Читать книгу Узнавание - Валерий Черешня - Страница 2

I. Длительность дня

Оглавление

«Сгребая мусор важного с неважным…»

Сгребая мусор важного с неважным,

перебирать пространство дней и комнат,

покуда долгим окликом протяжным:

«дом-о-о-о-й!» не станешь маленьким, и окна

не высветлят внезапным пыльным светом

след от ступни, влажнеющий на досках…

И всё, что отпылало этим летом,

в слова стечёт разгорячённым воском.


Сентимент

Укрощенье мира словом:

лёгкий взмах его хлыста

и стихает бычий норов,

рябь вселенского холста.


Проступает синий-синий —

даль не может быть синей —

очерк невозможных линий

вечной родины твоей.


Там ликует летний ливень,

пахнет счастьем и водой,

там необъяснимо живы

все, кто должен жить с тобой.


Всё настолько очевидно,

что слепит тебе глаза.

По стеклу стекает длинно

дождевая бирюза.

Капель выпуклые линзы,

укрупняющие стих,

идеальные отчизны

отразившегося в них,


залетевшего, как птица,

света по пути – туда,

где легко ему светиться,

где ни мрака, ни труда.


Два этюда

1

К причудам тела привык,

словно к тихому психу врач:

кормишь его с руки,

водишь его гулять.


Свернётся на ночь клубком

и воздух глотает твой,

причмокивая во сне:

видишь, какой ручной!


Но смиренье его – обман,

только и ждёт, чтоб забыл, —

со зверем живешь, – и тогда:

в бешенство, в буйство, в распыл.


2

Ненависть пристальна, но однобока,

всё замечает  – расслабленный рот

или картавость захлёбную слога, —

и выдыхает себя: идиот.


Нет бы поглубже в черты эти вжиться,

может, увидишь счастливую суть

лёгкого духа, поэта, провидца,

но застилает угрюмая муть


наше глубинное, чем мы красивы, —

правит деталь, начинённая злом:

глаз нависает сентябрьскою сливой,

так и вдавил бы его каблуком.


Фотография

Д. Шнеерсону

Две женщины, танцующие смерть,

на выкошенной начисто лужайке,

под дудочку открытого простора,

на фоне вечереющих холмов.


Под небом, накренившимся опасно,

лишь склоны гор и далеко в ущелье

игрушечные кубики домов, —

намёк на чью-то жизнь.

А здесь

всё неподвижно, даже ветер умер,

оставив складки, как напоминанье,

что лишь мгновенье вечности причастно,

как этот навсегда застывший танец,

движения подкошенная прыть

на лёгком взмахе…


«Длительность дня, непомерная длительность дня…»

Длительность дня, непомерная длительность дня

с медленным весом холодного зимнего утра,

с хрупким сплошным целомудрием снежного льна,

словно сгустилась седая алмазная сутра


и разрослась в неизбежную длительность дня,

где и застыла, не падая вниз, ни

вверх не взлетая, сама себе бережно сня

образы жизни, бесплотные образы жизни.


Сумерки сгладят корявые линии дня,

свет истолчётся в закатной пылающей ступе,

силу теряя, державшую контуры, льня

к той темноте, что когда-нибудь к сердцу подступит.


Зимний сонет

Льву Дановскому

Грех отчаянья сердце стеснил

безнадёжной булавочной болью.

Утро щедро посыпано солью

горьких истин и зимних белил.


Словно кто в ширину расстелил,

полотна не жалеючи, вволю,

чистоты белоснежную долю

на поверхность, где ты наследил.


И теперь обещай, обещай,

никогда, ни единым поступком,

и зачем, когда так хороша…


Обнищай, как зима, обнищай,

и пройди эту хрупкую крупку,

свежевыпавшим снегом дыша.


Молитва

Не оставь меня в робости

перед немощью, немостью,

наклонившимся к пропасти

в позаброшенной местности.


Там ни смысла, ни дерева,

ни глотка, ни объятия…

Взяв от облика зверева,

люди разум утратили.


Не оставь в неприкаянье

духоты тела тесного,

где на шёпот раскаянья

только эхо ответствует.


Сохрани мне умение

быть и небом, и глиною…

А не то, – дай терпение

и забвенье звериное.


«Я ставлю на себе страшный опыт…»

Я ставлю на себе страшный опыт:

я много ем и много сплю,

я хочу всего лишь то, что хочу,

я смотрю сквозь плёнку тупого равнодушия

на своё раздобревшее тело,

в его тугом довольстве.

И тогда я спрашиваю себя:

доволен ли ты? счастлив?

