Читать книгу Суд - Василий Ардаматский - Страница 4
Часть первая
Глава третья
ОглавлениеСергей Акимович Гурин очнулся утром. Увидел над собой белый потолок и висевший высоко стеклянный шарик абажура, скользнул взглядом вниз по стене: электрический выключатель над белой тумбочкой, какая-то рогоза с подвешенными на ней стеклянными колбами и резиновыми трубками, а дальше – дверь с забеленными стеклами – больница!
Да, да, конечно, больница. Гурин подумал об этом спокойно. Что ж тут удивительного? Последнее время сердце качало все хуже. Сколько он заглотал нитроглицерина – откроешь левый ящик служебного стола, а там гремят пустые стекляшки от лекарства. Врачи давно говорили – надо лечь в больницу, серьезно подлечить сердце. И в горкоме это говорили. Конечно, надо было, но что теперь об этом вспоминать? Вот она, больница, он здесь и вроде жив. Гурин захотел повернуться на бок, и все исчезло… Потом он откуда-то издалека, из тесной темноты слушал разговор женщины и мужчины.
– Он не повернулся, он только руку согнул, – это голос женский, в нем и вина и обида.
– Вам сказано быть возле него неотлучно, – это мужском голос: жесткий, властный.
– Я отошла на минуту взять у сестры градусник.
Молчание.
Гурин ощущает, как кто-то отворачивает ворот его рубахи, и вздрагивает от прикосновения холодной ладони. Несколько секунд она неподвижна, потом начинает перемещаться, но она уже не холодная, а теплая, внимательная и как бы прислушивается к его груди…
– Дайте вчерашнюю кардиограмму и вызовите ЭКГ, – распорядился мужской голос, и кто-то торопливо ушел, боязливо скрипнув дверью.
Гурин открыл глаза и увидел близко склоненное к нему, сухощавое, иссеченное морщинами лицо мужчины с седыми усами щеточкой.
– Доброе утро, Сергей Акимович, – шевельнулась щеточка усов. – Как чувствуем себя?
Гурин молчал. Что-то мешало ему ответить.
– Узнаете меня?
Гурин хотел кивнуть, но только чуть шевельнул головой… Он узнал – это был профессор Струмилин, который тоже советовал ему лечь в больницу.
Вспомнилось все. Он заехал на консультативный прием к профессору, возвращаясь в прокуратуру из дома после обеда. Думал заскочить на минутку, а профессор продержал его около часа – выслушивал, отправлял на ЭКГ, потом долго, покачивая головой, смотрел ленты кардиограммы. Медсестра взяла кровь, и пришлось еще ждать, пока принесли результат анализа. А потом они разговаривали в затопленном солнцем кабинете. Окно было распахнуто в больничный сад, и там по тенистым дорожкам медленно прохаживались одинаково одетые больные. Профессор сперва мягко уговаривал его лечь в больницу исследоваться и подлечиться, потом стал настаивать и не желал выслушивать его аргументы против и клятвы лечиться дома.
В кабинет вошел главный врач Метазов в ослепительно белом накрахмаленном халате.
– Боже! Кто пожаловал! – воскликнул он, хотя наверняка уже три дня знал, что городской прокурор записан на прием к консультанту. – Ну, о чем вы тут толкуете?
– Да вот, не хочет лечиться, – буркнул профессор.
– С ними, профессор, трудно, очень трудно, – пожаловался Метазов, глядя в записи, сделанные профессором. – Наши пациенты уверены, что болезнь для них что-то вроде секретарши, которой они распоряжаются… Так что же вы решили, товарищ Гурии?
Гурин смотрел на Метазова и удивлялся: густые светлые ресницы закрывали только глаза доктора, а казалось закрытым все лицо.
– Полежу дома, попью лекарства… Если не пройдет – лягу к вам.
– Ну что ж, хозяин-барин, что захотел, тому и быть, – заторопился Метазов и, уже собравшись уходить, вдруг строго попросил профессора записать в историю болезни обещание прокурора Гурина серьезно заняться лечением дома. И ушел.
– Хозяин-барин… – тихо проговорил профессор с усмешкой. – Все-таки я хотел бы предупредить вас – с сердцем у вас плохо. Плохо. Причем это тот случай, когда врачебной ошибки быть не может…
Гурин вышел в больничный сад и присел на скамейку – нет, нет, лечь в больницу он не может, оставалось несколько дней до областного совещания работников прокуратуры, на которое приезжает прокурор республики, и ему надо делать доклад о положении с преступностью в городе. О какой тут больнице могла идти речь?
Совещание прошло хорошо – остро, самокритично, прокурор республики похвалил Гурина за доклад и, к слову сказать, сделал критическое замечание по поводу выступления областного прокурора Кулемина, сказав, что в нем было мало серьезных размышлений о проблемах борьбы с преступностью.
