Читать книгу Таинственное пламя царицы Лоаны - Умберто Эко - Страница 5
Часть первая
Поражение
Глава 4
Я один по улицам иду
ОглавлениеМне показали кучу семейных фотографий, которые, естественно, ничего мне не говорили. Там были только фото, снятые за годы совместной жизни с Паолой. Все детские фотографии были где-то в другом месте. Вероятно, в имении Солара.
Я поговорил по телефону с сестрой, она звонила из Сиднея. Когда она узнала, что со мною случилось, собралась было лететь сюда, но сама была после операции, и доктора запретили ей такой дальний перелет.
Ада попыталась что-то вызвать из моей памяти, потом перестала пытаться и просто заплакала. Я сказал, что когда она поедет, я попрошу ее привезти мне утконоса, с хорошим характером и прирученного. Почему утконоса – сам не знаю. Моих зоологических познаний хватало и на кенгуру, но всякому известно, что за ними убирать – замучаешься.
На работу я ходил только на несколько часов. Сибилла возилась с каталогом и, естественно, замечательно ориентировалась в библиографии. Я время от времени пробегал глазами ее наработки, говорил, что дело идет прекрасно и что мне нужно к врачу. Она с беспокойством провожала меня взглядом. Думает, что я совсем больной, сильно ненормальный? Думает, что я ее избегаю? Не могу же я сказать ей: «Ты не должна служить мне подпоркой, моей хромоногой памяти, каркасом для реконструкции… милая, родная, любимая?»
Я спросил у Паолы, какова моя политическая ориентация:
– Не хотелось бы обнаружить, что я, к примеру, фашист.
– Ты, что называется, порядочный человек и демократ, – ответила Паола, – но больше по интуиции, чем по идейности. Ты любишь провозглашать, что политика скучна – и дразнишь меня «пассионария». Ты как будто прячешь под старинными книгами свой страх или презрение к миру. Нет, хотя, если разобраться… На моральные стимулы ты отзываешься. Подписываешься под письмами неагрессивных пацифистов, не выносишь расизма. И даже член общества противников вивисекции.
– Вивисекции животных, полагаю.
– Да, естественно. Вивисекция людей называется война.
– Что ж, и раньше… когда мы еще не были знакомы, я тоже исповедовал эти взгляды?
– Ну, насчет отрочества и юности я из тебя мало что сумела вытянуть. И вообще не все мне было в тебе ясно, я имею в виду – в идейном плане. В тебе как-то сочетались отзывчивость и цинизм. Если дело шло о смертных приговорах, ты подписывался под протестами, давал деньги на лечение наркоманов и так далее, но когда при тебе упоминалось, что погибло десять тысяч детей, ну, не знаю, в Центральной Африке, ты на это заявлял, что мир устроен до крайности паскудно и поделать с этим лично ты не можешь ничего. Ты всегда был жизнерадостен, ухаживал за красотками, пил вино, слушал музыку, но меня не покидало ощущение: все это внешний декор, попытка спрятаться. Чуть покопаешь, и вылезут традиционные темы, что история – кровавый бред и что мир – неизвестно чья оплошность.
– У меня нейдет из головы, что наш мир – создание сумрачного божества, что я и сам – частица его мрака.
– Кто это сказал?
– А бог его знает.
– Значит, это сказал кто-то, кто тебя сумел зацепить… При всем при том, если тебя о чем-то просили, ты в лепешку разбивался – выполнял, да и без всяких просьб, помню, что с тобой творилось во время флорентийского наводнения, через два часа ты был уже во Флоренции и простоял всю неделю по колено в грязи, спасая книги Национальной библиотеки. Ну в общем, я могу сформулировать – ты был отзывчив на невеликое и циничен в отношении великого.
– По-моему, довольно здравая позиция. Занимайся тем, что тебе по силам. Остальное – это недоработка бога, как говаривал Граньола.
– Кто такой Граньола?
– Этого я тоже не сумею сказать. Но когда-то, как ты понимаешь, знал.
Что еще я знал когда-то?
