Читать книгу БорисЪ - Валерий Тимофеев - Страница 2
БОРИСЪ
Глава 1 Ночь накануне Рождества
Оглавление1
Я вынырнул из забытья и ощупал себя – не верилось, что я все еще жив. После вчерашней попойки… какой там! после недельной попойки трудно реально оценить – на том или на этом свете ты находишься, и твое ли еще это бесчувственное тело, которое сейчас онемевшими пальцами щупаешь.
В нашу маленькую комнатку пробивался свет. Старая скрипучая семейная развалюха-кровать приютила мое туловище. Почерневший от времени комод смотрел на меня, не моргая, своими кнопками-ручками и ухмылялся.
Стоп!
Это я смотрел на него!
Кто еще здесь?
Крашеный лет сто назад синей краской табурет в местах потертостей выдает все свои прежние цвета: от белого до темно-коричневого. Швейная машинка жены, в перерывах от шитья служащая ей тумбочкой, а мне письменным столом. Разрисованное потрескавшейся амальгамой зеркало на комоде, пузатый графин на табурете.
И я, хоть и населен крутящимися в голове мыслями, но по способности двигаться пока мало чем отличаюсь от этой мебели.
Что сейчас? Утро? День? Или фонарь отсвечивает от снега и дурит меня, зная, что сил подняться и посмотреть на часы у меня нет.
Откинул руку за спину, пошарил.
Место рядом пусто и холодно. Но это ни о чем не говорит. Когда я в таком… в никаком состоянии, жена спит или на сдвинутых стульях общей кухни, или на сундуке в коридоре.
Пьяный я… короче, сам себе не нравлюсь.
Никогда бы не подумал, что думать – так тяжело. От жалких полутора мыслей устал, как будто полдня землю на тачке возил.
Тьфу… Чем это пахнет?
Похоронами.
Кто-то умер?
Не я.
Я – живой.
Кто?
Я верчу стопудовой головой, глаз цепляет еловую ветку, подоткнутую под рамку зеркала. На ветке кольца серпантина и красный елочный шарик.
Скоро праздник, второй наш совместный Новый год, вот жена и старается хоть как-то украсить нашу серую комнатку цветными пятнами: тут красивый лоскуток – остаток от платья, там завиток ленточки, или вот этот вот стеклянный шарик.
– Слава богу, все живы, – благодарю я судьбу и закрываю утомившиеся глаза.
Страшно хочется пить. Но так же страшно не хочется даже шевелиться, не то, чтобы вставать.
Две страшные силы начинают во мне непримиримую борьбу. Жгучий жар наполняет глотку, сушит язык и, уже и мыслям в голове крутиться невмоготу от обволакивающей сухости во рту.
Жажда, – у нее огромный опыт, – уверенно побеждает нокаутом, и я сползаю с кровати.
Графин с водой пуст.
Я знаю, это Фима его опустошила.
Специально. Чтобы я сам, своими ногами добрел до кухни, до заветного крана и по дороге протрясся и проснулся. Иначе, напившись до тошноты, опять упаду и проваляюсь бездумно до самого ее прихода с учебных занятий и с рабочего дежурства.
Вода из крана течет ледяная. Пить невмоготу, – ломит зубы и крючит мозг. Я сую под струю голову и вскрикиваю от обжигающе-ломкого холода. Трясу чугунной башкой, смахиваю капли, застрявшие в волосах и, пока борюсь со своей дурностью, окончательно просыпаюсь.
– Ух! – вздыхаю, выпрямляясь, и даю себе слово: – Все! Больше ни-ни! До самого Нового года ни-ни! Только на празднике, только в своей компании, об руку с молодой женой.
Даже не пытаюсь убедить себя, что стоят эти мои каждодневные обещания. Тут же рука на автомате лезет за тумбу – там заначка спрятана, на опохмелку хоть глоток завсегда есть – звериная привычка закапывать про запас во мне не убиваема.
Был…
Наверное, ночью вставал и спасал свое бесценное туловище.
Ругнувшись, заменяю заначку еще одним глотком воды из-под крана и возвращаюсь в комнатку.
К зеркалу, пониже украшенной еловой ветки, пришпилена записка.
«Тебя потеряли на работе. Редактор велел к 9 зайти на Казакова.
Ты знаешь. Срочный материал.
Не забыл, после обеда уезжаешь в Челябу?»
– К девяти? – тупо смотрю я в записку и поднимаю глаза. – А сейчас четверть одиннадцатого.
Пойти?
Или уже поздно?
Уснуть теперь не смогу. А вот пожрать…
Пожрать?
– Бр-р-р! – мутит в животе. – Не-е. Вряд ли найдется сейчас такой кусок, который в горло полезет.
На улицу Казакова от моего дома добираться минут с пятнадцать, не больше. Вполне хватит, чтобы вернуть себя к жизни.
– Там за углом, на Первомайке, пиво продают, – вылезает радостная мысля. – После кружки-другой пива и перекусить можно будет.
Стимул обозначен.
Повеселев, собираюсь, одеваясь, выглядываю в промерзшее окно. В середине стекла остался неровный пятачок прозрачности. Слышно, как ресницы царапают узорчатую пленку льда – вжик-вжик, а в лоб вгрызается острый холод.
Ситуация с погодой ясна: снег не идет, ветер не бесчинствует, ресница не успевает примерзнуть.