После совещания Гурину работалось в охотку, словно после отпуска, даже сердце беспокоило меньше.
В то памятное утро ему позвонил секретарь горкома партии Лосев.
– Загляните, пожалуйста, ко мне, но не откладывайте, если можно.
В этой фразе весь Лосев – неизменно учтивый и вместе с тем настойчивый. Гурин вместе с ним работает уже седьмой год. Бывает, конечно, что и поцапаются. Прокуроры к секретарям горкома с приятными делами не ходят, их работа – ворошить все плохое, вытаскивать его на всеобщее обозрение и осуждение. Конечно, иному секретарю вдруг прихлынет мысль – не многовато ли у нас этого плохого? Лосев никогда эту мысль не высказывал вслух, но Гурин читал ее иногда у него в глазах или в том, как он вдруг становился суровым и начинал придирчиво выспрашивать подробности возникшего перед ним неприятного дела. Но не было случая, чтобы он предложил дать делу какой-то иной ход. Только обязательно скажет под конец:
– Расследуйте дело строго, чтобы все было доказано, как дважды два – четыре.
– Это «как дважды два – четыре» у них в городской прокуратуре давно вошло в поговорку.
Как всегда, Гурин шел в горком с тревогой. Нет, он не знал за собой ничего, за что мог бы ожидать разноса. Просто в самой крови у него было такое отношение к партийной инстанции, где он, городской прокурор, становился в конечном счете рядовым коммунистом, дисциплинированным солдатом партии.
Лосев поздоровался, торопливо показал на стул перед своим столом и сразу подал тощую синенькую папку:
– Прочтите…
В ней было всего две странички густо напечатанного текста Сверху: «Секретарю горкома КПСС товарищу Лосеву Н. Т.» Чуть ниже «от члена КПСС, следователя прокуратуры Заречного района Паршина Н. Д.». Гурин сразу вспомнил – красивый парень, два года как из института, по-модному длинные волосы. Он выступал на недавнем совещании. Звонкий голос говорил остро, задиристо. Прокурор республики, выступая в конце совещания, похвалил его за страстность в изложении фактов но посоветовал глубже обдумывать выводы – в прокурорской работе это всегда самое важное, самое действенное, ибо всегда касается людских судеб.
Письмо в горком тоже было написано остро. Он поднимал в общем-то не новый и не дискуссионный вопрос о том, что в борьбе с преступностью закон должен быть один для всех, не считаясь с положением отдельных лиц, вставших на преступный путь. В основе письма был, однако, факт из деятельности их районной прокуратуры, когда суд, разбирая дело о хозяйственных преступлениях на крупном заводе, в отношении директора завода, замешанного в них, вынес решение о выделении его в отдельное производство и направлении на дополнительное расследование, а на самом деле – для того, утверждал в своем заявлении следователь, чтобы дать директору уйти на пенсию и безнаказанным уехать из города. Он объяснял, что не привел этот факт в своей речи на совещании потому, что тогда еще ждал, пока его предположения подтвердятся, и вскоре после совещания он узнал, что все именно так и случилось: директор уехал, а районный прокурор поговаривает, что дело его придется прекратить.
Лосев нетерпеливо дождался, пока Гурин прочитал письмо, и спросил:
– Вы знаете это дело?
– Конечно, знаю, – ответил Гурин, и сердце его в эту минуту точно кнутом подхлестнули, забилось, запрыгало тяжело и часто, в глазах замелькали мушки. Хлебнув открытым ртом воздуха, Гурин продолжал: – Все, что он пишет, и так и не так.
– Как это может быть? – с раздражением сказал Лосев, и его потемневшие глаза недобро блеснули под круто нависшим лбом.
Гурин молчал, он почему-то был не в силах начать обстоятельный рассказ об этом.
– Ну, объясните же, объясните… – продолжал Лосев, пристально глядя на прокурора.
– На заводе действовали опытные воры… – начал Гурин тихим голосом, стараясь справиться со слабостью во всем теле. Он глубоко вдохнул несколько раз. – Директор в сговоре с ними не был… Он только подписал ловко составленный и подсунутый ему документ, который объективно на время как бы прикрыл шайку расхитителей… – Гурин провел ладонью по влажному лбу и продолжал: – Никакой корысти у него не было… он сам приезжал ко мне… все честно рассказал. Признавал допущенную им халатность… Человек он в летах… с хорошей биографией… на войне командовал саперной частью… Пять боевых орденов… Этот завод он поднял из развалин… прошел путь от прораба до директора… За мирное время награжден орденом Ленина… – Гурин не замечал, что говорит разорванными фразами, а Лосев, не понимая, что с ним происходит, слушал его несколько удивленно. – Последние два-три года его критиковали, продолжал Гурин, – имел выговор от министра… Но тут была… частая в наши дни ситуация… уже не под силу ему стала работа… надо было осваивать новую сложную технику, а знаний не хватало… Он это понимал… еще до вскрытия воровства поднял вопрос о пенсии.
