько раз: всплывает, ныряет, мутит воду.

«Насущ» слышу я и как бы просыпаюсь. «Насущ, насущ, насущ…» – что-то я не знаю такого слова. Может быть, он имеет в виду «сведущ»? Короче, не важно, что он имеет в виду.

– Перс, – перебиваю я. – Говори прямо, что хочешь сказать.

Было понятно, что прямо Перс не скажет Морячку, впредь не прыгай через голову. Во-первых, Морячок местный, воронежский, и какая-никакая братва за ним стоит. А может быть, и одобрил кто из главшпанов его инициативу, мол, посмотрим, проканает или нет. Во-вторых, натура у Перса такая, мастер закулисных постановок, открыватель вторых сторон. Саратовский наорал бы уже сто раз на Морячка, пригрозил бы жестяным своим голосом: «Еще раз криво въедешь, бадик об хребет сломаю!.. новый пора заказывать», и все на этом. А Перс будет часами вокруг да около ходить, подводить, разводить… только курят все как перед расстрелом – дым коромыслом, да чай переводят. Я лучше пойду во дворик, прогуляюсь, воздухом подышу, или книгу почитаю, чем здесь сидеть, чесотку эту слушать. Перс, надо отдать ему должное, в такой момент не вступал со мной в диалог, сделает демонстративную паузу, мол, еще один невоспитанный, и продолжит мусолить одно и то же.

Ночник и аквариум подсвечивают угловой проход, остальная часть барака тонет в вечерней тьме. Тут же притаилась тишина, которую, бывает, нарушают утробные звуки барака: глухо хлопнет дверцей тумбочка, скрипнет старухой шконка, продерет чье-то горло кашлем, шепот мужицкий прошелестит и стихнет, провалится подпол.

Уходил я с таких тягомотных сходняков, показывая по арестантскому укладу свое неуважение, понимая, что за спиной потянется недовольная бубня. Но просиживать без толку часами в прокуренном бараке, слушая, как кто-то гонит порожняк, было выше моих сил. Получалось, я невыдержанный, сам себе на уме, оппозиционер, одним словом, отрицательный персонаж. Только неспроста я так себя вел, дал повод Перс, сам уронил цену своим словам.

Когда я в конце августа 1999 года пришел в отряд, поднялся из карантина. (Подняться из карантина – это тюремный жаргон. В тюрьмах карантин, транзитные камеры, сборки, расположены в подвалах или на первых этажах. Поэтому когда тюрьма принимает новоиспеченного арестанта и он прошел транзит или карантин, говорят: «Поднялся в хату»). Так вот, когда я поднялся в девятый отряд, он был переполнен. Да и лагерь в целом был набит, как близкий к линии фронта госпиталь. Сюда свозилась хворая арестантская масса с областной больницы и пяти лагерей. В отряде тогда пустовала одна «пальма» – шконка на втором ярусе. По принципу – не место красит человека, а человек место, пришлось приземлиться на «пальму». Конечно, забираться, залазить на «пальму» и слазить неудобно и, помимо прочего, это не козырное место. Правда, лучше начинать с «пальмы», чем с козырного, блатного места переселиться на неё.

На днях пришел в отряд познакомиться Хамат-Хан. Еще на этапе я слышал по сарафанному радио, что в лагере есть авторитетный человек, Хан, который может любого причесать по понятиям. На сходняке имеет привилегию предъявить кому угодно не взирая на лица, будь то Смотрящий за лагерем или кто из его окружения. Иначе говоря, ни под кого не подстраивается, на все имеет свое мнение, смотрит своими глазами. Обычно такие люди стоят костью в горле, как у блатных, так и у администрации учреждения. Но чтобы быть таким человеком надо иметь большую силу духа, быть духовитым, как там говорят. Не портянкой, не промокашкой. Мне представлялся Хан таким крепким физически. С поддержкой с воли. Воображение рисовало силу человека, выраженную материально. А Хан оказался противоположностью моему представлению. Невысокого роста, сорока годов. Волосы уже обильно посеребрила седина. Одет был просто на арестантский манер. На первый взгляд ничем не примечательная фигура. Но как мы знаем, внешность бывает обманчива. И это становилось понятно, когда он начинал говорить.

