Читать книгу Атака мертвецов - Тимур Максютов - Страница 4
Часть первая
Пчелиный царь
Глава третья
Калека
ОглавлениеМай 1899 г., г. Санкт-Петербург
Новое Адмиралтейство грохотало паровыми молотами, чадило кузницами и материлось хриплым басом десятников; империя строила новый броненосный флот для нужд Дальнего Востока, и не было конца этим трудам.
Работы по корпусу бронепалубного крейсера «Аврора», последнего из серии «богинь отечественного разлива», задерживались: то опаздывало с поставкой механизмов «Общество франко-русских заводов», то срывал график перегруженный заказами Ижорский завод, а до обуховских шестидюймовок ещё и очередь не дошла…
Но силуэт нового корабля уже обретал грозные очертания, и глазницы якорных клюзов всматривались в туман века нового, века двадцатого: что нас там ждёт?
А на противоположном берегу Невы, куда перевозили публику бойкие зелёные пароходики, шумел Васильевский остров: звонили в колокола кондукторы конки и карабкались по винтовой лесенке на империал – собрать мелочь с трёхкопеечных пассажиров.
Грохотал барабан на плацу Павловского училища, юнкера в погонах с жёлтым кантом тянули носок и мечтали поскорее уже в летние лагеря под Красное Село, где муштры не в пример меньше, а нежные дачницы ждут партнёров для мазурки, падекатра и вальса в жарком от любовного волнения курзале.
Черноголовые чайки с криками садились прямо в радужные нефтяные пятна, качались на замусоренной воде гавани и косили круглые глаза на тесные ряды двухмачтовых чухонских лайб.
У Сельдяного буяна возчик, кряхтя, сбросил тяжеленную бочку с подводы: она скатилась с раската, врезалась в камень, треснула и хлынула серебром рыбьих тел. Набежали торговки с корзинами, выбирая селёдочку потолще. Ругались, толкаясь жирными боками; ловко сновали голые по локоть, перемазанные пахучим соком руки.
– Кудыть, кудыть хватаешь! У солдатика свово хватать будешь, коли нащупаешь. Моё это.
– С чего твоё-то, паскудница, тебя тут не стояло.
Набивали корзины, поднимались к возчику взвешивать и расплачиваться.
Под шумок сутулый блондин протолкался среди баб, схватил с земли раздавленную селёдку, сунул за пазуху и поковылял в сторонку, пока не прихватили.
Сутулый долго блуждал среди штабелей громоздящихся до неба брёвен. Наконец отыскал: на груде старой щепы спал напарник, прикрытый драной рогожей. Растолкал, говоря с мягким акцентом:
– Фставай, Фётор, полтень уше.
Фёдор сбросил рогожу, сел. Поскрёб воспалённое лицо, вытащил из грязной бородёнки насекомое, казнил ногтями. Проворчал:
– Нет от тебя покою, чухна. Принёс?
Блондин радостно закивал. Вытащил из-за пазухи сочащуюся бурыми потёками селёдку, окончательно перемазав одёжку. Брезентовая куртка грузчика-«крючника» хранила остатки памяти о былой роскоши: на нитке болталась последняя медная пуговица, а бархатная оторочка нагрудных карманов истёрлась и свисала неряшливой бахромой.
– Это чего? – вылупился Фёдор.
– Рыпка, – пояснил эстонец, – фкусная.
– Ыыы, – завыл напарник, – снимай портки.
– Сачем? – осторожно спросил блондин и на всякий случай отступил назад.
– Затем. В дупло себе свою «рыпку» засунешь. Мне опохмелиться надо, понятно? Я думал, ты уже казёнки раздобыл, к полудню-то. Что, совсем ни копья?
– Нет, – застенчиво улыбнулся эстонец, – откута? Я к татарам ещё не ходил.
– А есть чего нести?
– Вот.
Блондин поковырял стружку, вытащил грязный мешок. Ослабил верёвку, стягивающую горловину, вытащил сверкнувший красными боками тяжёлый шарик.
