Читать книгу Море - Валентин Костылев - Страница 8
Часть первая
Глава VII
ОглавлениеВасилий Грязной стал тяготиться своей супругою Феоктистой Ивановной. Теперь, когда он так приближен к царю, когда пирует с ним за одним столом, да еще вдобавок попал в большие начальники – сотником на Пушечном дворе, скушно, прости господи, стало ему с опостылевшей женой. На все-де свое время! Добро, думал он, что она набожна, строго постничает, пускай целомудренна и покорлива, пускай будет она хотя бы святой праведницей, все одно – не то… не то!.. А главное, никакой любви к ней нет. Прощай! Довольно пожили. В монастырь тебе, голубица, пора, грехи мужнины замаливать.
И людей-то как-то стыдно, что такая простая, обыкновенная женщина – супруга знатного дворянина. Ни слова путного от нее не услышишь, ни ласки бойкой не увидишь, проста, нет в ней и гордости, как у боярынь, и игривости в глазах, чтобы мужу было удовольствие… Ну разве можно ее сравнить с боярыней Агриппиной? При великой скромности Агриппина умеет грешить, умеет и замаливать свои грехи. Грех и молитва рядышком живут.
С такими мыслями он поздно вечером подъехал в возке к своему дому. Отдал вожжи конюху, а сам побежал по лесенке к себе в дом.
Дверь отворила, как всегда, Аксинья. В темноте наскоро лобызнул ее, она вздохнула: «Иссушил ты меня!» Ответил шепотом: «Желай по силам, тянись по достаткам. Побаловались, и ладно». Оттолкнул, вошел в прихожую, снял теплый охабень, обругал Ерему-конюха, неожиданно вылезшего из темноты:
– Ты у меня, мотри, около девок не блуди! Засеку до смерти.
Ерема удивленно разинул рот – никакого блуда у него и на уме не было. Он просто украдкой дремал в углу.
Помолившись, Грязной нехотя ответил на поклон вышедшей навстречу жены.
– Чего это ты такая румяная?
– Будто всегда я такая, батюшка Василь Григорьич, – смиренно ответила Феоктиста Ивановна.
– То-то и дело, што не всегда, – заметил он, подозрительно оглядывая ее с ног до головы.
– Да што же это с тобою, государь мой? – готова была расплакаться она.
– Правды хочу, чести, ан этого и не вижу…
Феоктиста Ивановна окончательно растерялась.
– Бог тебе судья, Василь Григорьич!.. Всё не так, всё не по тебе… Уж, кажись, худчее меня никого и на свете нет!..
– Жена! – гневно вытаращив глаза, крикнул Грязной. – Не подобает бабе мужа поучать! Отвечай: пошто детей не рожаешь? Коли жена склонна ко благому житию, она плодовита есть, а коли жена подобна сухой смоковнице, стало быть, она неплодна и место ее единственно лишь во святой обители…
Феоктиста Ивановна сидела у стены на скамье потрясенная словами мужа. Обида была так велика, что она не смогла и слова молвить.
– Супружескую тяготу, – продолжал Грязной, видя ее смущение, – я, подобно древнему праведнику, несу с терпеньем, без роптанья. Коли нет у нас доброй любви с тобой, не согласнее ли тебе удалиться в монастырь, украсившись иноческим саном?
Этого Феоктиста Ивановна не могла стерпеть. Собралась с силами и храбро сказала:
– Наскучила я тебе, так отпусти… уйду… Бог с тобой!.. Живи без меня, как хочешь.
Василий Григорьевич оторопел. Никогда раньше он не слыхивал таких дерзких речей от своей супруги. А теперь она стояла у стены, побледневшая, гневная, непокорная, вызывающе вытянувшись… «Господи помилуй! Что это с ней?» У него вдруг мелькнуло: «Какая, однако, у Феоктисты красивая, высокая грудь!»
– Не испугалась я! – крикнула она громко и дерзко.
– Вот тебе и на! – Грязной сразу осел. Теперь он был вконец озадачен. Сидел как пришибленный, стараясь не встречаться взглядом с женой.