Однажды утром я пробудился, о белла чао белла чао белла чао чао чао, я пробудился, преобразился, пошел варить себе caffè (увы, без кофеина) и при том напевал: Roma поп fa’ la stupida stasera. Почему эта песня крутилась у меня в голове? Прекрасный знак, сказала Паола, от утра к утру ты все больше напоминаешь самого себя. Тем самым я узнал, что, оказывается, я каждое утро, готовя кофе, напеваю себе под нос. Без всякого объяснения – почему именно одну песню, а не другую. Любые расследования (что мне привиделось во сне, о чем мы говорили накануне вечером, что я читал на ночь) никогда не давали удовлетворительных результатов. Может, ну не знаю, когда я надевал носки, что-то навеяло? От цвета рубашки что-то прорезалось? Пакеты на кухне о чем-то напомнили? От каких-то явно несущественных впечатлений всякий раз задействовались новые участки музыкальной памяти.
– Однако, – провозгласила Паола, – характерно, что в твой репертуар входили исключительно песни начиная с пятидесятых годов, ну максимум – мелодии первого сан-ремского фестиваля: Vola colomba bianca vola и Lo sai che i papaveri. Никогда ты не опускался в толщу истории, никогда я от тебя не слышала ни одной музыкальной фразы сороковых, тридцатых или двадцатых годов.
Паола напела мелодию Sola me ne vo per la città — звуковой фон послевоенного времени, – хотя в те времена она была еще ребенком и песню эту может помнить в основном из-за радио, которое транслировало ее беспрерывно. Конечно, мне мелодия показалась знакомой, но не вызвала никакого интереса. Такой же эффект, как если бы мне пропели Casta diva. Точно, я никогда не был большим опероманом. Никакого сравнения с Eleanor Rigby, скажем, или с Que serà serà, whatever will be will be, или с Sono una donna поп sono una santa. Что же до мелодий и ритмов довоенной эстрады, Паола мотивировала мое равнодушие «вытеснением детского опыта».
Все годы нашей общей жизни, добавила Паола, я интересовался классической музыкой и джазом, любил ходить на концерты, ставил пластинки, но никогда не включал радио. Ясно, что радиопередачи как класс принадлежали, вкупе с деревенским имением, к другим периодам.
Однако на следующее утро, готовя кофе, я пропел вот что:
Sola me ne vo per la città
passo tra la folla che поп sa
che поп vede il тiо dolore
cercando te, sognando te, che più поп ho…
Io tento invano di dimenticar
il primo amore поп si può scordar
è scritto un поте, ип поте solo in fondo al cuor
ti ho conosciuto ed ora so che sei l’amor,
il vero amor, il grande amor…
Я одна по улицам иду
через равнодушную толпу,
никому не важно, что со мною,
кого я помню, кого ищу и кто виною…
Не хочу припоминать тебя,
но, увы, любовь забыть нельзя,
твое имя повторю с тоскою,
ты ведь был, и я узнала, что такое
такая любовь, большая любовь, все пережитое…
Мелодия лилась сама собой, я растрогался чуть ли не до слез.
– Ну вот почему теперь ты это поешь? – спросила Паола.
– Не знаю. Может, потому, что она называлась «В поисках тебя». Кого – тебя?
– То есть ты теперь отпятился в сороковые годы, – размышляла вслух Паола.
– Может, главное и не в этом, – отвечал я. – У меня что-то внутри зашевелилось. Вроде озноба. Или не озноб. Или как будто… Помнишь «Флатландию», ты ведь тоже читала. Там герои – треугольники и квадраты – живут в двух измерениях, у них отсутствует идея объемности. И с ними вдруг вступает в контакт кто-то вроде нас с тобой, выходцев из трехмерного мира. Этот кто-то трогает их сверху, нажимает на поверхность. У плоских героев появляется ни с чем не сравнимое ощущение, хотя они не способны даже сказать, что это. А мы, трехмерные, чувствуем то же самое, если с нами вступает в контакт четвертое измерение. Мы не способны описать это чувство. Нечто из четвертого измерения трогает нас изнутри, ну, скажем, за селезенку, так осторожненько… Что мы ощущаем, когда нам пожимают селезенку? Я бы сказал… таинственное пламя.
– Какое таинственное пламя?
– Не знаю, я просто так сказал.
– И ты что-то такое ощутил, когда увидел снимок родителей?
– Почти. Хотя не совсем. Хотя почему не совсем? Что-то такое.