Напарник пощупал, взвесил. Довольно сказал:
– Это дело. Медный. Где взял?
– Ну, там.
– Где «там»?
– На Марсовом. Отломал от столбика, пока горотовой отвернулся. Он свистеть, а я пежаль.
– Кто ты? – поразился Фёдор. – Что ещё за «пежаль»?
– Ношками пежаль. Быстро-быстро.
– Тьфу ты, нерусь. Бежал то есть? Это всё? Тут копеек на двадцать, маловато. Не хватит на «красную головку»-то.
Чухонец вновь улыбнулся и достал ещё одну штуковину: тяжёлую, блестящую резьбой по тулову.
Напарник наклонился. Потрогал, пощупал, даже понюхал. Ошарашенно спросил:
– Это что?
– Не снаю. Военные матрозеры баржу разгружали, уронили. В ящичке теревянном. Я схватил, пежаль. Ящичек выбросил, а это принёс.
– Прибор какой-то. Может, астролябия?
Чухонец уважительно посмотрел на напарника. Кивнул:
– Та, наверное.
– Ладно, пошли.
Старьёвщика нашли, где обычно: в подвале доходного дома на Седьмой линии.
Постучались, зашли. Переминались скромно у стеночки, пока татарин шумно дохлёбывал чай из блюдца.
– Слышь, князь, – простонал Фёдор, – взял бы хабар, а то мутит меня, сил нет.
– Што за люди, – рассердился старьёвщик, – щаю не дают попить. Всё ходят, ходят, беспокоят. Показывай.
Бросил краденый медный шар на весы, поиграл гирьками.
– Гривенник.
– Чего так мало?! Дай хоть пятиалтынный!
– Двенадцать копеек, и всё.
Можно было, наверное, поторговаться, но взмокший от жажды, подрагивающий Фёдор сорвался:
– Ах ты, тварь косоглазая, рожа басурманская! Грабишь народ православный.
– Всё, – сказал старьёвщик, – закрываемся. Выходи, выходи.
Всунул шарик обратно в широкие ладони чухонца и принялся выталкивать приятелей на улицу.
– Куда «закрываемся»? Будний день сегодня, четверг!
– Щетверг, пятница – тебе какая разница? Иди отсюда, пока я околотощного не позвал.
Татарин вынул из кармана дворницкий свисток и сделал вид, что собирается подавать сигнал.
Да, день определённо не задался.
* * *
– Что это на меня накатило, – стонал Фёдор, – надо было соглашаться с татарвой. Хотя бы «мерзавчика» купить.
Чухонец сочувственно молчал.
Приятели убежали недалеко: спрятались в чахлых кустах, поблизости от входа в подвал. Мало ли: вдруг хозяин передумает?
Но старьёвщик запер дверь на огромный висячий замок и ушёл куда-то, шаркая калошами.
– Что же делать-то?
Страдалец оглядел двор доходного дома и увидел мальчика на лавочке, читающего книгу.
– Во, чистенький, в матроске. Богатенький. Может, купит астролябию?
Подошёл, покачиваясь. Сказал:
– Здорово живёте, господин хороший.
Мальчик лет девяти встал со скамейки, снял бескозырку, вежливо кивнул:
– Здравствуйте. Чем могу служить?
– Ишь ты, – восхитился страждущий, – вот я, положим, Фёдор. А ты кто, барчук? Чего тут делаешь?
– Николай Ярилов, к вашим услугам. Готовлюсь к вступительным экзаменам в кадетский корпус.
И продемонстрировал обложку учебника арифметики.
– Умна-а-й, – из последних сил продолжал очаровывать Фёдор, – генералом станешь, попомни моё слово. Купишь астролябию?
– У вас есть астролябия? – обрадовался мальчик. Но тут же расстроился: – Наверное, дорогой инструмент. Я вряд ли располагаю необходимой суммой.
– Полтинник, – торопливо сказал Фёдор, – ладно, сорок копеек.