чего ещё хочет твоя притихшая душа?

Оказывается, она хочет сказать обо всём этом

                                                           поточней…

Дура, неужели она всё ещё хочет, чтобы её

                                                              любили?


Поверхность

Тугое плоти натяженье,

как в шёлковом чулке – икра,

весь этот блеск твой и кишенье,

твоё внушенье и игра,

твоё площа́дное уменье,

как фокусник, из ничего

создать текущее мгновенье,

в котором жизни жить всего

удобней…

                  И когда по лужам

опять ребёнок вдрызг бежит,

вода скрывает влажный ужас

того, что за водой стоит.


Из окна поезда

«и я бы мог…»

Запись Пушкина под рисунком виселицы

Река, изба и луг,

заката свет прохожий

крадётся лесом, вдруг

он мечет алый ножик

в просветы сосен. Стук

на стыках рельсов. Боже,

ты видишь всё вокруг:

мальчонка поднял вожжи,

река, изба и луг,


и я бы, может, тоже…


«В щель занавесок – быстрых рук мельканье…»

В щель занавесок – быстрых рук мельканье,

горячий свет, как фокусник, тасует

одежду, тело: переодеванье, —

воображенье сладостно тоскует.


Зачем нам эта близость с неизвестным

(там свет погас, и что в том сне приснится?),

когда своим, назойливым и тесным,

мы так полны, что впору отстраниться?


Так жизнь своя, пережитая страстно,

укутанная всласть словесным пухом,

воображенью видится прекрасной,

но вдруг она окажется старухой?


«Навеки врезается всякая малость…»

Навеки врезается всякая малость:

щербины асфальта, прохожий, морщины…

Ты спущен в подробности с дальней вершины,

где след их потерян, где связь их осталась.


Навеки?

                Помилуй, нам выдана ссуда

небрежною щедростью скрытого мира.

Беспечный монтажник скомандует: «Вира!»,

и всё возвратится туда, откуда.


Прощание

Поезд трудно отходит от платформы, натягивая

                                                               до упора

нити горя, любви, жалости, детского ора

и внезапно рвёт их, оставляя пустыми

пассажиров, взявших с собой только имя

и готовность наполниться будущим до предела,

а пока упускающих настоящего крупное тело:

с переплясом стволов, стыков частой считалкой,

простоволосым видом спугнутого полустанка,

временем, подтекающим под дребезг стакана,

сумасшедшим соблазном стоп-крана:

дёрнуть – и сорвать планы

провидения, несущего смерть и раны…


«Как я себя сегодня не люблю…»

Как я себя сегодня не люблю

так даже ты – не можешь;

споткнусь о пристальную ненависть, сравню, —

ну что ты гложешь

остывший хрящик, когда вот оно —

дымящееся мясо,

к нему – презренья скисшее вино,

зияет касса

ушедших чувств, – ну что, банкрот,

длить время стоит,

пока испуга одичавший крот

туннели роет?

Перетерпи, вглядись, направь софит:

в болящей точке

пусть всё дотла, до пепла прогорит.

Лети, пустая оболочка!


«Воскресная прогулка. Как я рад…»

Воскресная прогулка. Как я рад

пройтись по этим улицам без цели

и, увеличив протяженность тела,

пространство пропустить через себя.

Ты, бескорыстье, лучший проводник, —

куда велишь, туда я и шагаю,

покорно следую извивам парапета,

безлюдной набережной скользкому пути

и захожу во все дворы и подворотни,

лишь стоит поманить стеной кирпичной,

косым окном, прорубленным под крышей,

и черным деревом в нетронутом снегу, —

заветной жизнью тесного угла,

где выход только в небо, вверх и в небо.


И вновь холодный, в оспинах, гранит,

вослед за костенеющей рекой,

ведет на старое немецкое кладби́ще,

где узкие протоптаны тропинки

среди камней, под выпушкой из снега,

со стершимися буквами псалмов,

где тень от смерти стерлась и исчезла

настолько, что не может возродить

ни бледных девушек в кисейных длинных платьях,

ни их отцов в парадных сюртуках,

уложенных семейственно и рядом.

И я, чья жизнь нелепее стократ,

быть может, а точнее – несравнимей,

стою, живой, под низким ровным небом

и представляю кукольный уклад

их жизни – осознание, как чудо,

полно серьезности и тайны: тень крыла

коснулась сердца и исчезла.


                                        С этим чувством

я выхожу на крошечный проспект

к домам, автобусам, трамваям, людям.


Узнавание

Подняться наверх