Выхожу, прикуриваю папироску, оглядываю улицу вправо-влево.
Первая затяжка – время на раздумье: – Идти на трамвайную остановку или не идти?
– Пожалуй, пешком прогуляюсь, – включается в разговор моё второе «я». – Не шибко и проиграю по времени, но хоть развеюсь.
Морозец невелик, градусов двадцать пять, не больше. Снег под ногами приятно поскрипывает, что-то рассказывает неторопко. Под такой говорок ботинок со снегом шагается веселее.
– Ну, подумаешь, опоздал, – утешаю я себя. – Не на смену же, не к станку. Скажу, что… оперативка… летучка… совещание… В конце концов, у меня не они одни… Да и… вообще ничего говорить не буду! Им надо больше, чем…
– Пошли все!
Прогулка идет на пользу. Если, выходя из дома, планировал: сначала пивка для здоровья, потом по делам, сейчас передумал. Чего это от меня пахнуть будет? Я ж, вроде как, на работе.
– Нет, интервью с трезвой головой возьмем. А потом и пивком перекусим.
Разговаривая сам с собой, незаметно дошел до нужного здания.
Два оштукатуренных этажа и цоколь. Низ выкрашен серо-черной цементной краской, этажи – желтой. Почти все каменные дома тут желтые в разных степенях насыщенности. Побочный продукт металлургического производства – сурик и охра.
К торцу здания примыкают ворота и длинный железный забор. Поверху ряды плохо натянутой колючей проволоке на кривых стойках и густо нависшие ветви старых кленов.
Сунулся в парадную дверь.
Дежурный без особого интереса посмотрел в мое удостоверение, сверился с лежащей перед ним амбарной книгой и, найдя, или не найдя что-то в записях, извинительным голосом сказал:
– Вам не к нам, товарищ корреспондент, – мелко мотнул головой и на мой немой вопрос сказал негромко, почти что шепнул. – Вам от крылечка направо, в подвал, – для верности продублировав слова пальцем-колбаской. – Там кнопка есть.
– В подвал, так в подвал, – улыбнулся я во всю ширь лица и пошел, куда послали.
Видно, не так часто пользовались этой дорожкой. Снег несколько дней не чищен, только натоптанная тропинка в рыхлом снегу да тонкая наледь на каменных ступенях.
2
Нажал кнопку.
Щелкнул замок, пропуская вовнутрь.
Большая квадратная комната четыре на четыре, прямо перед глазами зарешеченное окно во всю стену с полукруглым отверстием-амбразурой, в которое торчит голова сержанта с красным глуповатым лицом. Влево под потолком узкое окошечко, справа в стене массивная железная дверь и длинная широкая лавка: хочешь – сиди, а хочешь – и полежать места хватит.
Сержант постоянно шмыгает носом и подкашливает, простыл, наверное. Сквозняк у него тут, скажу я вам, и тянет не только от двери, в которую я зашагнул, но и от полуоткрытого окошка над головой.
Намеренно неторопливо, с полной своей сознательной важностью, пересекаю комнату по большим плиткам пола и встаю перед амбразурой полубоком. Слов для дежурного я еще не припас, пусть первый рот открывает, нам и подождать не в тягость.
– Вам что, гражданин? – спрашивает, выгибая шею. Ему явно неудобно сидеть внизу и выглядывать в эту амбразуру, ломая свою шею. Мог бы и просто через стекло смотреть, но нет, надо именно в этот вырез, напрямую.
Я закончил изучать обстановку, полез в карман пиджака и молча, одной рукой, раскрыл свою книжечку. Показываю в амбразуру редакционное удостоверение – оно сильнее всяких слов на человека действует, – и жду реакции. От его вида у всех граждан настроение меняется. В лучшую сторону.
Для меня.
– А-а, товарищ корреспондент? – протягивает сержант, вылезая из ямы. Толстая шинель, накинутая на плечи, мешает его движениям, он путается в полах, откидывает их руками и смешно, по лошадиному, отклячивает свой зад. – Вас тут к девяти часам начальство ждали.
– Опоздал? – спрашиваю я, и кружка пива становится чуток ближе.
Сержант смог выпрямиться в свой полный, ниже среднего, рост, вытащил из-под нагромождения бумаг связку с ключами и громыхнул ей, как боталом.
– Да чего ж, может, и к лучшему, – себе под нос пробубнил. – Бывают случаи, когда лишняя пара часов совсем не лишней оказываются.
– Чего? – не понял я.
– Да это я про свое, – так же неясно буркнул сержант. – Сейчас отопру, вы погодьте.
Это его «отопру» и «погодьте», совсем домашнее, теплое, немного развеселило меня, – уже и лицо у сержанта не кажется таким глуповатым, а кажется мило простоватым. Наверное, с какой-нибудь близлежащей деревни прибыл, Медведевки, Злоказово или Тыелги. Отслужил действительную и попер в город, примазываться к другой жизни, к сытости и достатку.
Он встает и уходит, чтобы через полминуты открыть мне черную железную дверь в обшарпанной темно-синей стене.
– Следуйте за мной, – говорит равнодушным голосом и идет-ковыляет по коридору, ни разу на моё движение не оглядываясь.
Входная дверь, влекомая пружиной, защелкивается, нехорошо вскрикнув. В тишине коридора звук получается похожим на выстрел в спину.