– Сколько? – не поверил Коля. И попросил: – Покажите, пожалуйста.
– Эй, чухна! Ну ты где, замёрз, что ли? Шибко беги сюда и покажи господину кадету прибор.
Эстонец вытащил из мешка и положил на скамейку похищенное у военных моряков. Три головы склонились над штуковиной странной формы.
– Это, разумеется, не астролябия, – уверенно сказал Коля.
– Тю, много ты понимаешь. А что тогда? Тут меди одной фунта на три. Бери, пока дают. Хорошая игрушка. Смотри! Тяжёлая, прочная.
Фёдор схватил предмет и с размаху бросил на гранитный столбик, врытый посреди двора; но дрожащие руки подвели, и штуковина зарылась в мягкую землю.
– Подождите, – наморщил лоб мальчик, – где-то я видел подобное. У папы в книгах?
– Крепкая! Ни в жисть не разобьётся. Играй – не хочу, – пробормотал Фёдор и вновь воздел над головой добычу, прицеливаясь в гранитную пирамидку.
У Коли Ярилова с внезапной, пугающей чёткостью всплыла картина из отцовской служебной книги: «донный взрыватель к девятидюймовой чугунной бомбе»: цилиндр с резьбой и конусообразная нашлёпка…
Сказать он ничего не успел.
Белая вспышка ударила в глаза, нестерпимо горячая волна обожгла, ударила, опрокинула…
Ещё долго эхо взрыва билось о каменные стены, пытаясь найти выход из тесного двора.
* * *
Сентябрь 1899 г., Санкт-Петербург
Осень первыми золотыми листьями падала на бульвары столицы; перелётные птицы всё чаще поглядывали в остывающее небо, планируя маршрут на юг, а в противоположном направлении потянулись в Санкт-Петербург войска, возвращающиеся из летних лагерей по железной дороге.
У Царскосельского вокзала строились кадеты: ротные офицеры рычали на мальчишек в белых гимнастических рубахах, прозванных для краткости «гимнастёрками».
Начальнику училища подали экипаж: застонали рессоры, принимая семипудовую тяжесть. Пожилой генерал, кряхтя, разместился, заняв чуть ли не всю ширину сиденья. Махнул снятой с руки белой перчаткой; капельдинер понял и подал знак – тут же загрохотал невпопад кадетский оркестр, завыла медь помятых труб, забухал огромный барабан – едва ли не больший по размеру, чем лупящий в кожаный бок упитанный кадет.
Впереди – знамённый расчёт из лучших фрунтовиков выпускного класса; орлиные головы трепыхались на ветру, дразнились узкими языками. Старшие шагали браво, высекая подковками сапог искры из мостовой, выпятив колесом грудь; публика замирала на тротуарах от восхищения, размахивала приветственно зонтиками; стреляли глазками гимназистки и утирали платочками слёзы умиления матроны.
Бухал барабан, грохотали сапоги, стучали сердца. Последними шли, едва поспевая, младшие; семенили невпопад, неспособные шагать так же широко, как их взрослые товарищи. Были они ростом равны лежащим на плечах тяжёлым винтовкам, а шеи их торчали из шинельных скаток, словно тонкие ветки из вороньих гнёзд. Отстающих взводные командиры хватали за воротники и подтаскивали к строю, как сука подтаскивает за шиворот щенят, укладывая в корзину.
Директор гимназии поморщился: рёв оркестра с улицы мешал разговору. Подошёл к окну, закрыл створку, повернул бронзовую ручку.
– Так на чём мы остановились, милостивый государь?
Инженер-капитан содрал перчатки, бросил в фуражку, лежащую на столе. Сказал:
– На этом несчастном случае со взрывателем. Мой младший сын теперь калека. Передвигается лишь с помощью костылей. Врачи обещают улучшение: возможно, со временем костыли удастся заменить на трость.
Директор потеребил холёными пальцами золотую цепочку, но вынимать часы не решился, чтобы гость не принял этот жест за невежливый намёк.
