Читать книгу Латгальский крест - Валерий Бочков - Страница 5

Первая часть
3

Оглавление

Та голая латышка крепко застряла в моей памяти. Все лето я плавал на конец острова, иногда три-четыре раза в неделю. Выбирался на пустой берег, разглядывал песок, пытаясь найти свежие следы ее босых ног.

А в августе, за неделю до конца каникул, разбился отец Гуся.

Гуслицкий-старший летал штурманом на двадцать восьмом «яке». Эти самолеты проектировались как бомбардировщики, потом их пытались переоборудовать в перехватчик, у нас «яки» использовались в качестве разведчиков. Отец с высокомерием истребителя называл «двадцать восьмые» птеродактилями. Летчики – народ суеверный и, боясь сглазить, крайне осторожны в выражениях. На самом деле «двадцать восьмой» был настоящим летающим гробом.

Военный аэродром находился на западе, в семи километрах от Кройцбурга. Разумеется, и аэродром, и прилегающая местность – леса, поля и самолетное стрельбище – считались зоной повышенной секретности, но каждому в нашем военном городке было известно, что на аэродроме базировались две эскадрильи – разведчики и истребители. И что истребители летали на «двадцать первых мигах», а разведчики – на «яках». Когда «яки» прогревали движки на форсаже, рев был слышен в городе.

Из разговоров летчиков и технарей, подслушанных в буфете Дома офицеров, бильярдной и на разнообразных застольях, выходило, что конструкторы бюро Яковлева не довели машину до ума, каркас фюзеляжа оказался слаб и при полной заправке топливом деформировался до такой степени, что невозможно было закрыть фонарь кабины. Поэтому перед вылетом в машину сначала усаживались штурман и пилот, техники закрывали кабину и только после этого заливали керосин в баки.

Батя Гуся не успел катапультироваться, так решила комиссия – три офицера из Даугавпилса и толстый полковник из Москвы. Сразу после взлета и выключения форсажа возник разнотяг двигателей, стабилизатор курса не сработал, и самолет, потеряв управление, упал. С момента взлета до падения прошло три минуты сорок секунд. Второй пилот, капитан Сергиенко, успешно катапультировался и остался жив.

На похоронах был весь гарнизон. Я старался не думать, что лежит в заколоченном и затянутом красной тряпкой гробу. Место катастрофы реактивного самолета представляет собой глубокую воронку и круг выжженной земли радиусом в километр, усеянный кусками обгоревшего алюминия. От гордой крылатой машины не остается ничего, кроме мелкого металлического мусора и запаха керосиновой гари. О человеке и говорить не приходится.

Гроб стоял на сдвинутых столах, покрытых черным крепом. Большая фотография в раме и под стеклом, украшенная траурным бантом и красными лентами, напоминала фото киноактера. Вроде тех открыток «Звезды советского экрана», что коллекционируют девчонки. От ретуши сходство почти исчезло, и отец Гуся больше походил на артиста Козакова, чем на капитана Гуслицкого. Сам Гусь, серый и прилизанный, в пиджаке с квадратными плечами, стоял тут же, возле матери с красным и мокрым лицом; ее окружала какая-то деревенская родня в тугих черных платках, похожая на стаю осенних грачей.

Из Замка, то есть из Дома офицеров, поехали на кладбище. Я оказался в автобусе с музыкантами, пролез на заднее сиденье, ехал и разглядывал свое кривое отражение в медном раструбе геликона. Рядом уселась Шурочка Руднева; она без конца сдавленным шепотом тараторила про какого-то Костика, который что-то ей обещал, но не сделал. Или сделал, но не так, как обещал. Потом про какой-то парикмахерский техникум в Резекне. От нее разило сладкими подкисшими духами, вроде «Красной Москвы». Музыкант, солдатик с интеллигентным лицом, обернулся и вежливо попросил ее заткнуться. Руднева фыркнула и уставилась в окно. Мне хотелось поблагодарить трубача, но я промолчал, чтобы не бесить Шурочку.

На кладбище я не пошел к могиле, остался у автобусов. От них пахло бензином и горячей резиной. У дальнего автобуса шоферы-солдаты сидели на корточках и курили в кулак.

Я тоже присел на корточки. Теперь я не видел кладбища – люди, венки, красный гроб, взвод автоматчиков и оркестр скрылись за холмом. Ветра не было, стоял зной, лето заканчивалось. Я провел ладонью по колючей желтой траве, потом положил руку на сухую потрескавшуюся глину. Глина была теплой, как человеческое тело. Вместе с летом заканчивалось еще что-то – тогда я не знал, что мысль эта банальна, я никогда прежде не испытывал подобного чувства. Тогда впервые в жизни я осознал свою смертность. Конечность этого мира. Осознание пошлости таких фраз приходит позднее, с опытом, который прессуется в цинизм, а тогда мне чудилось – нет, я был уверен, – что здесь и сейчас мне открылась главная тайна вселенной. Впрочем, банальность истин не отменяет их истинности.

Солдаты дали залп. Это означало, что гроб опускают в яму. Потом еще один. И еще. Сухое эхо вернулось из дальней рощи, и тут же оркестр выдул какой-то чудовищный до-мажор. Повисла пауза, ненадолго – и вот с раскачкой, нестройно, точно пьяный, что топает вверх по крутой лестнице в пудовых сапогах, зазвучал гимн. Медная секция рычала, тарелки истерично звенели, геликон интеллигентного солдатика гудел страшным басом.

Колотушка большого барабана увесисто лупила ему в такт.

Звук – не мелодия, скорее какофония – заполнил пространство. Знойное небо стало желто-белым, как выгоревшая бумага. Сухая трава блестела, словно колючая пластмасса.

Унылое поле упиралось в березовую рощу, на кромке громоздились огромные валуны, похожие на стадо отдыхающих бизонов. Эти гигантские камни остались в Латгалии с ледникового периода. Ледник полз и тащил глыбы за собой – так нам говорили в школе. Пыльная дорога взбиралась на холм, там, на самой макушке, остановился велосипедист. Черный силуэт велосипеда с дамской рамой и женщина в летнем сарафане. Она стояла спиной ко мне и смотрела вниз, на кладбище.

Гимн наконец закончился.

Я испытал почти физическое облегчение. Женщина на холме легко запрыгнула в седло, чуть помедлила и быстро покатила вниз. Ловко виляя меж камней и выбоин, она пронеслась мимо наших автобусов, стоявших на обочине. Летящий сарафан, загорелые коленки, выгоревшие волосы.

Один из шоферов свистнул вслед, остальные громко заржали. Мне стало стыдно, будто я имел к ним какое-то отношение, к этим солдатам. И еще: если бы за два месяца я уже не ошибся дюжину раз, то сейчас готов был поспорить, что это была она. Голая латышка с острова.

Латгальский крест

Подняться наверх