Пока мы идем, я успеваю осмотреться.
Бетонный крашеный пол, плохо оштукатуренные стены тоже окрашены, но уже в бледно-коричневые цвета. Ряд серых дверей: слева три и справа четыре, – в замках, защелках и подглядывающих глазках. Далее поворот и расширение коридора – там торчит угол стола и часть скамьи. По потолку толстые трубы в два ряда, черные, в следах потеков и в хомутах. Напротив каждой двери плафон с лампочкой. И гулкий сбивчивый звук от наших обувок.
Сержант подходит к двери под номером «4», открывает ее большим ключом и предупредительно пропускает меня вперед.
– Посидите, – уже просит он, делая приглашающий жест развернутой ладонью. – Начальник освободится и подойдет к вам.
Я оказываюсь в комнатке еще меньшей, чем та, в которой мы с Фимой квартируем. Железный стол, два прикрученных к полу табурета, узкая двухъярусная деревянная шконка и ведро в углу.
Удивляют стены. Их, должно быть, штукатурили. Но раствор не затирали, не выравнивали, а дали просохнуть так, как набросалось. Я крутанулся на одной ноге, пробегая глазами по всему периметру стены.
– Чтобы надписей не делали, – доходит до меня. – Рационально.
Сажусь на табурет.
Сколько ждать придется? В любом случае папироска ожидание сократит.
– Небогатая обстановка, – оцениваю я.
Что в этих стенах такого особенного? Будят какие-то воспоминания, а вот какие – не пойму. До боли в зрачках вглядываюсь в их неповторимую шероховатость, морщу кожу на переносице и вдруг увидел! явственно увидел полуподвальчик пивной. А в голове навязчиво так маячит отложенная кружка пива с шапкой белоснежной пены и дымящаяся тарелка пельменей со сметаной, дразняще отставленная подальше от меня. Видит око, да зуб неймет.
И тут я ощутил голод. Настоящий, сосущий, поглощающий все внимание и вызывающий мелкую дрожь в коленях.
– Это сколько же я не ел по-нормальному?
Пытаюсь вспомнить, путаюсь в днях недели и числах, но только рваные куски застолий лезут в память. Переходя из одной забегаловки в другую, мы пьем, орем, поем и опять пьем. За что?
А за все подряд.
Повод?
О! Тут не оторви и не выбрось. Повод замечательный! Для меня.
Его величество Гонорар!
Сладкое воспоминание, сладкий дым папиросы.
Я прогоняю по памяти, как могу, дни и недели декабря. Целой картины не получается – куски да обрывки. Кажется, я все эти четыре недели жил в чужом рваном ритме. Я – не я и рожа не моя.
– Вот, собака! – ругаю себя нехорошими словами. – Я же Фиме обещал воротник на пальто новый справить. Деньги-то хоть остались?
Обшарил карманы, выгреб свое состояние на стол, разобрал, разложил. Так, мелочь, пару раз в подвальчике с дружками посидеть.
Хоть что-то полезное с гонорара получилось, кроме этой бесконечной попойки? А?
Силюсь вспоминать, морщу лоб.
– Я ж ей… я ж, вроде, отдавал что-то…
В комнатке, как в забегаловке, сизо от дыма папирос. Это я курю одну за другой, пытаясь сбить гнетущее чувство голода.
Вновь подступила жажда.
– Эй! – повернулся вполоборота на табурете и крикнул за спину, в глухо запертую дверь. – Воды, – одергиваю себя за барский тон, поправляюсь, – пожалуйста, принесите!
Еще одна папироска сгорела, прежде чем щелкнул засов и угрюмый служивый, в другой, не милицейской форме, молча протянул мне мятую кружку с тепловатой жидкостью.
Какой-то он замызганный, неопрятный. Широкие ладони в сбитых костяшках пальцев, просторная гимнастерка с запятнанными манжетами, расстегнутый ворот и свободно болтающийся ремень. Как будто он не на службе находится, а в своем доме – встал с постели, накинул кой-чего на скорую руку и вышел во двор к скотине – сенца там подкинуть или водицы ведро из колодца зачерпнуть.
– Когда начальник подойдет? – строго спрашиваю у него, демонстрируя свой уровень.
Не тронутое эмоциями лицо равнодушно скользнуло по мне.
– Нам за начальство знать не велено, – пустым, совершенно лишенным эмоций голосом отвечает он, выставляя себя во множественном лице.
– А кому велено? – еще напористее наступаю я, сгоняя к переносице брови.
– Дежурному.
– Так позови его!
Он на долю минуты, чуть наклонив голову, задержал на мне изучающий взгляд. Кивнул, что ли? И лениво закрыл за собой дверь.
Меня оскорбило такое неуважительное отношение служилого, пустые его ответы пустым голосом и вот это вот запирание моей двери на замок.
Обязательно, да?
3
– Крикнуть еще раз? – бурлило во мне. – Потребовать вызвать дежурного?
В другой ситуации я бы так и сделал. Но опоздал-то на два часа я! И, вроде как, долг платежом красен, два часа вынь да положь, сиди и не рыпайся!
От нечего делать начинал фантазировать.
– А ну как я и взаправду арестованный! По ложному доносу завистников!
Каких?
Ковыряюсь в круге моих знакомых и что-то никого не нахожу, кто бы мог хоть в малом позавидовать моей жизни.