«Что с ней? – продолжал он про себя удивляться. – Этак она меня и прихлопнуть может… Ночью… Во сне. Моим же мечом, а то и шестопером!»
– Иль тебе приглянулась другая? – с невиданной доселе яростью и злорадством продолжала Феоктиста. – Иль тебе захотелось бросить меня? Ну што ж. Бросай! Я и сама уйду. Не цвету я в твоих хоромах, мучаюсь!
«Ой-ой-ой! – всполошился озадаченный необычным видом жены Василий. – Вот тебе и монастырь! Ах ты, змея подколодная! Ах ты, ведьма! Ишь ты, расходилась».
– Феоктистушка! – начал было он, притворившись ласковым.
– Молчи, слуга сатаны! – пронзительно взвизгнула она.
Ее трудно было узнать. Какой-то новой, чужой показалась она и наблюдавшим за ней через щель в двери дворовым. У Аксиньи-девки мурашки по телу забегали: уж не из-за нее ли ссора?
И вдруг страшный вой огласил дом Грязных. Рыданья вырвались из груди Феоктисты Ивановны. Девушки в страхе убежали, попрятались по углам. Василий вскочил, растерявшийся, испуганный. Он попробовал было подойти к жене, но она оттолкнула его.
Грязной, наскоро одевшись, выбежал в сени.
– Эй! Ерема, седлай коня! – зычно гаркнул он.
* * *
Коренастый, широкоплечий, с виду вялый, медлительный, стоял перед Иваном Васильевичем Малюта. Разговор шел о Курбском. Царь, получив из Юрьева уведомление о прибытии туда князя Андрея Михайловича, расхваливал князя за его светлый ум и благородство.
– Наши бояре и князи – круглые, как есть, невежды и не только подписом руки крестоцеловальной грамоты не мощны украсить, да и молитвы Господней прочитать не горазды. Честолюбия ради враждуют меж собой, местами считаются, дабы ближе к царю сесть, но не велика слава государя, коли ближние к нему бояре темны и достойны быть не в Боярской думе, но подлинно в кротовой норе… Курбский Андрей зело начитан и воинской доблестью украшен с юных лет… Ты, Григорий Лукьяныч, смел, правдив, но кто ты и давно ли тебя царь в свои палаты ввел? Позорящего ничего о князе не говори… и не слушай, что завистники и нечестивцы болтают. Князь – мой друг! Знаю, своенравен он, горд, но царю – верный слуга.
Малюта слушал Ивана Васильевича, глядя исподлобья. Царь не убедил его. Он, Малюта, остается при своем.
– Воля твоя, государь, однако дозволь и малому слуге твоему иметь суждение смелое, нелицеприятное… Не быв в знатности, не привык я скрывать свои мысли и говорить только такое, что было бы по душе моему государю. Совесть моя не терпит утайки, ибо ближнего места я у трона не ищу и вотчин не добиваюсь…
– Один старец в Троицкой обители сказал мне… – перебил Малюту царь. – М-да… Он сказал мне: «Обрубая сухие сучья на дереве, не посеки самого дерева». Много думал я над теми бесхитростными словами. Не сгубил ли я нужных мне холопов? Мало знаю я своих людей… Бог ведает, не надрубил ли я уж и самого дерева? Страшусь! Знайте меру и вы, чтоб, ради угождения царю, не причинить ему своим усердием зла. Замечаю, Григорий: нашлись у меня и новые слуги, своекорыстнее, чем старые холопы, стали зазнаваться, волю забирать более положенного.
Пристальный взгляд царя не смутил Малюты.
– Твое справедливое упрямство и жесточь расположили мое сердце к тебе. Но и в лютости держись меры. Свирепость палача я могу добыть на деньги, за кус хлеба, а слугу разумного, христиански-справедливого, не своекорыстного, а единственно блага желающего царю, ищу я с давних пор… Ошибусь в тебе, нет ли – увижу в будущих днях… А Курбский служит мне давно. Не он ли разбил магистровых рыцарей под Вейсенштейном и Феллином и взял самого магистра в плен? Не он ли бил под Витебском Литву, огню и мечу предал многие села в Литве? А кто изряднее Курбского наказывал крымцев?!