Гурин замолчал, прислушиваясь к сердцу, которое все это время то начинало частить, то успокаивалось.
– Автор заявления все это знает? – спросил Лосев.
– Не может не знать.
– Я и то знаю, проворчал Лосев и, помолчав, энергично спросил: – Так чего же он добивается? Засадить директора в тюрьму. Но тогда зачем он ждал, пока директор уехал?
– Все это демагогия, показушная активность карьериста… – ответил Гурин, глядя на Лосева светло-карими, узкими глазами, и тотчас опустил их. Теперь сердце у него стало замирать, зазнобило…
– Ведь почему он написал мне, а не вам? – продолжал Лосев. – Надеялся на мою неосведомленность и на то, что я запомню его как борца за истину без скидок. Понимая это, я и счел нужным пригласить вас, Сергей Акимович. Подобный карьеризм в вашей среде большая опасность, беда большая. Прошу вас лично вы разъясните автору, от своего и моего имени чту мы думаем о его заявлении. И предупредите его строжайше на будущее.
– Сделаю сегодня же.
– И еще. Очень я боюсь, что поползет слух по заводу о бывшем директоре, что он удрал от наказания. А он этого не заслужил. Мне еще месяц назад звонил секретарь партбюро сборочного цеха и выражал сомнение, что директор замешан в воровстве, и прямо сказал, что коллектив его знает, уважает и любит. Договоритесь-ка с руководством завода и выступите у них в клубе, расскажите об этом деле вообще и об истинной роли в нем директора, в частности. Нельзя мазать грязью память о хороших людях, отдавших целую жизнь нашему делу. Договорились?
По пути к себе в прокуратуру, на воздухе, Гурину вроде стало лучше, но, как только он сел за свой стол, в сердце словно нож воткнули… Все. Больше ничего не было…
Прошло еще несколько томительных длинных больничных дней, когда счет времени шел по градусникам, по завтракам и ужинам да по обходам врачей. Сколько он здесь? Пожалуй, больше недели – Гурин точно определить не мог. Он уже знал, что у него двусторонний инфаркт, что положение у него было тяжелое, осложненное тем, что его нашли лежащим на полу с запозданием на целый час. Пришлось прибегнуть к сложной аппаратуре реанимации, и он лежал в этой специальной больничной палате…
– Мы, батенька, вас воскресили, а теперь обязаны поставить на ноги и вернуть в строй, – сказал ему профессор Струмилин. – Но помогайте и вы. Пока не разрешим – никаких движений, лежать по стойке «смирно», не волновать себя никакими посторонними мыслями.
Но однажды профессор сказал:
– Опасный рубеж, батенька, пройден, завтра вас перевезут в обычную палату.
С вечера накануне волновался, плохо спал ночью… Когда стали перекладывать с кровати на каталку, застыдился своей беспомощности. Но вот его повезли по длинному коридору, вкатили в маленькую палату и переложили на кровать. Он полежал несколько минут с закрытыми глазами и стал осматривать комнату. Немного справясь с волнением, повернул голову и встретился взглядом с соседом по палате. И оба рассмеялись: они знали друг друга давно.
Гурин издали симпатизировал Лукьянчику, его удачливой судьбе. На сессиях горсовета, когда слово предоставляли Лукьянчику, в зале неизменно возникало оживление. Выступал он смело, с хлестким украинским юморком, вызывая то смех, то аплодисменты. Пожалуй, лучшего соседа по больничной палате Гурин не мог себе желать, по крайней мере, скучно не будет.
– Ну что, прокурор, инфаркт? – тихо спросил, улыбаясь, Лукьянчик.
– Выходит, что так, – ответил Гурин. – А я и не знал, что вы тоже здесь.
– Откуда же знать-то? Бюллетеней о состоянии здоровья лиц среднего звена в газете не печатают. С нами все проще. Вчера навещал меня мой зам Глинкин. Рассказывает – позвонил Митяев: где Лукьянчик? В больнице. Что он там делает? Лежит вроде с инфарктом. Нашел время… и вешает трубку. Митяев в своем репертуаре. – Лукьянчик тихо и беззлобно рассмеялся. Председатель облисполкома Митяев действительно был человек сухой, исповедующий святую уверенность, что с людей должно только требовать. Но надо сказать, сам работал как вол и со знанием дела, за что ему прощали и его жесткость…
– Давно лежите? – спросил Гурин.
– Вторую неделю завершаю, а конца не видно. А вы?
– Почти месяц. Лежал в палате, где воскрешают.
– А-а! – рассмеялся Лукьянчик. – Я тут у нянечки интересовался, что это за палата. Она сказала – там вашего брата за ноги с того света на этот тянут. У меня главное – не ко времени: самый разгар стройки…
– Болезнь, наверно, всегда не ко времени, – отозвался Гурин, вспомнив, что он так и не выступил на заводе.