Со смешком, подавленным в горле, представлю себя в роли графа Монте Кристо, единственного известного мне узника. Как будто сижу я в полном неведении, без суда и следствия, и даже не понял еще, что я здесь навсегда. Этакий новоиспеченный «Узник замка Иф».
Я, конечно, не граф и даже не мелкий поместный дворянчик. Дак и он сначала был простым моряком. И тюрьма моя на замок не тянет, но я же просто фантазирую!
Как бы на месте графа я себя повел?
Уже с этими мыслями осмотрел свою камеру, попробовал представить, как она станет всем моим миром на многие годы.
В это узкое окно будут заглядывать птицы. Из того вон угла прибежит подруга-мышка за своей пайкой хлеба. Вон там начну подкоп рыть, к соседу, как там его звали-то? Монах какой-то, Фариа, вроде. А писать? Ну и писать буду. Потребую бумаги, карандашей, курева побольше и книг…
Иссякла моя фантазия.
Ничего, кроме ухмылки, из моих представлений не получилось. Какой из меня, к черту, узник? Я ж здесь по заданию редакции, написать надо в нашей газете о жизни и работе этих вот людей, «написать честно, объективно, как они попросят».
Это редактор так сказал.
А я еще подъе… переспросил у него:
– Как писать-то будем? Честно и объективно? Или как они попросят?
А он замахнулся на меня кулаком и выгнал из кабинета:
– Договоришься у меня тут! – крикнул вдогонку и еще кое-чего от себя для убедительности добавил, но я уже далеко был.
Мне надолго рассиживаться тут некогда. Еще сегодня вечером в Челябе ребята ждут. Да на завтра несколько встреч назначено, заседает литературный штаб и на радио пригласили.
Сейчас придет их начальник или кому там они это дело поручили, расскажет мне все, что они про себя увидеть хотят. Наверняка уже что-то для газетного материала приготовили! Обсудим тему и я пойду. Сначала в пельменную, а потом и…
А, куда ноги понесут!
Я отпил глоток из кружки и чуть не выплюнул все на пол. Жажды не утолил, но больше осилить не смог. Вода не только противно-теплая, еще и с каким-то странным вкусом, словно в ней школьный мел или гашеную известь растворили. С детства помню этот вкус. На зубах и по нёбу образовался тонкий налет.
А тут новая напасть.
Папиросы кончились.
Я, сжав плотно губы в полоску, а пальцы в кулаки, сидел с прямой спиной и терпел. Мне жуть как не хотелось еще раз видеть перед собой этого мрачного разносчика воды. Папиросы – не вода, не первая необходимость. Не буду себя позорить, не выкажу слабости, промолчу.
Без папирос совсем плохо.
Посчитал по окуркам и сам себя пожурил. Хватило бы до вечера, если бы так бездумно не смолил.
Никогда не делал такого, но в этих стенах, где другого выхода просто нет, и еще от вынужденного безделья, распотрошил все оставленные мной бычки и набрал с горсточку табачку. Из блокнота вырвал страницу. Смастерил пару самокруток. Не шибко богатых, но все же.
И, странное дело, пока вытрясал табачок, сортировал и скручивал самокрутки, курить хотелось до писка. А вот теперь лежат на столике передо мной две криворукие «козьи ножки», а я смотрю на них и не спешу прикуривать.
Всегда в кармане какую-нибудь книгу носил, вот и намедни, помню, дали почитать «Дон Кихота Ламанчского». А при себе не оказалось. Или обронил где, или кому оставил. Нет-нет! Вспомнил! Домой принес. Наверное, Фима взяла, она любит такое.
– Жалко, ожидание не было бы таким тоскливым, – сокрушаюсь.
Убивая время, копаюсь в блокноте.
Карандаш, бумага, никто не дергает. Очередной раз удивляюсь себе – какие хорошие мысли бывают иногда в моей голове. Аж похвалить себя хочется. Ну надо же! И это я записал!
– Чего бы и не поработать? – цепляюсь за красивую фразу, и уже зуд в одном месте, и карандаш сам в руку прыгает
Липнут глаза, легкое головокружение качает меня по волнам.
Накурился лишнего?
Или от голода это?
– Отдохну чуток, потом и поработаю.
Я оттолкнул блокнот и карандаш на край стола, положил на скрещенные ладони шапку, и, устроив на ней плывущую голову, уснул.
4
Душераздирающий крик вырвал меня из забытья.
Словно с человека по живому сдирают кожу.
В полной темноте я попытался вскочить с табурета, совсем забыв, что он замурован в пол, и едва не завалился за спину. Кое-как восстановил равновесие и чисто интуитивно, на цыпочках подбежал к запертой двери. Казалось, не нити страшного крика, а целые жгуты исходят от железа, просачиваясь в несколько слабых полосок коридорного света.
Чужие вопли боли рождались за ближней стенкой, в соседней комнате, они, заполнив все воздушное пространство, проникали и в меня, и меня начало выворачивать наизнанку, и непременно стошнило бы, если бы было чем.
Что есть силы я заколотил в прогибающуюся под моими пинками дверь.
Крик прервался, и страшная звенящая тишина обрушилась на меня сдавливающей тяжестью. Уже занесенная для очередного удара нога замерла, и я чуть не упал, потеряв равновесие.