– Ну-с, я прослежу, чтобы классный наставник провёл беседу с гимназистами. Поверьте, у нас прекрасные дети, они не будут дразнить вашего сына. И он вполне сможет пройти курс обучения. За исключением, конечно, гимнастики, военного строя, фехтования. Но эти предметы предназначены для гармоничного развития и не являются основными, так что не извольте беспокоиться. Вот сможет ли он без посторонней помощи ходить по лестницам? У нас, знаете ли, младшие классы на третьем этаже. Смею спросить: почему вы не желаете обучать сына на дому? Насколько я могу судить, жалованье вам позволяет нанимать домашних учителей. А после он сдаст экзамены экстерном. Многие так делают…
– Дело не в преодолении лестниц, – сказал офицер, – а в ином преодолении. Видите ли, я вдовец. Мать Николая умерла родами. Его родами. Сам я по делам службы вечно отсутствую, вынужден жить на казённой квартире в Кронштадте, но и там бываю редко. Коля находится на попечении Александры Яковлевны, сестры моей покойной жены. Старший брат его заканчивает Павловское пехотное училище. Словом, дома ему одиноко. Сын и сейчас, после несчастного случая, часто замыкается в себе: он мечтал о военной карьере, теперь недоступной. Думается, что среди сверстников ему будет лучше, общение отвлечёт от печальных раздумий.
– Пожалуй, вы правы, – директор кивнул, – новейшие педагогические учения высоко ценят общество сверстников в развитии индивидуума. Что же, вступительный экзамен Николай выдержал успешно, никаких препятствий для его обучения нет. Я постараюсь особо следить за ним, накажу надзирателю и учителям.
Директор достал белоснежный платок, деликатно высморкался. Спросил:
– А что, его мечта была столь серьёзна? Детские надежды часто меняются, и я не стал бы…
– Серьёзна, поверьте мне, – перебил инженер-капитан.
– Ну да, разумеется, – согласился директор. И поморщился: за окном сфальшивил тромбон.
Последняя кадетская рота скрылась за углом, вернулись на свои ветки успокоившиеся вороны. Публика разошлась по гражданским делам.
Мальчик, опирающийся на костыли, продолжал смотреть вслед исчезнувшему строю.
* * *
Откровение второе
Весна 1900 г., Санкт-Петербург
Самыми трудными были лестницы.
Вы даже не представляете, сколько их. Можно подумать, что кто-то, зло ухмыляясь, сначала соорудил невообразимое количество лестниц и только после выстроил вокруг них город.
Сияющие мрамором и рассыпающиеся истёртым плитняком, скрипучие деревянные и гулкие чугунные. Закрученная кругами ада лесенка на империал конки была вообще пыткой непреодолимой: приходилось ехать внизу, среди пожилых чиновников и жалостливо качающих головой мастеровых.
Вот эта жалость была хуже любого неудобства и невыносимой боли во всём теле, устающем к вечеру безмерно.
Лестницы и ступени, ступени и лестницы. Я наизусть выучил дорогу: три этажа вниз из квартиры; каждую неровность панели и каждую щербину поребрика; вечно скользкое от петербургской мороси крыльцо гимназии; четыре ступени вниз, в шинельную, и потом столько же обратно. И шесть пролётов по семнадцать ступеней в каждом, чтобы подняться в наш класс.
Я постоянно опаздывал, не поспевая за резвыми однокашниками, и часто коридорный паркет скрипел под моими костылями в полной тишине, когда занятия уже начались; это нервировало преподавателей.
Меня опять жалели: учителя терпеливо ждали, когда я усядусь, пристроив костыли у стены (они имели обыкновение падать с жутким грохотом в самый неподходящий момент); товарищи проявляли заботу, предлагая поднести ранец или помочь вскарабкаться на очередной пролёт. Думаю, не все они были искренни в своём сочувствии – скорее, исполняли указание классного наставника. Я остро чувствовал эту (быть может, придуманную мной) фальшь и ненавидел их всех: и изображающих сопереживание гимназистов, и накрахмаленного наставника, и лестницы, и костыли…
И себя. Больше всего я ненавидел себя.