– Это интересные данные, Ямбо, они говорят о многом.
Паола все поддерживает меня, все ободряет. А я, между нами говоря, запылал таинственным пламенем, возмечтав о Сибилле…
Воскресенье.
– Пойди пройдись, – сказала Паола. – Хорошее занятие. Не выходи только за пределы знакомого района. На площади Каироли есть цветочный киоск, он открыт и в выходные. Купи цветов, каких-нибудь повеселее, или роз купи, а то эта квартира напоминает склеп.
Я отправился на Каироли, ларек был закрыт. Я профланировал по улице Данте до Кордузио, уклонился направо к бирже и оказался на воскресной толкучке всех миланских коллекционеров. На улице Кордузио продавали марки, на улице Арморари – старые открытки и картинки, весь Центральный пассаж был заполнен коллекционерами монет, солдатиков, образков, часов и телефонных карточек. Коллекционирование – страсть анальная, да и мой род деятельности тоже относится к анальной сфере психики.
Люди собирают что угодно, даже колпачки от кока-колы. Или инкунабулы, как в моем случае. Кока-кольные колпачки дешевле инкунабул. На площади Эдисона, слева от книжного развала, за подборками старых журналов, рекламных плакатов и табличек, предлагается разный старый хлам: лампы якобы стиля либерти, на самом деле новодел, черные подносы с жирными цветами, фарфоровые балерины.
На лотке четыре запечатанные цилиндрические банки, в них прозрачный раствор (формалин?), а в формалине круглые или вытянутые голыши, обвитые белесыми тяжами. Что-то морское, голотурии, головы спрутов, вылинявшие кораллы? Или болезненное порождение тератологической фантазии? Какой художник создал такую скульптуру? Ив Танги?
Лоточник пояснил, что это законсервированные тестикулы: кобеля, кота, петуха и какого-то еще животного, с почками и мочеточниками.
– Девятнадцатый век. Научные пособия. Сорок долларов штука. Одни контейнеры стоят больше. Этим экспонатам по сто пятьдесят лет. Четыре на четыре шестнадцать. Отдам всю серию за сто двадцать.
Эти тестикулы были очаровательны. Наконец-то нечто, не пришедшее ко мне из семантической памяти, о которой толкует Гратароло. И в то же время не относящееся к индивидуально накопленному опыту. Кто это индивидуально накапливает опыт встречи с песьим хреном, в смысле – без остального кобеля, в абсолютном виде? Я порылся в кармане, у меня только сорок-то и было, чеками у лоточников не платят.
– Мне собачьи, пожалуйста.
– Напрасно не берете всю серию. Оказия.
Всего не укупишь. Я вернулся домой с кобелиным хреном, Паола переменилась в лице:
– Чудная вещица. Настоящее произведение искусства. Где мы ее поставим? В гостиной, и, когда будем подавать к столу тефтели или оливы в тесте, гостей будет рвать на ковер? Или ты предлагаешь в спальне? Извини, конечно, но придется тебе отправить это к себе в антикварню, там с каким-нибудь фолиантом по естественным наукам эти яйца найдут общий язык.
– А я думал тебя обрадовать.
– И обрадовал, потому что ты единственный мужчина на свете, которого жена посылает купить розы, а он приходит с собачьими яйцами.
– Ну ведь я же неповторим. Меня когда-нибудь запишут в Гиннесс. И вообще, ты же знаешь, я болел.
– Не выкручивайся. Ты и до болезни был с большим приветом. Не случайно ты заказываешь своей сестре утконоса. Однажды ты чуть не приволок китайский бильярд шестидесятых годов, который стоил как картина Матисса, а грохотал, как все дьяволы ада.
Ту толкучку, оказывается, Паола знала, более того, ее знавал и я в прежней жизни, я купил там однажды первое издание «Гога» Папини, оригинальный переплет, неразрезанные листы, за десятку. Через неделю, в воскресенье, Паола пошла со мной в качестве сторожа, потому что, сказала она, если я вернусь на этот раз с яйцами динозавра, придется ломать двери, чтобы пронести их в гостиную.
Марок не надо, телефонных карточек не надо, а старые газеты меня волновали. Это время нашего детства, сказала Паола. Я на это:
– Ладно, бог с ними.