Мне почему-то почудилось, что сейчас придут ко мне, и уже не чужой, а мой голос будет висеть страшным проклятием в черноте липкого воздуха.
Я, как застуканный на горячем школьник, осторожными шагами, вспоминая расположение предметов вокруг себя, прокрался к шконке и лег на нижнюю полку, свернувшись калачиком.
– Только бы не пришли… только бы не пришли, – шептал я молитвой, покрываясь холодным потом.
Когда шум за стеной возобновился, я даже немного обрадовался.
– Пум-пум, пум-пум, – доносились глухие удары во что-то мягкое.
– Ох-оох, ох-оох, – запоздало отвечал на удары неизвестный.
Это походило не на избиение, а на работу парового молота, – монотонно, с одинаковой глубиной хода поршня и расчетной силой.
– Неужели такое можно вытерпеть? – подумалось мне. И тут же успокоительно догналось: – Это не я… это не меня пытают. Там враги! а я? какой я враг? Я же не враг! Меня незачем так тиранить.
И тут я обратил внимание на окно.
За его маленьким прямоугольником было темно.
Очень темно.
Ныне, вообще-то, последняя из самых длинных ночей в году, а небо было сплошняком укрыто низкими тучами. Так что вполне может быть и шесть часов вечера, и глубокая полночь.
Почему-то именно сейчас очень важным показалось знать, который теперь час. Сколько я спал? Может, ко мне уже приходили и, видя, что я сплю, не стали беспокоить?
Часы! У меня же есть часы!
Вспыхнувшая спичка повергла меня в уныние.
Четверть девятого.
Любой начальник давно дома. И я, опоздав на встречу на каких-то два часа, наказан еще большим ожиданием. Наказан и своей поездкой в область, и пропущенными встречами. Наказан обедом, кружкой пива, покоем и вот этим вот жутким воплем.
Вскрики, стоны и удары враз стихли.
По коридору зашаркали чьи-то сапоги. Я метнулся на их звук.
– Эй! – негромко поскреб я холодное железо. – Вы забыли про меня?
Спросил и тут же, испугавшись своей смелости, затаился, прислушиваясь.
Никакой реакции.
Но шаги гуляют рядом.
И тогда я, набрав побольше воздуха в грудь, ударил кулаком и повторил свой вопрос.
– Вы забыли про меня?
– Пахом! – услышал я хриплое покряхтывание совсем рядом из коридора.
– Чевось? – донеслось гулко.
– Кто у тебя в четвертой камере? – тот же покряхтывающий голос и удаляющиеся шаги.
Сердце мое вспрыгнуло и остановилось.
Что-то ответили тише первого раза, – мне из-за двери не разобрать, даже прислонившись ухом к щёлке.
Через пару минут зашкрябало по железу: маленькое окошко в середине двери откинулось, на образовавшийся столик поставили кружку, накрытую изогнувшимся лодочкой куском хлеба.
Я, полуприсев, попытался заглянуть в образовавшуюся дыру на живого человека.
– Быстро взял! – рявкнул обнаженный по пояс коренастый мужичок с кровавыми набрызгами по животу и по волосатым рукам, и начал закрывать амбразуру.
Кружка заскользила по наклонной поверхности, хлеб свалился и, кувыркнувшись, сухо упал на пол.
Полилась жидкость.
Я успел поймать кружку и сохранить несколько глотков темной воды.
Мой язык онемел.
Я не смог ни о чем спросить этого жуткого служилого, только, присев на корточки, зашарил рукой по полу в поисках упавшего хлеба.
Шаги от моей двери поползли по коридору. Мне понадобилась минута, или пять, чтобы выровнять сердечный ритм и восстановить ровное дыхание.
В темноте я добрался до стола, уселся поудобнее – приготовился закусить и уже почти вонзил зубы в сладко пахнущий хлеб.
Съесть его я так и не успел.
Крики боли, глухие удары, крепкая ругань и мат облепили меня так плотно, что, даже натянув шапку на уши и прижав ее руками, я не смог выйти из плоти этого ужаса.
Били и пытали не меня.
Страдал человек в соседствующей с моей камере.
Но от этого было еще страшнее.
Как может один человек выдержать такое?
Раз, другой, третий.
Почему он не умирает?
Почему он не теряет сознания?
Разве возможно столь долго терпеть?
Как не кончится этот крик?
Да сколько же его в человеке спрятано?
Я бегал по своей камере, стучал головой в стену, скрипел зубами, кроша их, я кусал губы и, казалось, медленно сходил с ума.
У меня самого набралось полное горло неорганизованного звериного крика, он только ждал сигнала, чтобы вырваться наружу и переполошить весь свет. Страх гулял где-то под моими ногами – это я ждал, что вот сей миг чья-то цепкая рука выскочит из расщелин пола, схватит меня за штанину, утянет и начнет так же беспощадно истязать.
В коридоре, напротив моей двери, включилась лампочка. Возле потолка над дверью забранное железными прутьями оконце в дверь шириной и в два кирпича высотой. Через эту дыру освещается моя камера.
После кромешной темноты и от этого скудного освещения стало громадно светло; даже самые дальние углы открылись.
И никого там нет.
И криков с ударами больше нет.
Умер человек?
Или паровой молот устал?
Железно громыхнули засовы, ударили шаги подкованных сапог по бетонке пола.