И ещё. Мне страшно, до судорог, хотелось врезать костылём кому-нибудь прямо в эту лживую гримасу соболезнования. Всё равно кому.
За одним исключением.
Серафим Купчинов, Купец, дразнил меня и издевался вполне искренне. Зайдя за спину, следовал за мной по коридору, копируя мои неловкие движения – к радости хихикающих поклонников его огромных кулаков. Купец сидел в первом классе третий год, не в силах одолеть премудрости учёбы; говорят, сам директор упрашивал отца перевести своего обалдуя в учебное заведение попроще. Но папенька Купца доставал толстую пачку ассигнаций и вносил очередное пожертвование в кассу гимназии; и директор, вздыхая, покорялся року.
Надо ли говорить, что Купец был на три головы выше любого из нас; на верхней губе его пробивались вполне заметные усы, пропахшие махоркой; а несчастная «детская» парта скрипела под мощным телом, грозя развалиться. Купца побаивались даже пятиклассники.
Купец презирал меня неприкрыто, дразнил «калекой», «убогим» и «каликой отхожим». Произнося последнее, он жутко хохотал: ему казалось весьма остроумным упоминание «отхожего места».
Так вот, психика моя была настолько измучена, искажена, перекручена, словно жилы на левой покалеченной ноге, что я даже испытывал некую симпатию к Серафиму. Было нечто общее в нас: урод физический и урод умственный. Мы дополняли друг друга, как газовая гангрена дополняет смердящую шрапнельную рану.
Это случилось в один из мартовских дней; снег на заднем дворе гимназии таял, превращаясь в отвратительную бурую кашу; было промозгло и сыро. Я сидел на деревянном чурбаке и смотрел в свинцовое небо, когда рядом запыхтел Купец.
– Привет, контуженый. Хочешь, Кронштадт покажу?
Я отшатнулся и начал нащупывать костыли. Один раз, в самом начале учёбы, я наивно согласился: в Кронштадте служил папенька, по которому я сильно скучал. О, как я был глуп! Купец тогда схватил меня, сдавил широченными ладонями голову, размазывая уши, и приподнял под хохот публики.
– Ну, чего молчишь? Видишь Кронштадт или повыше надо?
Не в силах произнести и слово, я лишь мычал, а слёзы унижения и боли обильно орошали щёки.
И вот теперь Купец вновь предлагал мне эту пытку, забыв, видимо, что я знаю, в чём она состоит. Как я уже упоминал, сын хозяина десятка лавок не отличался остротой ума и крепостью памяти.
– Благодарю, – прошептал я, понимая, что убежать мне не удастся, – нынче уже видел.
– Ну, нет так нет, – неожиданно согласился Купец.
Легко подкатил неподъёмный обрубок, уселся и спросил:
– А ты чего гимнастику прогуливаешь?
– Так я же…
– Тьфу ты, точно. Забыл. Извини.
– Не за что.
Я вдруг осознал, что Серафим впервые на моей памяти извинился: не то что передо мной, а вообще.
– А я вот прячусь. Батя кучера прислал с запиской, чтобы с уроков отпустили. А я знаю, зачем. Пороть меня хочет. Я в лавке четверть керосина спёр да продал, а он и заметил, видать.
И Купец достал помятую папиросу, что было признаком временного богатства: насколько я мог судить, состоятельный отец карманными деньгами сыночка не баловал, и Серафим обычно использовал самокрутки. Это вызывало презрение старшеклассников: те из них, что баловались табакокурением, никогда не опускались до плебейской махорки.
– Огонь есть? Чёрт, да откуда у тебя.
– Есть.
Я, торопясь, расстегивал ранец – замерзшие пальцы никак не справлялись с ремешком. Наконец достал и протянул коробок.