Но мимоходом мне в поле зрения попали комиксы про Микки-Мауса. И рука сама потянулась. Дело шло о позднейшей перепечатке, что-то вроде семидесятых годов, это ясно по обратной сторонке переплета, да и по стоимости. Я открыл на середине:
– Даже не пытаются воспроизвести оригинал, те печатались в два цвета, одна прокатка кирпичного и одна коричневого, а тут с чего-то вдруг белый с синим.
– А как ты можешь знать?
– Не знаю, как могу, а только знаю.
– Но ведь обложка точно как оригинальная, и глянь сюда – дата 1937, да и напечатанная цена, одна лира пятьдесят, может быть только довоенной.
«Клад коровы Кларабеллы» – тянулась по обложке разноцветная надпись.
– Это как они дерево перепутали, – сказал я.
– Какое дерево перепутали?
Я мгновенно пролистал альбом и с поразительной уверенностью раскрыл прямо на нужных кадрах. Почему-то не тянуло читать написанное в пузырях, как будто надписи были на непонятном языке или будто буквы налезали одна на другую. Я и не читая декламировал тексты наизусть.
– Ну смотри, Микки-Маус и конь Хорас Хорсколлар идут со старой картой искать клад, который закопал не то дедушка, не то дядюшка коровы Кларабеллы. Он всю жизнь боролся против гадостного Эли Сквинча и коварного Одноногого Пита. Они приходят по карте куда надо, находят большое дерево, ведут от него линию к саженцу, ищут место по треугольнику. Роют, роют – ничего. Так и роют, покуда Микки-Маус не догадывается, в чем дело. Карта-то 1863 года. То есть семидесятилетней давности. Ну как же мог семьдесят лет назад уже быть этот саженец! Следовательно, тот давешний саженец – это нынешнее большое дерево, а тогдашнее большое дерево – это сегодня уже трухлявый пень. Ну вот они по дряхлому пню и по большому дереву проводят новые линии, делают новые расчеты и, конечно, выкапывают клад.
– Ого, как же ты все это вспомнил?
– Это входит в набор стандартных знаний, полагаю?
– Ни в какой это не входит в набор. Это не семантическая память. Это автобиографическая память. Это твои сильные детские впечатления. И все раскрутилось от микки-маусной обложки.
– Не знаю, в микки-маусной ли дело. По-моему, сработало имя Кларабелла.
– Rosebud.
Разумеется, мы купили этот альбом. Я провел весь вечер, разглядывая, однако ничего интересного не откопал. Так я и думал, все окончилось на корове, никакого тебе таинственного пламени.
– Нет спасения мне, Паола. Я не влезу в этот сезам.
– Но ты же вспомнил как-то про те два дерева.
– А Пруст умел вспоминать про три. Писанина, писанина, книги дома и книги на работе. Вся моя так называемая память – писанина.
– Значит, будем надеяться на писанину, если на мадлен надежды нет. Ну не Пруст ты. Ну что поделать. Засецкому тоже было далеко до Пруста.
– Кто сей народ и что их сила?
– Да я сама о Засецком бы не вспомнила, если б не Гратароло. Хотя, конечно, я его читала, этот Poterjannyj i vozvrascennyj mir. При моей профессии как я могла не читать Лурию. Давно, правда, и для какой-то статьи. Сейчас я его перечитала совершенно по-другому, очаровательная книжка, за два часа прочитывается вся насквозь. Итак, Лурия – это такой важный нейропсихолог, русский, он описывает один клинический случай. У него был пациент по имени Засецкий. Во время Второй мировой войны этого Засецкого ранило осколком в голову, и у него была поражена лобно-теменная область левого полушария. Оклемался, но в голове у него была жуткая каша, он даже не умел уяснить положение собственного тела в пространстве. Иногда ему казалось, что части тела меняются местами, что голова у него разрослась, что туловище стало крошечным, что ноги переселились на голову.
– Ну, кажется, это не мой случай. Я не утверждаю, что ноги у меня на голове. Или фаллос на носу.