Малюта продолжал глядеть с недоверием, слушая царя, а когда тот закончил, с гордой настойчивостью, поклонившись, сказал:
– В судьи не гожусь я, государь, но ежели бы Господь Бог и мой земной владыка дали мне власть карающую, осудил бы я того князя Курбского прежде, нежели учинит он зло родной земле.
Иван Васильевич удивленно вскинул бровями. На лбу его собрались морщины, в глазах сверкнуло неудовольствие.
– Опомнись, Малюта!.. Судьей над столь родовитым и доблестным князем может быть только ваш государь, а не кто из его холопей. И ты, Лукьяныч, смири норов свой и впредь службою не по чину перед своим царем не красуйся… Зазнайство – наибольшая опасность для холопа.
Царь прошелся по палате и на ходу сказал, как будто разговаривая сам с собою:
– Герцог свейский Иоганн растерзал раскаленными клещами свейского наместника в Гельмете Ягана Арца. Якобы Арц тайно служил мне, изменил герцогу. А я и не знал никогда того человека и дел никоих не имел с ним! Зря того Арца сгубили!
Малюта опустился перед царем на одно колено.
– Прости, государь! Видит Бог – не ради себялюбия, но ради пользы царства твоего говорю я. Царская милость, на лукавстве раба возросшая, столь же непрочна, как бы тяжелый камень, на тонкую дратву положенный. Лукавство в единый миг может раскрыться перед очами государя. Мое слово государю я вражеской кровью омываю. В другой раз прошу прощенья, коли не по чину слово молвил. Но ведь, государь, пощады твоим недругам от меня никогда не будет, кто бы они ни были.
Иван Васильевич улыбнулся.
– Встань! Впредь не досаждай мне докучливыми изветами… Недостойно то седеющей бороды твоей.
* * *
После беседы с Малютой, войдя в покои царицы, Иван Васильевич устало опустился в большое, обитое узорчатым шелком кресло.
Царица Мария, с распущенными до пояса черными косами, сидела за прялкой в шелковом розовом сарафане, плотно облегавшем ее стройный величавый стан. Она быстро поднялась и низко поклонилась царю.
– Вспомнил меня, государь? Бог спасет тебя!
Иван Васильевич улыбнулся.
– Добро! Ты гневаешься? Молви ж, чего ты хочешь от царя.
Мария Темрюковна замялась, с трудом подыскивая нужное слово. Она не знала многих русских слов, хотя ее каждодневно учили русскому языку двое посольских дьяков.
Иван Васильевич порывисто встал с кресла и нежно обнял жену.
– Царица! – тихо сказал он, прильнув к ее теплой, пахнущей розовым маслом шее. – Поехать бы нам с тобой с Божьего благословенья к твоим родичам, в горы, к теплому морю… Крепость я приказал поставить там, чтобы защищать черкесскую землю от турок и крымского хана. Та земля отныне будет наша. Твоих братьев Темрюков поставлю начальниками над войском… Там светить нам будет горное солнце, там теплые ветры обласкают мою душу. Мария, найду ли я там верных людей, чтобы служили мне и всей Руси?
Лицо Марии Темрюковны осветилось восторгом; она указала рукой на большой серебряный отцовский кинжал, украшавший стену над ее постелью.
– Заколи меня, буде неправду говорю. Там…
И торопливо, взволнованным голосом она, подыскивая русские слова, мешая их с горскими, стала рассказывать, как прекрасна ее страна, какой честный и храбрый народ там, как хорошо им будет обоим; там живут ее родители; их дворец будет досягаем только для облаков и горных орлов; в темнеющих небесах царь увидит, как рождаются беспечные звезды, о которых в горах поют песни, называя их «цветами любви». Там не надо никого казнить, а надо любить. Он, царь, в золотом дворце на вершине горы будет петь свои любимые стихиры, играть на своих любимых гуслях, а она, царица, будет слушать его. А по утрам на гранитной скале она будет возносить молитвы Всевышнему о продлении царю жизни на долгие годы…
Иван Васильевич с грустной улыбкой слушал горячие, торопливые слова жены. Он усадил ее рядом с собой и, прижавшись щекой к ее голове, полузакрыв глаза, слушал слова царицы.