– Пожалуйста, пользуйся, Куп… То есть Серафим.
Купчинов тряхнул коробок, удивлённо посмотрел на меня. Прикурил, затянулся и сказал:
– Спасибо, выручил. А Серафимом меня не называй, дурацкое имя. Спички тебе зачем, ты же не потребляешь?
– Мало ли. Для опытов всяких.
– Вот умный ты, калека. То есть… это, извини. Коля. Книжки читаешь. А я не могу – глаза болят. Опять экзамен провалю, не переведут меня. Батя вожжами взгреет. Знаешь, как больно? В прошлый раз драл, так я три дня в сеннике валялся, отходил.
И Купец вздохнул. Не как вечный мой ужас и тиран, а как обыкновенный человек – горько.
– Почему же не выдержишь экзамен? – осторожно спросил я, боясь спугнуть эту проклюнувшуюся в нём человечность.
– Да не понимаю я. Учителя только злятся, орут. А когда орут – я тупею. Слов не могу разобрать, обидно становится. Отец говорит, что я даже в помощники приказчика не гожусь, разве только в поломои. Вот дроби эти дурацкие: почему одна вторая больше, чем одна третья? Три-то всяко больше, чем два. Ерунда какая-то.
Я поднял две примерно одинаковых щепки. Одну переломил пополам, вторую – на три части. И показал.
– Ух ты, – поразился Купец, – а ведь верно!
Потом мы вместе ломали щепки на четыре, пять и даже шесть частей. Потом я достал тетрадку по арифметике, и мы разобрали домашнюю задачу.
Потом зазвенел звонок. Купец сказал:
– Здоровско. Главное, всё понятно объясняешь. Три года эту муть учу, и без толку, а ты за четверть часа… Спасибо. Пошли, что ли, провожу тебя. Сейчас география, а я-то домой пойду.
– Так бить же будут?
– Да ладно. Потерплю уж. Батя-то отходчивый.
Мы обошли здание гимназии; одноклассники выскочили на перемену и дрались у крыльца снежками. Увидев нас вместе, притихли.
– Слушайте сюда. Коля Ярилов – мой друг, ясно? Если кто хоть пальцем…
И Купец помахал здоровенной колотухой.
– Всем понятно? Ну ладно, Коля, бывай. Пошёл я.
Он протянул огромную ладонь и осторожно пожал мои пальцы.
* * *
Гимнастику и военный строй у нас преподавал отставной поручик Лещинский; он же вёл платный кружок фехтования, а иногда подменял и преподавателя танцев. Это был крепко сбитый, ловкий мужчина, всегда безупречный в одежде; старшеклассники, многозначительно ухмыляясь, сплетничали по поводу его успеха у женщин. Мне это казалось странным: Лещинский был неимоверно стар, глубоко за сорок.
Прозвище у него было Пан. Не знаю, чего в этом было больше: польского происхождения или намёка на козлоногого весельчака из древнегреческих мифов.
Когда класс отправился на очередное гимнастическое занятие, я привычно поковылял на улицу, собираясь почитать найденный в домашней библиотеке учебник по гальванике для минных кондукторов: подобная литература нравилась мне гораздо больше однообразных историй о сыщике Нате Пинкертоне.
– А вы куда, молодой человек?
Передо мной стоял Пан: ладный, плечистый, в безупречной визитке и модном галстуке. Офицерскую осанку портило лишь задранное выше левое плечо. Его бритый череп сиял на весеннем солнце, а нафабренные усы топорщились стрелами Амура, смертельными для женских сердец.
– Так я же…
– Что? Не хотите ли вы сказать, сударь, что отлынивать от занятий физической культурой – достойное предприятие? А ну-ка, пойдёмте.
И он повёл меня по коридору. Не понимая, что Лещинский задумал, я на всякий случай шёл нарочито медленно, с трудом переставляя костыли, вздыхая и страдальчески постанывая.
Когда мы вошли в гимнастический зал, Купец прикрикнул на товарищей:
– А ну, тихо. Стройся!