– Погоди. Ладно бы только ноги на голове. Это он не всегда ощущал. Только временами. А вот хуже обстояло дело с памятью. Память у него была вся лохмотьями, рваная, дырявая, в общем, тебе, знаешь, грех жаловаться. Он тоже не помнил ни где родился, ни как по имени звали его маму, но он еще и разучился читать и писать. Лурия взялся за этот случай. У Засецкого оказалась железная воля. Он с нуля научился заново читать и писать. И стал писать без продыху. За двадцать пять лет он записал не только все, что сумел выволочь из катакомб своей памяти, но еще и все, что с ним происходило изо дня в день. Будто бы его рука автоматически, самостоятельно умела приводить в порядок все, что не удавалось уяснить голове. Он писал выше себя, умнее себя. Так на бумаге он постепенно находил себя самого. У тебя совершенно другой случай, но что меня поразило, это что он себе обустроил новую бумажную память. Ушло на это двадцать пять лет. А у тебя бумажная уже имеется. И зря ты говоришь, что это – писанина, которой набиты офис и квартира. Я как раз уверена, что твой волшебный клад зарыт в деревенском имении. Я очень много думала на эту тему, поверь мне. Ты слишком резко повернул ключ, расставаясь с писаниной своего детства, с бумажками своей юности. Думаю, там зарыто что-то имеющее к тебе самое главное отношение. Сделай мне божескую милость, собирайся и поезжай в Солару. Поезжай один, потому что, во-первых, меня уж точно сейчас с работы не отпустят, а во-вторых, потому что по-хорошему ты должен пройти весь свой путь самостоятельно. Ты должен встретиться с прошлым сам. Побудешь там сколько-нибудь и посмотришь, что в результате получается. Ну, в крайнем случае окажется, что потерял две недели, зато подышал свежим воздухом. Амалии я уже позвонила.
– Амалии? А кто это – жена Засецкого?
– Ага, его бабушка. Амалия – неотъемлемая часть Солары. Ты про Солару, как можно догадаться, еще не все знаешь. Послушай. Твой дед сдавал землю и строения арендатору Томмазо, уменьшительное имя Мазулу, жену его звали Мария. Земли там было полно, она была под виноградниками, и был в заводе многочисленный скот. Мария тебя знала с рождения и очень любила. У них была Амалия, их дочка, которая на десять лет старше тебя, и она тоже с тобой возилась изо дня в день, и тоже очень любила, и была за старшую сестру, за няньку и за что хочешь. Она тебя боготворила. Когда твои дядья продали землю и продали хуторок на холме, при главном доме были оставлены небольшой виноградник, фруктовый сад, огород, свинарник, крольчатник и курятник. Ни о какой аренде речь вести уже не было смысла, ты передал все Мазулу в безраздельное пользование, с условием, чтобы его семья держала в порядке дом. Потом, увы, не стало Мазулу, умерла и Мария, а что касается Амалии, то она так и не вышла замуж, поскольку красотой не отличалась, поэтому она продолжает жить в нашем доме, продает яйца, продает кур – к ней обращаются из ближайшего бурга, – вызывает раз в году к себе в поместье резника, тот ей забивает кабана, какие-то двоюродные помощники опрыскивают купоросом лозы и помогают собирать урожай. В общем, счастливая жизнь, хотя, понятное дело, одинокая, поэтому главное счастье – когда наведываются наши с тобой девочки с ребятами. Мы платим ей за продукты, за яйца, кур и колбасу, за фрукты с овощами она не берет – все это ваше, еще чего не хватало. Чистый ангел, а уж как готовит, ты сам увидишь. Когда я сказала, что ты, не исключено, приедешь, она чуть сознание не потеряла от счастья: синьорино Ямбо, о боже милостивый, увидите, он тут поздоровеет как миленький, я салат ему тот самый, который он любит больше всего…
– Синьорино Ямбо. Звучит величественно. Кстати, откуда вы выкопали это имечко?
– Ну, для Амалии ты будешь синьорино и в восемьдесят лет. Откуда взялось имя Ямбо – мне рассказала давным-давно Мария, покойница. Это ты сам себя так назвал. Ямбо – Вихраст. Ну тебя и стали звать Ямбо.
– Кто-кто вихраст?