– Почему пацана на пальму положили? – поинтересовался Хан у Перса. – Что, поднять некого? Если я начну сейчас поднимать, пол барака на пальмы переселю!

Перс горбатился, чтоб подстроиться под невысокого Хана и говорил в том смысле, что отряд переполнен, дедов и инвалидов он поднять не может, а из молодежи кто на низах лежит, все на своих местах и сплошь хорошие люди. Хан припомнил Персу, как встретили его самого, когда он пришел в лагерь, и кто его поддержал перед Саратовским. На что Перс сказал, что все помнит, ничего не забыл, и пообещал Хану, как только достойное место освободиться, я займу это место.

С одной стороны, было приятно, что меня поддерживает такой человек, как Хан. С другой, было неловко, что кто-то помогает мне решать бытовые вопросы. Да, опыта у меня в этом плане не было, но внутренний голос подсказывал, что торопиться не стоит, важно понять течение лагерной жизни. В Бутырке меня тоже приняли по одежке – начинал с «пальмы», провожали: баул мой помогал нести до транзитной камеры Смотрящий той хаты, где я начинал с «пальмы».

Почему эти шконарные вопросы такие важные. Потому что шконка и тумбочка – это твой дом, твоя квартира, твой угол на долгие годы. Сколько тебе определили по приговору, столько и проведешь на шконке. Не одну зиму будешь согреваться под казенным одеялом и бушлатом. Не одно лето закисать от духоты. На тумбочке будет стоять рамка с фотографией жены, девушки, или «той девочки, какой давно потерян след, а фото так, из юности – привет».

Есть люди, которые стремятся в блаткомитет, чтоб спать на лучшем месте, пользоваться привилегиями, которые предоставляет блатная жизнь. Таким человеком был Перс. Для него быть лидером, Смотрящим значило, что, если не из уважения к нему лично, то из уважения к статусу, мужики вниманием не обойдут. С каждой передачи, посылки, с каждого похода в ларек, даже с игровых куражей, у Перса законно чешется ладонь. Это позволяет худо-бедно не опускаться до самокруток, а курить фильтровые сигареты. Пить не третьесортную «солому», а кучерявый чай. И пить чай не как бедолага с рандоликами – сухарями, а с шоколадными конфетами, и порой даже с лимоном. Короче говоря, жить с налаженной бытовухой: и приход, и доход, и уважение.

Помнится, когда посадили Перса в ПКТ – помещение камерного типа, так у него в отряде оказалось две тумбочки набитые «Примой», личными сигаретами, и это при том, что он не получил ни одну посылку, ни одну передачу, а на интерес не играл вовсе.

Только это еще полдела, мелочи. Статус Смотрящего давал возможность участвовать в политике, удовлетворять, так сказать, властные амбиции. Подобно съезду народных депутатов, бывать на сходняках, куда собирался весь блаткомитет лагеря. Сидеть там покуривая, и ни одну из сторон не поддерживать, сохраняя нейтралитет. Над серьезными вопросами голову не ломать, но под раздачу общих благ попадать, и потом в отряде со своих рук распределять. А там, по любому, перепадет пол литра самогона, косяк травы, или, что всего слаще, пара кубов ширива. Тогда можно лежать в каптерке на тахте с чувством собственной важности и, опять же, покуривая, почесывать нос, отдавая распоряжения шнырям.

– Почему у меня вены остались? Потому что надо уметь колоться… я умею колоться. Все бабочками, а я крупной иглой колюсь, – как-то сказал мне Перс, поглядывая на свои руки, и объяснил суть приложения физики и химии к иглотерапии.