Купчинов был неизменным старостой класса на всех занятиях у Лещинского, как самый физически развитой; и эти уроки были, пожалуй, единственными в гимназическом курсе, которые мой новый друг обожал.
– Смирно! – гаркнул Купец. – Равнение направо.
Класс, построенный в две шеренги, вытянулся, пялясь якобы на преподавателя, но на самом деле на меня.
– Вольно, – сказал Пан, – занимайтесь по плану. Сперва разминка.
Купец, очень гордый собой, вышел перед строем и стал демонстрировать упражнения, которые остальные пытались за ним повторять. Меня же Лещинский повёл к шведской стенке.
– Вот вы, Ярилов, считаете себя калекой, – сказал он тихо, – крест на себе поставили. Оно, разумеется, удобнее. Все вокруг виноваты, а с меня какой спрос? Так, конечно, думаете. Ну, что сопите? Так?
Я молчал, несколько растерянный.
– Жалко себя, да?
Я пожал плечами.
– Отставить! – вдруг гаркнул Пан. Да так громко, что даже Купец запнулся, отдавая команду «гимнастическую стойку принять».
Лещинский расстегнул пуговицу и сбросил визитку на мат (мелькнула атласная дорогая подкладка). Снял шёлковый жилет. Содрал хрустящую крахмалом сорочку.
– Смотри.
Я глядел на изуродованное глубоким шрамом левое плечо; криво сросшаяся ключица; перекрученные, словно в невыразимой муке, мускулы руки – мне эта картина почему-то напомнила о статуе Лаокоона.
Позади, в двадцати шагах, замер класс.
– Тебя взрывом контузило?
Я кивнул.
– А это, братец, ятаган. Под Плевной. Отбивали мы турецкую вылазку…
Он говорил ещё что-то, а я не слышал. Я видел это: хрипящие кони, воющие всадники, сверкающие клинки.
Полурота подпоручика Лещинского ночью заняла развалины редута, выбив турок молодецкой штыковой атакой; но на рассвете противник бросился возвращать утраченное. Обвалившиеся от артиллерийского огня земляные стены не стали препятствием для трёх сотен конных, как и не стали препятствием для них беспорядочные залпы из винтовок Крнка. Барабан револьвера быстро опустел, а сабля застряла в боку хрипящего турецкого жеребца; Лещинский поднял брошенное ружьё и успел подставить ложе под сабельный удар, но от второго уклониться не смог.
Тогда их спасла лихая атака казаков, возглавляемая самим Скобелевым, Белым Генералом.
Из ружей соорудили носилки, на которых вынесли подпоручика из боя.
– Хирурги хотели мне руку оттяпать, да сам Пирогов Николай Иванович в это дело вмешался, не дал. Спасибо ему, конечно. Из кусочков меня сшил, считай, – тихо говорил Пан, – уволили потом со службы вчистую.
Гимназисты стояли, замерев. Слушали.
– Тоже себя жалел, Ярилов. А как иначе? Уехал в имение к маменьке, а она каждый день меня увидит – и в слёзы. Горькую пил. А потом одна соседка, дочь уездного предводителя дворянства… А, неважно. Словом, стал заниматься гимнастикой, на основе системы Мюллера разработал упражнения, гири-двухпудовки себе выписал. Знаешь, как трудно было? До кровавых мозолей. Не поверишь, Ярилов, рыдал. От боли и отчаяния. Только плач этот для мужчины – не стыдный.
Я смотрел на этого подтянутого, сильного, статного и действительно не верил.
– А ну, бросай костыли! – закричал вдруг Пан. – Бросай! И иди ко мне. Купчинов! Помоги.
Подскочил Купец, забрал костыли. Прошептал:
– Давай, Коля. Ты сможешь.
Я стоял, зажмурив глаза. Было страшно.
Почти падая, судорожно шагнул правой – меня сразу занесло, но Купец придержал, не дал рухнуть.