– Меня-то свалил скандал с моим бывшим стройуправлением. План первого квартала сорван, обнаружены приписки, а мой преемник Вязников оказался провокатором, говорит, что я критикую его за недостатки, которые в свое время сам в управлении насадил, и тому подобное. Я с ним схватился, и тут-то меня и трахнуло… – Лукьянчик тяжело вздохнул и замолчал.
На самом деле все было совсем не так, как сказал он Гурину.
В исполком уже давно поступали жалобы на начальника второго строительного управления Вязникова, что он ведет себя как удельный князь: не терпит критику, хамит подчиненным, поощряет подхалимов, а непокорных вынуждает увольняться. Лукьянчик мог бы решительно призвать самодура к порядку, но дело в том, что, уходя из стройуправления, он сам рекомендовал на свое место этого Вязникова, который при нем был главным инженером.
После каждой жалобы Лукьянчик вызывал его к себе в исполком и с глазу на глаз воспитывал, пугал, советовал образумиться. Вязников слушал, не спорил, не оправдывался и произносил в ответ одно слово «учту»…
И вдруг скандал. В исполком к Лукьянчику является бухгалтер стройуправления Когин, работавший там и при нем.
– Иду в народный контроль с «телегой» на Вязникова, – объявил он.
– Что случилось? – спокойно спросил Лукьянчик, хорошо зная бухгалтера, он был уверен, что тот попусту шум не поднимет.
– Обнаглел ваш Вязников, – продолжал Когин. – Приписки бывали и при вас, бухгалтерия тогда проспала. Но Вязников потерял всякую меру. Я ему сказал, что прикрывать не буду, а он взял и уволил меня… за непригодность. Но я ему пригожусь… в последний раз пригожусь. – Когин показал на папку с «телегой».
– Но вы тоже премии небось получали? – напомнил Лукьянчик. Но не тут-то было…
– А как же?! Если бить посуду, так всю.
– Подождите до завтра, – попросил Лукьянчик. – Он приказ отменит.
– Ну, нет… – Когин поднял папку над головой. – Это будет там еще сегодня.
Когин ушел.
Лукьянчик немедленно разыскал Вязникова и рассказал ему о визите бухгалтера.
– Беги в народный контроль, перехвати его во что бы то ни стало. Отменяй приказ о нем. Если контроль начнет трясти стройуправление, тебе несдобровать, и я тебя не помилую.
– Никуда я не побегу, – заявил Вязников. Он был явно во хмелю. – А если меня возьмут за шкирку, я скажу, что всем этим хитростям я учился у всеми уважаемого товарища Лукьянчика.
Лукьянчик пошел советоваться к своему заму Глинкину, и там-то и было решено лечь Лукьянчику в больницу, а погасить опасную ситуацию взялся Глинкин…
Их совместная больничная жизнь продолжалась во всем ее томительном однообразии. Как праздники – дни, когда их навещали родные и сослуживцы. Впрочем, к Гурину приходили только жена, сын и невестка, а с работы жена никому приходить не разрешала. К Лукьянчику очередь выстраивалась. Гурин любил прислушиваться к его разговорам с сослуживцами. Он обычно сам назначал визитеров. Прощаясь с очередным, говорил: «В следующий приемный день пусть придет Голованов».
Гурин поражался его умению исподволь заставлять своих работников говорить о том, о чем они явно собирались умолчать то ли из хитрости, то ли из желания его не тревожить. Одному такому, наиболее упорному, он, прощаясь, сказал: «Сам учти и другим объясни: Лукьянчик заболел, но не умер, а главное – глупее не стал».
Незаметно для себя Гурин начал интересоваться делами Лукьянчика, и они вместе обсуждали вопросы, с какими приходили к нему исполкомовцы. Несколько раз Лукьянчик в разговорах возвращался к той истории с его преемником по стройуправлению Вязниковым, хотел, чтобы прокурор получше запомнил, как он в этой ситуации был искренен и принципиален…
– Не люблю, не терплю, Сергей Акимович, скандалы, – говорил он. – Люблю работу, такую работу, чтобы спина мокрая была… а когда скандал, у меня руки опускаются, воздуха не хватает. Но если уж заслужил по шее, удар принимаю как должное.
Гурин подумал, что такие вот влюбленные в работу люди есть везде и на них держится мир, ну а безгрешных, наверно, нет вообще.
Они разговаривали обо всем на свете. Много тем им подбрасывало радио, которое они слушали внимательно, как никогда прежде.
Как-то шла передача в помощь пропагандистам – профессор говорил о нравственном воспитании советского человека, говорил интересно, увлеченно, приводил убедительные примеры, и главная его мысль сводилась к тому, что нравственное воспитание должно быть во всем, что составляет жизнь человека, и прежде всего – в его труде.