– Ну, у тебя, вероятно, волосы торчали вихрами. Имя Джамбаттиста тебе, видать, не сильно нравилось, в чем я тебя понимаю. Да бог с ней, с этой ономастикой. Давай поезжай. Поездом нереально, туда с четырьмя пересадками, тебя повезет Николетта, ей, кстати, нужно забрать кучу вещей, которые она позабывала, когда была на Рождество, потом она сразу вернется, тебя оставит на попечении Амалии, и Амалия будет тебя облизывать, она умеет появляться, когда нужно, и исчезать, когда она не нужна. Туда пять лет назад протянули телефон. Если что – позвонишь. Пожалуйста, давай попробуем сделать по-моему.
Я попросил сколько-то дней на размышление. Я, да, конечно, сам что-то блеял только совсем недавно о путешествии, чтобы спастись от тех мучений в антикварне. Но, если честно, хотел ли я действительно спасаться от тех мучений? Если честно?
Куда ни кинь, везде лабиринт. Какое направление ни выбери – ошибка. Да и хочу ли я выбирать? Хочу ли я из этого лабиринта выбираться? Кто говорил: Сезам, откройся, я хочу отсюда выйти? Мне же требовалось, наоборот, войти, как Али-Бабе. Войти в катакомбы памяти.
Сибилла сама разрубила проклятый узел. Мы сидели в конторе, она вдруг совсем неотразимо всхлипнула, вся пошла розовыми пятнами (В крови, пыланьем мажущей щеки, Смеется космос) и, сгибая в бараний рог библиотечную карточку, произнесла:
– Ямбо, ты должен узнать об этом первым… Короче, знаешь ли, я выхожу замуж.
– То есть как ты выходишь? – выпалил я в ответ, что-то вроде «как ты смеешь».
– Ну замуж. Знаешь, когда двое меняются кольцами, а все гости кидают на этих двоих рис?
– Нет, я знаю, что такое замуж… Я имею в виду, ты меня бросаешь?
– Почему бросаю? Он работает ассистентом у архитектора и пока что не так много получает, я должна продолжать работать, вторая зарплата. И вообще, как я могу, как я могла бы тебя бросить?
Вонзил ему нож глубоко в сердце и повернул его дважды.
Конец «Процесса», попросту говоря, конец процесса.
– И что, эта история… я имею в виду, это у вас давно?
– Нет, недавно. Познакомились несколько недель назад. Знаешь, как случается… Он очень хороший. Ты увидишь.
Знаю, как случается. Может, до этого были и другие, тоже «очень хорошие». Может, она воспользовалась случаем, я имею в виду – моим несчастным случаем, чтобы раз и навсегда решить нашу с ней ситуацию. Может, кинулась в объятия первого встречного. Шагнула в неизведанность. То есть я испортил ее жизнь даже двояко. Чем ты испортил ее жизнь, идиот? Жизнь идет своей дорогой, она молода, встретила парня, впервые в жизни влюбилась… Впервые в жизни? Мы уверены? Кому сулится твоя невинность, ключ родниковый, Не убиваясь, не утруждаясь, примет подарок…
– Придется придумать тебе хороший подарок.
– Да время еще есть. Мы решили это только вчера вечером. Но я считаю, что должна дождаться, когда ты полностью выздоровеешь, тогда я смогу уйти в отпуск на неделю со спокойной совестью.
Со спокойной совестью. Какие мы совестливые.
Как там говорилось в последней цитате о тумане? В последней из моих выписок? Когда мы доехали до Римского вокзала вечером в Страстную пятницу, и она вышла из экипажа, и ее охватил туман, мне подумалось, что вот сейчас я теряю ее на всю будущую жизнь, ныне и бесповоротно.
Значит, гордиев узел развязался сам собою. Прошлое кануло, его вытерли как будто с классной доски тряпкой. Отныне она тебе дочка, она тебе дочка.
Раз так, было можно уезжать. Вернее, должно. Я сказал Паоле, что собираюсь в Солару. Она просияла:
– Увидишь, тебе там будет отлично.
– Рыбка рыбка камбала, все я делал не со зла, все придумала она, жаднеющая жена.
– А, ты еще и дразнишься. В деревню, в глушь, там тебе самое место.
Этой ночью, в постели, в то время как Паола додиктовывала мне последние рекомендации на время поездки, я положил ей ладонь на грудь. Она проворковала что-то ласковое, и во мне пробудилось нечто довольно сильно напоминающее желание, это было смешано с нежностью и, по-видимому, с признательностью. Мы обнялись покрепче.