5
После недолгой паузы проснулся пустой голос.
– Ургеничус?!
– Чиво?
– Ты его не забил там случаем? – спросили насмешливо.
– Не-а! – ответили протяжно и презрительно. – Живучий, гад.
Жж-бам, – закрылась дверь. – Ш-ш-чёк, – встал на взвод засов.
– В ём жиру как в двухгодовалом борове, – делились открытием. – Пока до нужного места достучишься, весь потом изойдешь.
– Сказал что-нибудь?
– А мне зачем? – в словах неприкрытое удивление. – Я и не спрашивал.
– Дык, а это? – оторопело поперхнулся вопросом Пахом. – Чё ты тогда?..
– Завтре у его свиданка со следователем. Вот я и готовлю мясо к разговору.
Голоса сблизились и перестали надрываться.
– Думаешь, оклемается до утра? – высказал кусочек сочувствия Пахом.
– Утров на его жизни еще много будет, до какого-нить обязательно оклемается, – изобразил подобие смешка Ургеничус. – А и не оклемается, не велика нашему делу потеря.
– Так у тебя все, что ли, с этим?
– А чё, кто-то еще на очереди? – по-еврейски вопросом на вопрос отреагировал.
– Ну, есть.
– Энтот? – удар сапогом в мою дверь.
– Не-а, – лениво возразил, – напротив этого в журнале пока ничего не записано.
– А нам все равно, записано или нет, – он, гад, усмехается, а у меня по телу мурашки бегают. А ну и впрямь завалится, и что я ему скажу?
– Ну, дык, понятное дело.
– Я ополоснусь схожу.
– Ага, иди.
– Ты давай, пожрать сгоноши чего-нить. Праздник все ж таки.
– А чего гоношить? Чайник у меня завсегда горячий, тока хлебца подрезать.
– И «это» не забудь. «Это» у тебя есть?
– Как же в нашем деле без «этого», – хохотнул булькающе.
Двое у его двери разделились. Один пошел дальше, в закуток, шаги другого вернулись к входной двери в каморку дежурного.
Хлопнула деревянно дверь, коридор заполнился торопливыми шагами, застучали по столу кружки и миски. Еще несколько раз прошли туда-сюда, видимо, таская продукты и расставляя их на столе.
– Наливай!
Буль-буль-буль…
– Ну, будем!
Стукнулись кружки, послышалось громкое «ух».
– Хорошо прошла.
– Угу.
– Давай еще вдогонку.
– Давай.
Буль-буль-буль…
– Ух…
– Уххх…
Чавкающие звуки, шкрябанье ложки по алюминиевой миске, хлюпанье носов. Через плотно набитые рты разговоры.
– Не мучают они тебя?
– Эти-то?
– Ну.
– Не-а.
– Привык?
– А шут его знает. Наливай.
– Ух…
– Уххх…
– Знаешь, вот попросит баба курю бошку скрутить, – говорилось между жевками, – или крола забить. Жалко. Я ж их кормил-поил, на этих вот руках нянчил.
– Ну, знамо дело.
– Животина понимает, что кранты, глазки слезами полнятся.
– Плачет, значится, по-ихнему, – переводит под себя Пахом.
– Куренок, тот брыкается, крылышками сучит. Крол пиш-шит так тоненько, протяжно: – вьи-и, вьи-и! и тож вырваться норовит, когтем царапнуть. Жить им охота.
– Кому ж неохота?
– Вот животину всякую через это и жалко.
– А этих?
– А этих не жалко. Наливай!
– Ух…
– Уххх…
– Совсем ни на вот столько?
– Совсем. А за что их жалеть?
– Ну-к, люди ж.
– Не-а! Нелюди… Никчемные человечушки. За ими когда приходют, думаешь, хоть один из них, хотя бы как тот же куренок, брыкается? Или как крол, царапается? Рвется на свободу? Не-ет! Оне сразу бошки свои повесят и добровольно на заклание идут.
– Так уж и добровольно.
– А то! Голосок тихонький, жалобно-просящий. «Можно то-это взять… можно с женой попрощаться… деток обнять»… Тьфу!
– Вам же легче с таким народцем.
– Легче, говоришь? – выбрал паузу. – Ну, не знаю, не знаю, – чиркнула спичка, задули огонек. – Через их, таких, и я себя им подобным ощущаю. Ежли бы они, да хоть бы через один, отпор какой давали, там за нож, за табурет бы хватались, или палить начинали – ведь, почитай, у всех ноне энта штука есть?
– Есть, – согласительно кивнул Пахом.
– Их бы сюда пачками не перли.
– Скажешь, тоже.
– И скажу! – погромчел голос. – Как я чую, я так и скажу! Их бы стороной обходили. Ты вот попробуй-ка к кобыле с заду зайди?
Раздалось ржание.
– Копытами промеж глаз как заедет, и на чин не посмотрит!
– Во! И с ними бы считались! А так, тьфу, не люди это, скот – да не лошади, а сплошь бараны да коровы, и обходятся с ими по их чину, то есть что ни на есть по-скотски.
– Ну да, ну да.