Я же был далек от подобных стремлений. Меня не интересовала иглотерапия и прочая политика. Просто я понимал, что тяжелый поворот судьбы надо пережить, сохранить здоровье по возможности, и не деградировать. И в своих поступках руководствовался этим. Но жизнь так устроена, что за место под солнцем приходиться побороться. Уж больно много желающих на козырное место.

Утром этапного дня угловая шконка опустела. Ушел по этапу в больницу Морячок, не заклиматило ему в лагере. Срок у Морячка был девятнадцать лет строго режима. Поговаривали, после первой ходки погулял на свободе он недолго, толком не рассмотрел быстро меняющихся в свете сумасшедшего ритма жизни воронежских пейзажей. Тётке голову отрезал. Как бес его попутал, не известно. Но известно, что пришел он с подельником к родной тётке денег попросить, мол, радость великая – племяш родненький откинулся, а получилось уголовное дело – убийство с отягчающими обстоятельствами.

В то время я был не суеверный, плохой ауры не побоялся, перекинул матрас с «пальмы» на освободившуюся шконку, перевесил бирку, протер тумбочку, разложил вещи и прилег отдохнуть. Лежу – кайф! Пол близко, потолок далеко. А то на «пальме» – потолок близко, пол далеко. «Пальму» качает, как гамак в кубрике, спокойно не уснуть. Да и к атавизмам – навыкам мартышки возвращаться неохота. Таким образом, моя бытовая проблема спального места решилась.

Но в отряде это вызвало тихое негодование. Оно расползлось как тяжелый махорочный дым по непроветриваемому бараку. На меня посматривали как на человека, который сел не на свое место и взял со стола не свой кусок. Никто не решался сделать замечание, но по углам шептались. Шептались по большей части гривотрясы, для которых Перс был авторитетом и чуть ли не родным отцом. Остальным мужикам было не до этого, их больше заботило, что будет в столовой на обед, когда откроют ларек и тому подобные вопросы. Перс тоже молчал. В свойственной ему манере, не подавая вида, недовольно задрал нос. Я же помнил его обещание Хану, что как только место освободится, я займу это место. Оказывается, из этой мудрёной постановы нужно было понять, что какие бы слова Смотрящий не сказал, я должен был предварительно пойти к нему на поклон, получить добро на то, чтобы занять освободившееся место, то есть зафиксировать оказанную услугу. Не придавая таким «китайским церемониям» значения, я рассуждал так: кому надо сам подойдет, остальное меня мало волнует.

Позже Перс собрал отрядный сходняк, как обычно: позвал в первую секцию барака всех, кого посчитал нужным. Собралась в угловом проходе почтенная публика – молодежь и достойное мужичье. Перс припряг шныря сварганить чифир, и долговязым пауком расплел паутину лагерных понятий.

– Шконка освободилась… ты занял шконку, упал в угловой проход. Все правильно, бродяга ни к кому подходить не должен, сам знает, как себя вести, – начал жевать словесный нудняк. – Но возьмем другую сторону… ты не знаешь постанову в отряде… может на эту шконку рассчитывали люди… вон, Удав хотел переехать… а если завтра достойный бродяга заедет?

Я сидел как на иголках, потому что дело касалось меня. Но Перс, как и в случае с Морячком, подводил гнилую постанову – не говорил прямо, а ходил вокруг да около, как будто этого человека нет среди нас. Я бы сильней его зауважал, если б он подошел ко мне или позвал на разговор, и прямо сказал, что ему не нравится то, что я самовольно приземлился в угловой проход. А не возить по мужицким гривам эту тягомотину. Когда стало понятно – к чему Перс клонит, я сказал:

– Если заедет достойный бродяга, я первый уступлю ему место.

Возразить почтенной публике было нечего. Я покинул этот тягомотный сходняк, оставляя за спиной лишь недовольную бубню.