– Здесь горе, обида, измена… Плохо здесь!
Слово «измена» Мария Темрюковна сказала с особым ударением.
– Там мой отец, мои братья, мой народ… Ой, ой, заколют изменников они и бросят вниз… глубоко… туда… в пропасть… Там острые камни… Острые! Горный поток унесет изменников…
Царь нежно поцеловал ее.
– Гоже слушать тебя… моя царица!
Поднявшись, Иван Васильевич тяжело вздохнул.
– Ты вздыхаешь? Тебе скушно… Анастасия!.. Опять? – спросила царица, змейкой обвилась вокруг мужа, в черных глазах – жгучий блеск ревности, в зубах – кончик пряди косы.
– Не о том мои думы… Еще двое бояр да с ними дьяки тайно из Москвы отъехали… Послал вдогонку Суровцева с казаками, и те все скрылись: «Не хотим-де мы служить царю Ивану и по той же дороге к польскому королю уйдем!». Леснику они то сказали. Пытали мы лесника, а он поклялся, будто ничего, опричь тех слов, не слыхивал от Суровцева… Кому верить? Малюта говорит: никому не надо верить! И Курбского он оговаривает… Курбского!..
– Что я знаю? Не знаю никого… Никто мне не люб, батюшка-государь!.. Уедем в горы, к отцу!..
Иван Васильевич горько усмехнулся:
– Что ж будет с моим царством, с Москвой, коли и царь утечет? Каков бы жребий мой ни был – нет мне дороги на сторону! Терпеть до конца – мой удел.
Мария Темрюковна нахмурилась; на переносице обозначились черточки недовольства, глаза ее метнули строгий взгляд в сторону царя.
– Они убьют тебя… отравят…
– Что Бог даст… Мария, но мне ли Москву бросить? А Русь? Большая она. Многоязычная. Беспокойная. О Русь!..
После недолгого молчания повторил:
– Беспокойная… и озорная!.. Вчера, сказывали пристава, – девки бесстыдно оголились и дацким послам срамные места казали… Пристава захватили их, пытали. Пошто срамились перед чужеземцами? А они ответили: «Што, мол, за диковина? Пущай смотрят нехристи, в другой раз не поедут к нам…» Послы своему королю расскажут, а я мню союз с ним учинить… Велел я девок тех в пыточную избу забрать да батожьем посечь, чтобы государеву землю не соромили. С дацкими послами о море крестоцеловальную грамоту хочу учинить, а они кажут… Море надобно, пойми, государыня!.. Дацкий король воюет со свейским. Стало быть, мне с ним в дружбе быть. Подобно польскому и свейскому королям, настало и мне время своего корсара пустить в море. Хочу в мире жить с дацкими людьми… Вникни, государыня. С востока мы, с запада Фредерик свейских каперов учнем теснить… да и королевских тоже…
Мария Темрюковна еще крепче обняла его, строго проговорив:
– Ласкай! Шайтан с ними!
Иван Васильевич отстранил ее руки, продолжая говорить как бы про себя:
– В тисках был я с малых лет… Не волен я и ныне в себе. Да и жить не умею… Что есть жизнь – не ведаю. Править царством учусь… А ныне вот и митрополит занемог… Вот… Жди! Церковь осиротеет. По ночам, во сне, я вижу, как на меня смотрит множество глаз… Темно… Ночь… Вы все спите… А я отгоняю от себя эти глаза… За ними тьма… Русь!.. Меня зовет земля!.. Она держит меня… Что боярину можно, то негоже царю… Страшно, Мария!
Иван Васильевич схватился за голову.
– Нет!.. Прости, Господи! Не ропщу я… Макарий умирает!.. Брат Юрий преставился. Кругом покойники! Помолимся, Мария.
Оба опустились на колени.
– Спаси нас!.. – едва слышно прошептал царь. Молодое, мужественное лицо его вдруг покрылось морщинами, постарело…
Своей рукой он сжал руку стоявшей с ним рядом царицы.
– Ой! – съежилась она. – Холодно… Рука – лед!
Грустная усмешка скользнула по губам царя.