Когда профессор кончил говорить, Гурин приглушил радио и сказал:
Мысль, по-моему, правильная, но дело это зело сложное…
– Чепуха – вот что это такое, – с запалом сказал Лукьянчик. – Че-пу-ха. Нельзя человеку на каждом шагу втолковывать о нравственности, когда мы ему, этому человеку, еще не создали сносной жизни. Вы знаете, сколько человек живут в непотребных условиях в одном моем образцовом районе? Тысячи полторы семей – не меньше. Что же им, этим людям, толковать о коммунистической нравственности? Они таких толкователей могут послать куда подальше.
– Вы не правы, – возразил Гурин. – А что же, по-вашему, заставляет таких людей терпеливо ждать улучшения жилищных условий и продолжать честно трудиться?
– А вы знаете, что по этой причине на каждых выборах есть отказы идти голосовать и есть перечеркнутые бюллетени?
Значит, плохие агитаторы там работали, – сказал Гурин.
– Ладно. А вы скажите мне, почему Ленин не посчитался с нравственным фактором, вводя нэп? – неожиданно спросил Лукьянчик и сам ответил: – Ленину тогда важней было людей накормить, чем заниматься их нравственностью.
– Ну, тут вы снова не правы, в корне не правы, – энергично заговорил Гурин, у него даже зачастило сердце… – Ленин и партия вводили нэп во имя спасения социализма. Страна была разорена войной, экономика дезорганизована, мало было взять в свои руки промышленность, крестьянам отдать землю, нужно было восстановить, вернее, заново организовать экономическую связь города и деревни, а это можно было сделать только с помощью торговли. Но все это делалось во имя социализма, и это было временное стратегическое отступление перед последовавшим затем победоносным наступлением социализма. И тогда стоял вопрос: быть или не быть социализму. И это понимали рабочие и крестьянская беднота. Это не понимали только троцкисты да бухаринцы.
– Шейте, шейте мне ярлыки, – проворчал Лукьянчик, и они надолго замолчали. У Гурина заныло сердце, и он ругал себя за то, что ввязался в этот спор. Но появилось новое и неожиданное любопытство к Лукьянчику – неужели он невежда в политике?..
Вдруг Лукьянчик сел поперек кровати и сказал:
– В позапрошлом году я с делегацией ездил во Францию в наш город-побратим. Мы были в гостях у рабочих, у рыбаков у рядовых коммунистов. И знаете, что я сейчас думаю, чем тревожусь? Будет их ответный визит – какой они увидят нашу жизнь?
– Такой, как она есть, – ответил Гурин. – Везите их в новые дома своего района – не ошибетесь.
– Вы так думаете? А вот я там субботу и воскресенье прожил у одного рыбака. Товарищ Филипп – коммунист. У него свой маленький сейнер. В команде два сына и зять. Тоже коммунисты. У них свой дом на два этажа с садом, обстановочка дай бог, два телевизора. Автомашина легковая и еще пикапчик, возить рыбу на рынок. Зимой вся его команда учится. Оба сына – на инженеров, а зять – по счетным машинам. Да. Я им говорю: а у нас бесплатное медицинское обслуживание, а они мне говорят – у нас тоже профсоюз медицину оплачивает. Вот так. И теперь я привезу его к себе домой, в свою двухкомнатную… А я для них мэр города.
– У вас тоже машина есть, – засмеялся Гурин.
– Да, да… Вы всё про нравственное воспитание, а я про питание.
– Положим, слава о вашем хлебосольстве известна, говорят, вы сами пиво варите какое-то необыкновенное…
Лукьянчик сказал с укором:
– Конечно, вы по теории сильней, учились небось в юридическом, а я учен дороги асфальтировать да кран двигать. Вижу вещь, знаю ей цену, а что такое вещь в себе, мне не смог вбить в башку даже институтский профессор. – Лукьянчик рассмеялся, но Гурин почувствовал в его смехе напряженность, может быть даже злость…
Да, Лукьянчик злился на себя за то, что наговорил лишнего, да еще кому… Словно забыл, что Гурин прокурор. И сделал для себя строгий вывод – не расслабляться.
Потом еще в течение двух недель у них бывали разные разговоры, но уже для Гурина неинтересные, и Лукьянчик, точно чувствуя это, нет-нет да вставлял вдруг про свое асфальтовое образование или напоминал про непостигнутую вещь в себе…
В воскресенье Лукьянчика навестил его заместитель Глинкин. После разговора с ним Лукьянчик объявил, что в понедельник постарается уговорить врачей отпустить его домой.