На следующий день, под вечер зашел Хан. Прошел по бараку, как по плацкарту, поглядывая на разномастных пассажиров, крутнулся в угловом проходе – посмотрел, как я устроился, и позвал выйти во дворик. Раньше он приходил к нам в отряд проведать деда Пионера и Саратовского, теперь молодой земляк стал поводом заглянуть в девятый отряд.

Мы прогуливались по дворику как по ночному перрону. Лагерные фонари и прожектора подсвечивали металлическую решетку локальных секторов, светящуюся, как зубы негра в ухмылке вечерней темноты. Барак походил на пассажирский вагон. В светящихся окнах вагона застыли мутные картинки.

Хан одобрял то, как решился мой бытовой вопрос, даже, можно сказать, был доволен. Он поддерживал меня и высказывался в том духе, что срок у меня большой, сколько здесь, в этом отряде проведешь, одному Аллаху известно, поэтому надо сразу занять достойное место. Про Перса Хан сказал, что гнилой оказался «зверек», памятуя слова деда Пионера. И хорошо, что в этой ситуации он показал свое лицо. Хоть будем знать, что от него ждать.

– Ты бы видел его, когда он сам пришел в отряд, – как-то брезгливо сказал Хан. – Мы с Исой тогда за него слово замолвили, земляк как-никак. Саратовский сожрал бы его…

В этот момент из темноты выплыли две фигуры. Они шли по плацу со стороны «кремля» – седьмого отряда. В седьмом отряде жил Смотрящий за лагерем, там был лагерный общак – котел, и арестанты шутя называли его «кремль».

Перса я сразу узнал, высокий, худощавый, в кепке, как строительный гвоздь. А вот второй… второй был Ваха, Смотрящий за лагерем. Ваха родом был из Ростова-на-Дону. Звали его Вадим. Только погоняло на кавказский манер «Ваха».

Ваха и Перс подошли к калитке нашего отряда. Мы с Ханом тоже подошли к калитке. Получалось, нас разделяет решетка. Мы с Ханом со стороны дворика. Ваха и Перс со стороны плаца. Показалось, Перс не ожидал увидеть Хана, он разочаровано поздоровался, а меня как бы и не заметил. Хан представил меня Вахе. Ваха пожал мне руку. Несколько раз повторил – посмаковал слово «Нальчик». Сказал, что когда-то в этом городе жила его мать. Перекинулся парой фраз с Ханом, попрощался и ушел. Перс, повесив нос, зашел в барак.

– Понял, что это было? – поинтересовался Хан.

Не подавая вида, внешне оставаясь спокойным, он ликовал, его выдавали глаза и еле заметная улыбка.

Было понятно, что Перс пригласил Смотрящего за лагерем как поддержку. Только Хан спутал им все карты. Ваха сразу все понял, ушел. То, что одно присутствие Хана на него так повлияло, говорило о многом.

Прогулявшись еще немного по дворику, подышав воздухом, Хан сказал:

– Не могу сказать, что здесь красный ход. Видишь сам – локалки открыты – гуляй по жилзоне… за форму одежды не сажают… крыша греется… бить не бьют, если сам не выморозишь. Но не могу сказать, что здесь черный ход… Здесь бандерложий ход! – заключил вполне серьезно Хан.

До поры до времени на этом улеглось. Наши отношения с Персом вернулись к холодной войне, которая внешне никак не проявлялась. Каждый тянул свою лямку, балансируя в одном пространстве под названием отряд. Если мы пересекались в других местах лагеря, Перс делал вид – будто мы не знакомы. Меня это устраивало, ведь общего с этим человеком у меня было мало. И хотя холодная война внешне не проявлялась, все капканы, расставленные Персом, были на месте. Я чувствовал, только дай повод… Так продолжалось бы довольно долго, если бы в отряде не появилась новая фигура.