– Вот, к примеру. Я его лупсую, он на голову выше меня, оглоблю через колено не поморщась сломает. У его руки свободные, у его ноги не связаны. Сидит сиднем! Я перед ним так, шпендик. Ткнет кулаком в полсилы, и нет меня, соскребай со стены. А и этот молчит, и даже рожу свою защитить от моего кулака боится – как бы, значит, меня таким неуважением не обидеть. Только зенки сощурит и скулит.
– Запуган народ.
– Многие даже кричать громко стесняются.
– Ну, я б ни сказал.
– Ты про этого? Так он давно уже и совесть, и все остатнее человеческое растерял. Мешок с дерьмом. А кричит? Это он боль из тела наружу отпускает. Куда ее столь в себе копить?
– Ну-к, тебе виднее.
– Вот ты тут ужо который год робишь?
– Дык, пятый пошел.
– Сколь среди их на твоёй памяти в петлю лезут? – задал подленький вопрос.
– Да уж со счету сбились. Один вон своими собственными зубьями себе вену на руке перегрыз.
– Для ча, я тебя спрашиваю?
– Страшно, небось.
– Во! Не вынес пыток. Энтот вену себе разорвал, того боль в петлю толкнула. А чего ж, коль помирать собрался, за мучения свои, за унижения с меня не спросил, а? Тебя ж, звереныша, совсем в угол загнали, всякого разумного смысла жизнь твою лишили. Так воздай богу богово! Укуси не себя, – меня! зубьями в мою глотку сперва вцепись, а потом уж и руку свою грызи.
– Смотри, накарчешь!
– Нет! Он безропотно себя своей жизни лишит. Да еще и записку нацарапает, мол, извиняйте его, люди добрые, не виноватый ни в чем, и так далее.
– Дела-а…
– Наливай.
Буль-буль-буль…
– Смотри-ка, время-то!
– О-го!
– Давай, с Рожеством ужо, что ли.
– Како тако Рожество? – взвился Пахом. – Ишшо две недели до его!
– Это по твоему календарю две недели, – буркнул Ургеничус. – А у нас теперь вот, господи Иисусе.
– И тебя туда же.
– Ух.
– Уххх.
– Пресвятая Богородица…
6
Я отодвинул толстый рукав пальто.
– Надо же! И впрямь заполночь перевалило.
Праздник у людей!
Мы в такой день обычно зажигали свечку на столе и при ее колыханиях и помаргиваниях закусывали – настроение себе создавали. А потом долго-долго говорили, говорили, пока от слипания глаз по одному от стола не отваливались.
– Там, эта, в седьмой камере купчиха у тебя, – уже другим, помутневшим голосом, пролилось в коридор от Ургеничуса.
– Ну?
– Чё ну? Это… Ты ее сокамерницу, ну… эту.
– Старуху-гадалку?
– Ну ить, переведи куда на часок-другой.
– Чего, в гости сходить решил? – прыснул Пахом. – За сладеньким?
– Это нюхал?
– Шучу я! Шучу!
– А я – нет, – голос сильно посмурел. – Я второй раз не говорю, ты знаешь.
– Ты чего? На полном сурьезе, што ли, к ёй в гости собрался?
– Я похож на шутильника?
– Нет, но…
– Чего?
– Ты ж ёй третьего дни, – напомнил Пахом, – она кровью до сих пор харкает.
– То ж было по работе! – оправдывался Ургеничус. – Понимать надо!
– А теперь на чё?
– А теперь схожу, полечу раны. Я это, хлеба и сала возьму, да?
– Бери, – позволил Пахом и напомнил услужливо. – Тут в бутылке еще, – не досказал, спросил не к месту. – А ну как шум подымет?
– Не подымет! Я ж ей бока отшиб, не память. Помня о первом нашем свидании, покладистей будет.
Я чувствовал себя так, словно, подслушав, стал владельцем великой тайны или обладателем большого информационного повода, если говорить нашим, журналистским языком.
Служивые, потоптавшись, разошлись по своим углам, – кто чего удумал, тот за тем и отправился. А я, достав блокнот и выбрав место посветлее, принялся торопко записывать все, что тут услышал.
– Какой материал, – ликовало все во мне, – какой слог, какие характеры! Да это же бомба! Это почти что научное открытие! У них образования – дай бог, если по три класса на каждого, а любому профессору психологии фору на сто очков вперед дадут! Как точно они человеков изнутрев расковыряли, как ёмко разглядели и вслух высказали!
Дикий азарт захватил меня. Карандаш мой торопился описать каждую мелочь, каждую закавыку в их разговоре. Для удобства своего повествования дежурного по этому подвалу, Пахома, я в своих записях так и обозвал – Дежурный, а второго, с окровавленным животом и густо заросшими волосьями руками Ургеничуса – Молотобойцем. Я не подбирал специально ему клички, как-то само собой получилось. И ведь как точно! И описывать дальше его не надо, хватит тех черт, какие я уже тут ему приписал.
Я рисовал себе картину застолья и расписывал по ролям, кто что да как сказал, какое у него выражение лица было, какой жест и по какому поводу выкинут. Этого я, конечно же, не мог видеть глазами, но по сказанным словам предугадывал, а где и чувствовал интонацию или порыв воздуха.
Проверяя – складно ли получилось, вносил правки, дополнял, делал строку сильнее и объемней. Уже мысленно представлял, как читать в редакции буду – с выражением, с интонациями этих двух простолюдинов. А они будут сидеть круг меня с раскрытыми ртами, а их папироски подымят-подымят оставлено, да и затухнут за ненадобностью. Меня насквозь пронзили такие речи, а я свою пишущую братию напрочь убью, прямым попаданием в их интеллигентские кастрированные сермяжной правдой мозги.