Глинкин ту опасную ситуацию разрядил: ему удалось убедить бухгалтера Когина вернуться на работу и принять все меры к тому, чтобы при проверке бухгалтерской документации его «телега» не подтвердилась. Особого труда ему это не стоило, он лишь толково разъяснил бухгалтеру, что на скамье подсудимых ему придется сидеть рядом с Вязниковым… Одновременно Вязников покинул стройуправление по собственному желанию и с помощью Глинкина устроился на очень выгодную работу в речное пароходство.
В последние дни к ним в палату заладил хаживать старичок, лежавший этажом ниже. Он как-то узнал, что здесь лежит прокурор, и приходил с разговорами о всяких преступлениях. Кто он такой, спросить было неудобно, звали его просто Сосед. Гурину он, признаться, порядком надоел своими любительскими рассуждениями, и он, пожалуй, попросил бы своего врача оградить его от этих визитов, но Лукьянчик собирался покинуть больницу, и Гурин боялся, что без живого человека рядом умрет от тоски.
В понедельник утром Лукьянчик покидал больницу и уже переодевался, когда Сосед бесшумно проскользнул в дверь и, как всегда, уселся на стул возле кровати Лукьянчика, чтобы лучше видеть Гурина. И сразу заскрипел своим надтреснутым голоском:
– Добренького утречка, товарищи дорогие… Ночью я сегодня глаз не сомкнул, все думал и пришел к понятию, что честность надо прививать человеку с детства. Раньше, бывало, церковь много для этого делала: не укради – бог накажет; на чужое добро руки не подними – бог накажет, и все такое прочее.
Теперь грудной ребенок знает, что бога нет, – вставил Лукьянчик, напяливая и обдергивая тесноватую рубаху.
– Это верно, – вздохнул старичок. – Теперь и церкви-то фактически нет. А дома ребенок что слышит? Вот соседи Петровы воруют и оттого живут лучше нас, и у ихнего Леньки уже есть велосипед. Так? А в школе что тому ребенку втолковывают? Что как он ни учись, хоть забрось тетради в канаву, а тройку он все равно получит, и ребенок прекрасно знает, что это учитель натягивает средний показатель успеваемости своего класса. Так? В пионерах его больше обучают пешему строю и хоровому пению, и так он до самого комсомола ни от кого не услышит, что воровство – это самое мерзкое, самое стыдное преступление перед людьми, потому что ты присваиваешь себе то, что принадлежит другому.
А если у того, другого, этого добра до черта? – весело возразил Лукьянчик, на ощупь повязывая галстук.
Старичок помолчал в секундной растерянности и ответил убежденно:
– Все равно, ты взял то, что должно было принадлежать другому, раз тебе оно не было дадено.
– А если ему не дадено только по ошибке или недоразумению и не грех ту ошибку исправить? – не отставал Лукьянчик.
– Нет, вы меня не запутаете. Я про другое… Значит, мы довели его человека – до комсомола. А тот комсомол направляет его студента в колхоз свеклу убирать. Я понимаю – в каникулы. А то за счет учебы и высшего образования. И студент думает: почему колхоз оставил свеклу в замороженной земле? Почему ему – студенту – надо бросить учебу и ехать сюда выламывать эту мороженую свеклу из земли? А ему поясняют: в этом колхозе председатель пьяница, завалил дело и расхитил колхозные средства… Или тот студент видит на своем товарище заграничную дубленочку – папа подарил. А папа у товарища всего-навсего заведует магазином, где мясо продают. Вот так наш молодой человек и идет по жизни, про честность ничего не слыша, но видя, что и без нее жить можно и даже без нее вроде можно жить и получше… Разве я говорю неправду?
Лукьянчик сидел на кровати и трясся от молчаливого смеха.
– Картину вы нарисовали мрачную, но почти правдивую… заговорил Гурин. – Но вы ответьте мне, кого у нас больше: честных людей или жуликов?
– Кого больше? – Старичок задумался, поглаживая ладонью свои редкие волосики, и ответил: – Честных больше… но и жуликов немало!
– Но честных, честных больше? – настаивал Гурин. – Значит, атмосферу жизни все-таки создают честные?
– Ну как же, как же… – задумчиво согласился Сосед. – Вестимо, честные. Но я же про другое… Вот я слышал, что каждый человек состоит наполовину из воды и наполовину из разных солей. Так? А с другой стороны, тот человек – наивысшее творение природы. И меня интересует, как это происходит и почему, что одно такое наивысшее творение природы вдруг становится вором? А? – старичок своими колкими глазами смотрел на прокурора.
– Ничего непонятного тут нет, – ответил Гурин. – По Марксу, получается, что, пока существует экономическое неравенство, будет существовать и стремление присвоить чужую собственность.
– Ох, как я это понимаю! – всплеснул худенькими ручками старичок. – Как никто я это понимаю! Воровство – почему оно есть, я и без Маркса трактую правильно, но по какому, скажите мне, Марксу следует мне разобраться, почему вот этот, к слову, товарищ, – он кивнул на Лукьянчика, – тоже, между прочим, наивысшее творение, почему он в субботу был честным, а в понедельник стал вором? Что случилось? А сто человек рядом ворами не стали. Почему? Почему стал вором именно он?