Как я уже говорил, к нам в отряд поднялся полосатик, пришедший по этапу с колонии особого режима «Черный дельфин» города Соль-Илецк Оренбургской области. По бараку прошел слух: «Полосатый поднялся… полосатый поднялся… последним этапом пришел с особого…» Новость гуляла по бараку, подвешивая интригу. Всем было интересно, что за зверь такой – полосатик? Хотя в лагере немало чалилось тех, у кого режим был особый. Но одно дело – чалиться полосатым в ЛИУ, другое – прийти непосредственно с особого режима. (Подвох, про который я упоминал ранее, был в том, что здесь содержались не по режимам, здесь был режим смешанный: и вчерашние малолетки, и общий режим – такие первоходы, как я, и строгий режим – строгачи, как Хан, и особисты-полосатики). Предвкушение было такое, будто в провинциальный шахматный клуб приехал знаменитый гроссмейстер.

Сам полосатик появился под вечер. До этого он просиживал в каптерке у Перса. В угловом проходе под тусклое барачное освещение за маклёвым столом над кружкой чифира собралась группа молодых людей, среди которых был и я. Мы встречали полосатика. Ритуал встречи проходил неизменно за чифиром. В процессе общения мы пытались понять, что за человек к нам попал. А человек пытался понять, куда он попал. Я был настроен дружелюбно, ведь полосатик, как «дед» в армии, перед нами – «духами» и «черпаками», заслуживал определенное уважение. Да и кавказское воспитание призывало уважать старших, хоть тюремные понятия не приемлют этого.

Среди нас сидел типичный представитель тюремно-лагерной системы. Казалось, вот он настоящий зэк, который мотает взаправдашний срок. Его черная роба и картуз впитали в себя каторжанскую копоть уходящего века. По сравнению с ним все здесь казалось ненастоящим. Наш лагерь казался пионерским лагерем. От него тянуло и холодом крытого режима, и дымом костра с лесоповала. Этот персонаж гармонично вписался бы в банду Горбатого. Звали его Виктор, родом из города Тамбова. Он был одного поколения с Саратовским – под полтинник, когда человек поживший, матерый, но старым не назовешь. Казалось, время, проведенное в заключение, превратило его тело в восковую фигуру, в которой поселилась смерть, смотревшая на все черными крысиными глазками и до поры прикидывавшаяся жизнью. Гладкая лысая голова, как у облученного. Бледный тюремный загар. Он смачно отхлебывал горячий чифир оттопыренной нижней губой. Эта губа, когда он говорил, характерно влияла на дикцию. Когда он скалился, улыбался, обнажал железные зубы. Короче говоря, он производил неприятное впечатление с гражданской точки зрения. Но там и без него было полно уродов. Порой я жалел, что под рукой нет фотоаппарата, я бы с удовольствием сфотографировался на память в компании некоторых персонажей, с которыми не соскучишься даже в аду. Правда, разница между нами была в том, что я осознавал, что я урод, а они, скорее всего, нет. «Ладно, поживем – увидим, – подумал я». Витя Тамбовский (такое погоняло прилипло к нему в отряде), расположился на шконке по соседству.

Первое время Тамбовский ходил по лагерю, знакомился. Видимо, на особом режиме такой лафы не было, и теперь он гулял от вольного. В лагере к нему был взаимный интерес, везде его принимали как дорого гостя и одаривали, чем могли. Каждый пытался не ударить в грязь лицом. Только простые некрасовские мужички, далекие от политики, не интересовались такими глупостями, они промышляли насущными проблемами: что будет на обед и когда дадут посылки.

В большой части лагерного блаткомитета Тамбовский произвел эффект Хлестакова. В каждом лагере ждут, как мессию, достойного бродягу, который приедет и раскидает все рамсы по справедливости, всех обездоленных одарит, всех униженных возвысит, со всех недостойных получит, всех кровожадных накажет. И настанет на земле мир и черное братство! И кто ближе будет к этому бродяге, тот, считай, ухватил бога за бороду и саму удачу за хвост.

Лагерные этюды

Подняться наверх