«…добровольно на заклание идут»…
«заранее за все, даже за то, что делом не делали и об чем мыслью не думали – за все отвечать головой готовы»…
И еще.
«…прощения просить готовы только за то, что нам их допрашивать, бить, убивать в трудах работных приходится»…
«…нет, чтобы зараз все взяли и разом же сгинули, а потом бы встали, сами себя в землю закопали и исчезли, как их и не было вовсе»…
История пленила меня, карандашом я не успевал за потоком мыслей. Я даже пошел дальше этого разговора и попытался понять, что же имел в виду Молотобоец, когда сетовал на то, что никчемный народец ничему не противится.
– Почему его, кровно заинтересованного в непротивлении, это непротивление как раз и пугает?
– Ну чего надо-ть? Лови, карай, казни самонапридуманным судом – с тебя какой спрос, к тебе какая претензия? Ты – маленькая пешка, двунадесятый винтик в большом колесе бронированного паровоза, несущегося по просторам Руссии и давящего всё без разбору, лишь бы кому-то что-то местами даже лучше было.
Ан, нет! И у этого винтика в голове еще что-то шевелится, и в ём непонятка живет – для ча?
Он, любой, будучи живым оставленный, если его к какому делу приставить, мог бы чего-то и для мировой революции пользительного сделать, и паровозу бы, скажем, помог, деток бы новых еще настругал. Нужны ведь нам детки? Мы ж всерьез и надолго?!
Эк, куда его, Молотобойца моего, занесло-то.
По моим думам получалось, что он уже наперед себя видит на месте тех, кого ноне тут держит и собственным своим отчаянием кроваво пытает.
Все просто. Жизнь тяжелая и голодная. Мало в ней места для радостей осталось, больше для злости, черноты и обиды. Наобещано за два десятка лет вона сколько, и, вроде, все красиво да с пользой задумано. А не получается что-то по словам ихним. Вот и ищут оправдание своей неловкости.
Кто-то же виноват?
На кого-то же надо свалить вину за неудачи?
Вот он, есть! придуманный образ общего врага. Вон их сколько не нашего семени всходов на поверхности разбросано: с происхождением не тем, с ученостью излишней, с головой, полной неправильных дум. Бери – не хочу! Хватай каждого третьего или там пятого, и не ошибешься. А и ошибешься, не велика беда, никто с тебя за промах твой не спросит, пальчиком не погрозит.
До сих пор мысли эти правильные, под жизненный момент подстроенные.
А ну как кончатся они, такие – удобные?
Проснулись в один светлый день, глянь, а всех этих-таких уже извели?
За кого браться?
На ком никчемность свою утверждать?
В коридоре служивые пьяно шарагатились, о чем-то лениво переговариваясь, менялись согретыми местами. Молотобоец сидел-отдыхал в дежурке, воя себе под нос какую-то неясную песню, а Дежурный ходил в седьмую камеру, чужие раны своим голодным эгоизмом зализывать.
Все это проходило мимо меня.
Уже светать за окном стало, послышался раздвигающий снег надсадный машинный гул, пару раз громыхнул трамвай, а я все писал и писал.
– Вот спасибо редактору, – параллельно писаному скользила моя мысль. – Осенило его, что ли? – меня сюда послал! Да за такой материал я не токмо ночь тут провести готов, а и день прокантоваться! Проставлюсь! Как пить дать, проставлюсь! Всех напою, за мной не заржавеет.
Между делом, не помня когда, сжевал весь хлеб и допил ту бурду, что чаем звалась. А потом и из первой кружки остатнее глотнул, которое мелом противным отдавало.
Кажись, все записал.
Дальше пошли уже мои размышлизмы. И вот на них я начал запинаться. Связного рассказа никак не получалось. Здесь кропотливая работа нужна, особый настрой для глубокого ковыряния. А еще б лучшее, если б кто-то из коллег-бродяг-писак глянул, да слово-другое умное подсказал-подправил.
Я, имея опыт в этом деле, не спасовал, не сбросил в сердцах карандаш, начал рисовать в блокнот урывки мыслей, черточки коротких фраз, даже пятна одиночных емких слов. Знаю, потом, переписывая раз за разом, не только оживлю в памяти всю картинку, но и непременно увижу ее и под новым углом, и в ином свете. И тогда уже точно ничего не упущу, в каждый уголок сознания залезу, каждое случайное слово к строке пристрою.
Иссяк.
А и ну как! Сколь страниц извел!
Да и спал совсем ничего… хотя, нет, спал-то я, вроде и порядком.
Но что-то опять в сон клонит.
Какое-то звериное чутье во мне сработало. Как при пьянке, – хоть глоток на дне, но оставить на утрешную опохмелку.
Я вынул через скрепки из блокнота все исписанные листы, – мой трудяга-блокнот стался на две трети полным, – и засунул их ровным слоем под воротник. Там у меня дырка специальная в шве – заначку от Симы прятать. Под мехом, не знаючи моего секрета, так и не сыщешь, даже и не ущупаешь.
Повалился на шконку, положил голову на так греющие меня листочки моей будущей литературной славы и провалился в сон.