Лукьянчик, улыбаясь, складывал торопливо вещи в сумку, поглядывая на старичка.
– Я объясняю это только одним, что этому человеку за всю его жизнь никто не объяснил, какое это паскудство воровство.
– А тем ста, что были рядом с ним, объяснили? – сердито спросил Гурин.
– Тем? Ах, тем? Да… да… конечно… – пробормотал озадаченно сосед и выскользнул из палаты.
– Странный старик, – сказал Гурин.
– Зато у вас будет с кем потолковать о нравственном воспитании, – рассмеялся Лукьянчик. – Он вас поймет… Марксист…
Расстались Гурин с Лукьянчиком вполне дружески, даже обнялись и расцеловались.
– Давайте и вы поскорее отсюда, отъелись тут, как на курорте. – Лукьянчик легко подхватил сумку и ушел быстрым, энергичным шагом.
Гурину пришлось пробыть в больнице еще больше месяца. Однажды не выдержал, изменил своей сдержанности и раздраженно сказал профессору Струмилину, что его держат в больнице в порядке перестраховки.
– Почему вы это решили? – сухо спросил профессор.
– Лукьянчик ушел почти месяц назад, а болезнь у нас с ним одна и та же.
Профессор усмехнулся:
– По-вашему, советской власти мы не боимся, а перед прокурором дрожим? Несерьезно, товарищ Гурин. И я бы искренне желал, чтобы у вас было то же, что у товарища Лукьянчика. Но, увы, у вас – двусторонний тяжелый инфаркт, а у него… – профессор замялся и добавил: – В общем, я бы желал вам его вариант. Кстати, после больницы вам крайне необходимо, по крайней мере, две недели провести в санатории. Я горком об этом предупредил. Потом я вас посмотрю, проверим ваше сердце, и только тогда я смогу сказать, сможете ли вы продолжать свою работу, насыщенную отрицательными эмоциями. Извините, но вы меня на этот неприятный разговор вызвали сами.
В эту ночь Гурин почти не спал, в голову ему лез Лукьянчик… Почему профессор о его болезни сказал пренебрежительно? Может ли председателем райисполкома работать политически необразованный человек? Зачем он здесь столько раз рассказывал мне эту историю со стройуправлением? Интересно все-таки, как она кончилась? Гурин явно выздоравливал, и его прокурорский ум начинал анализировать все как надо…
В одиночку стал думать о самом страшном: неужели его могут спихнуть на пенсию? Он был из тех работников, которые проживают жизнь в работе, а когда приходит грустная пора остановиться, присесть или, не дай бог, прилечь, они об этом не умеют даже думать и отмахиваются от неизбежного, словно не зная, что от старости отбиться нельзя. Гурин просто старался об этом не думать, но сейчас уже нельзя не думать, это стоит за дверью больницы, профессор Струмилин сказал достаточно ясно. И вдруг – проблеск надежды: а может, горком партии сейчас не согласится на его уход и попросит его остаться хотя бы до лучшей ситуации с заменой? Гурину представился даже его разговор с Лосевым… Как он приходит к нему и говорит: так и так, отправляет меня медицина на пенсию. А Лосев в ответ: ну это вы, Гурин, бросьте. Удивительно, что Гурин при этом не осознает призрачности этой надежды – да разве может горком, да еще Лосев, заставить или даже просить работать больного? А вдруг профессор Струмилин ошибается? Можно ведь пойти к другим врачам. И снова Гурин будто забывает, что профессор в здешних местах непререкаемый специалист по сердечным болезням, его частенько вызывают консультировать даже в столицу республики…
Нет, лучше не думать об этом. Гурин силой заставляет себя уйти в мир воспоминаний… Как он вернулся с войны к себе домой в Москву, на Третий Смоленский переулок, – бравый лейтенант двадцати трех лет от роду. Позади – война, он прошел ее с десятого дня от начала и до последнего дня в Берлине, прошел с пехотой, пять ранений, все – тьфу! тьфу! – легкие и два боевых ордена на груди. А там далеко-далеко, еще раньше войны, – десятилетка и полузабытые мечты о будущем. Стыдно вспомнить – мечтал стать певцом, учитель музыки все твердил, будто у него прорезается дивный голос. Где он, тот голос. Погас, осип в Синявинских болотах. И вообще чушь – певец…
А осенью он уже был студентом юридического института. Почему именно юридического? Получилось вроде бы случайно – пошел в милицию получать гражданский паспорт, а там захотел с ним разговаривать начальник – седой дядька с погонами подполковника милиции. Спрашивает: куда пойдешь? А он еще и не знал, куда пойдет. Иди к нам, говорит подполковник. Очень, говорит, хорошая работа – выпалывать из жизни всякую дрянь, от которой людям невмоготу жить. И стал рассказывать, что это за работа. Потом повел вниз в дежурку, а там как раз происшествие – шайку пьяных хулиганов привел в отделение пожилой милиционер. Хулиганье над ним измывается, однако пришли, не разбежались. Теперь такой кураж подняли, что уже и не понять ничего, – орут все сразу. А один берет пожилого милиционера за грудки и как пихнет его об стену, тот еле на ногах устоял. Гурин сам потом не мог припомнить, как все там получилось, а только он врезался в события – того, который пихнул пожилого милиционера, ударом с левой уложил на пол, а потом ринулся и на остальных. Но тут уже вступили в дело дежурный и начальник отделения – его утихомирили и в два счета хулиганов определили в кутузку. Они скулили оттуда, что пошутили и больше не будут.