Так я и ковылял, выбрасывая вперёд правую ногу и подволакивая левую, беспрерывно теряя равновесие. Пять шагов до шведской стенки я шёл, наверное, четверть часа. Схватился за деревянные перекладины дрожащими руками. Мокрый, измученный, неверящий.
– Ну вот, – сказал Пан, – а ты боялся.
И завернул похабные стишки про попову дочку, солдата и сеновал.
Напряжение лопнуло; все захохотали, и первым – я.
А по щекам тёк обильный пот. И слёзы.
* * *
В мае я уже ходил с тростью. Пан Лещинский занимался со мной дважды в неделю после уроков. И ещё давал задания для самостоятельных упражнений.
В тот день я добрался до гимназии и остановился у крыльца передохнуть. Ко мне подошёл дородный бородатый дядя в пиджаке и сияющих хромовых сапогах; толстенная золотая цепь, висящая на брюхе, выдержала бы адмиралтейский якорь.
– Вы, стало быть, и будете Николай Ярилов? – спросил дядя и снял картуз. Волосы его были густо смазаны маслом и зачёсаны на пробор, холёная борода закрывала половину груди.
Я поклонился:
– Да, я. С кем имею честь?
– Купчиновы мы. Отец Серафима, обалдуя. У меня к вам, господин хороший, предложение. Не займётесь ли арифметикой и прочими науками с моим сыном? А то если он и теперь экзамены не выдержит, я не знаю, чего с ним сделаю. До смертоубийства дойдёт, вот те крест.
Купчинов-старший сложил щепотью пальцы-сардельки и перекрестился.
– Так мы с Ку… с Серафимом и так занимаемся. Он весьма подтянулся.
– Ну, так я предлагаю у нас на дому. Чтобы, значить, наверняка. Нижайше просим. Вас-то он слушает, не то что родителя своего.
И дядя неловко поклонился.
Я несколько растерялся. Этот дядя был ровесником отца, если не старше, и его вежливость, даже заискивание, передо мной, девятилетним, выглядели дико.
Купчинов понял мою растерянность неверно и быстро заговорил:
– Не подумайте, я заплачу. Вот сколько положено, столько и заплачу. Чай, расценки знаем, со всем нашим согласием.
Я лишь покраснел и кивнул. Купчина протянул лапищу, осторожно пожал мои пальцы и забормотал:
– Вот спасибо, сударь, вот обрадовали. А не то, вправду, прибью этого байстрюка, не посмотрю, что наследник и родная кровь.
По тёплому времени в шинельную мне идти не пришлось, и я довольно бодро поднялся по лестнице, держа трость наперевес. У дверей класса меня ждал взволнованный Купец:
– Ну, как? Договорились с батей?
– Да, – ответил я и спохватился: – Нехорошо, я растерялся, надо было от платы-то отказаться. Ты же мой друг и товарищ, а кто с товарищей берёт деньги за помощь?
– Не вздумай, – показал мне кулак Купец, – деньги завсегда пригодятся. Мне отдашь, если сам не знаешь, куда девать.
Вместо первого урока нас неожиданно отправили в актовый зал. Классы выстроились по старшинству: мы оказались у самых дверей. Преподаватель закона божьего, отец Тихон, торопливо поправляя подризник, сообщил о страшной беде: китайские бунтовщики бьют смертным боем по всей Маньчжурии русских и принявших православие китайцев; жгут школы и храмы. Настоятель местной церкви отец Сергий едва спасся через реку Амур бегством и сообщил о преступлениях.
– Обрушится на головы гонителей церкви православной и рабов её гнев божий! – провозгласил отец Тихон. И добавил: – Ждёт их кара небесная, а уж кару земную наши армия и флот обеспечат, не сомневаюсь.
И затянул молитву во славу русского оружия.
Купец дёрнул меня за рукав и прошептал:
– Здоровско! Война будет.
Я молчал.
Волновался за брата. Он получил назначение в Сибирскую стрелковую дивизию и вскоре отправлялся к месту службы.