В точности как с зубной щеткой, мое тело, очевидно, прекрасно помнило все, что следовало делать. Это была спокойная любовь, мягкая, медленная. К Паоле экстаз пришел раньше (и так бывало всегда, сообщила она позднее), ко мне чуть погодя. Если разобраться, я впервые побывал с женщиной. В первый раз. Действительно сладчайшее занятие. Как выяснилось, не врут. Я знал это чисто теоретически, а теперь убедился на практике.
– Очень недурно, – проговорил я, откидываясь на подушки. – Теперь понятно, почему это нравится многим людям.
– Ну и дела, – отреагировала на это моя жена Паола, – мне привелось лишать невинности собственного мужа в шестьдесят лет.
– Лучше позже, чем никогда.
Но все же от себя не убежать, и, засыпая рука в руке с Паолой, я терзался вопросом: ну а с Сибиллой было бы это так же точно? Или иначе? Дурак, дурак, бормотал я себе, погружаясь в бессознательность, это-то ты не узнаешь никогда.
Мы поехали в деревню. Николетта вела машину, я смотрел на нее сбоку. Судя по моим фотографиям взрослого возраста, нос у нее был как у меня, форма рта тоже. Точно, это плод моих чресел, мое чадо, значит, не привелось мне взращивать чужое порождение.
(Непредосудительно подвинулась косынка, и открылся у нее на персях золотой медальон с искусно выгравированным инициалом Y. О силы неба, возопил я, откуда к вам сия вещица? Я не расставалася с нею, месье, недаром с этим медальоном я была обнаружена на паперти обители монахинь-кларисс в Сент-Обене. Медальон герцогини, госпожи матушки твоей, вырвалось у меня! Нет ли у тебя четырех родимых пятен, расположенных крестообразно, на левом плече? Но каким же образом, месье, вы узнали об этом? Что, оказывается, ты моя дочь, я отец! Отче, отче, вы ли это? Нет, красавица моя, только не падай в обморок, пожалуйста. Мы рискуем слететь с автострады.)
Мы не говорили, я как-то и раньше догадывался, что Николетта по натуре не болтунья, а тут еще и несколько смущена и опасается упомянуть в своих речах что-нибудь такое, о чем я начисто забыл, и я смущусь, а ей не хочется, чтобы я смущался. Я спросил ее только, куда же мы держим путь.
– Солара прямо на границе между Лангами и районом Монферрато, очень красивые места, сам увидишь, папа.
Мне было приятно, что она меня зовет «папа».
После выезда с автострады по краям дороги плыли стрелки с названиями областных городов – Турин, Асти, Алессандрия, Казале. Потом мы внедрились в сеть проселочных дорог, и там-то на табличках замелькали топонимы редкие, дотоле неслыханные. Проехав по равнине, внырнув в какой-то пологий овраг, я увидел впереди на горизонте голубоватый абрис далеких гор. Абрис этот помаячил и исчез, встала темная роща, машина двинулась в деревья по густолистной расщелине – тропики, джунгли. Что мне теперь до твоих прудов и тенистой лесной сени?
И все-таки, продвигаясь по коридору, где будто под частым лесом простиралась спокойная горизонтальная равнина, мы на самом деле карабкались вверх, мы въезжали в гущу массива Монферрато, неотступно и неощутимо поднимаясь на давешние маячившие холмы. Вот мы уже в обновившемся мире, в хороводах молодых виноградников. Издалека было заметно, что макушки гор по высоте и по абрису не равны – одни пустовали, на других возвышались церкви, на третьих крупные хутора или даже городки и замки, с гордым видом, вызывающе, приходясь этим горам гармоничнейшим навершием.
Ехали среди холмов почти час. Каждый поворот открывал новую новизну, будто менялись географические ареалы. Около указателя населенного пункта Монгарделло у меня случилось озарение. Я сказал:
– Монгарделло. Потом Корсельо, Монтеваско, Кастеллетто Веккио, Ловеццоло – и будем на месте, правда ведь?
– Как ты можешь это знать?
– Потому что это общеизвестно, – пробурчал я.
Вообще-то это было явной неправдой. Какие энциклопедии рассказывают о Ловеццоло? Не приоткрывается ли для меня проходик в пещеру?