Вернулись в кабинет начальника. Подполковник говорит огорченно: нехорошо получилось, хотел тебе показать, какая у нас работа, а тут эти гады…
– Да, такая ж у вас работа и есть, – Гурин потирал ушибленное ребро ладони.
Пошел он домой на свой Третий Смоленский, в свой старый московский дом с длинным коридором, где дощатый пол покосился еще до войны. Тут у него комнатуха, в которой он до войны жил у тетки. Недавно она померла, но комнату ему как фронтовику оставили, хорошо еще – никого не успели вселить… Подходит он к своей двери и видит – приоткрыта. Неужели с непривычки не запер? Да нет, вот оно – замок вырван с мясом. Быстро вошел в комнату и сразу – в угол за дверью там – два чемодана с барахлом, которое из Берлина привез. Нет чемоданов, а в них подарки на Рязанщину – матери, сестренкам. Бросился назад в милицию…
Вскоре вернулся домой вместе с уполномоченным розыска лейтенантом милиции Володей Скориковым. Тот взглянул на пустой угол за дверью и спросил: «Вещи были хорошие?» Гурин ответил: «Для меня самые лучшие в мире. Подарки близким. Трофеи». Скориков сказал: «Пятая кража за эту неделю». Гурин спросил: «Есть надежда, что найдете?» Скориков вдруг вспылил: «Какая еще тебе надежда? Кто я тебе – волшебник? и такой же, как ты, армейский лейтенант, только на год раньше тебя с войны списан с простреленным легким. Надежда Надежда… Будем искать!»
Они искали вместе. И вместе стали жить в гуринской комнате, потому что у лейтенанта Скорикова жилья не было и он ночевал в отделении. Вместе они поступили в юридический институт, вместе ночами на Московском почтамте подрабатывали к стипендиям. Окончили институт, и оба пошли работать в прокуратуру, оба там до сих пор и работают. А обоим им все помнится пустой угол за дверью в гуринской комнате на Третьем Смоленском, и не проходит унизительная досада, что воров так и не поймали… Но сколько с тех пор было тихой, спрятанной в душе радости, переживаемой в минуту подписания обвинительного заключения – начала торжества закона над преступностью! Ведь мало кто понимает, какая это счастливая работа – чистить жизнь от всяческой мрази! Так, уйдя в воспоминания, в приятное раздумье о счастливой своей профессии, Гурин и заснул, забыв о том страшном, что стояло за дверью больницы…
Утром его снова осматривал, выслушивал, выспрашивал профессор Струмилин. Гурин отвечал на его вопросы, не в силах подавить раздражение.
– Что это вы злитесь? Это вам вредно, – улыбнулся Струмилин, вглядываясь в его глаза. – А еще хотите вернуться к работе… – Струмилин вздохнул и, глядя в сторону, продолжал: – У меня, уважаемый, было два инфаркта, и первый такой, как у вас, – обширный. И видите – работаю. А если бы не работал, давно бы слег окончательно. Вот так, дорогой мой Сергей Акимович. Слушайте меня внимательно. Завтра мы вас отсюда выпихнем. Сразу же поедете в санаторий, а потом попробуйте вернуться к работе. Только хочу вас предупредить. Вы из той породы, что без работы дохнут. Но раз уж хотите работать, делайте это с разумом, все время помня, что у вас сердце было прострелено инфарктом. Не волноваться вы не можете, но волноваться меньше, сдерживать эмоции надо научиться. И никаких физических перегрузок! Последнее – каждый месяц свидание со мной. Режим я вам напишу особо. Все. – Профессор встал со стула, посмотрел на Гурина с хитроватой улыбкой: – Вопросы есть? Ну и прекрасно, а то меня ждет больной…
Профессор ушел, а Гурин лежал в постели, и в ушах у него гремел духовой оркестр. Черт его знает, откуда он взялся тут, этот оркестр?!
В графине с водой радужно сиял солнечный блеск…