Читать книгу Сублимация - Василий Орловски - Страница 2

Глава первая: обнажённая балерина

Оглавление

Впервые я встретил мадам Атталь, когда мне было шестнадцать. Мать моя была француженкой, и потому у нас было много родственников и друзей в Париже, которых мы навещали раз в несколько лет.

Жюдит Атталь, высокая и худая женщина со светлыми волосами и отчего-то всегда строгим видом, была фотографом и фотографировала ню. Она подарила мне открытку с голой девушкой в пуантах. Я сунул открытку в учебник по алгебре, который таскал с собой, делая вид, что забочусь об исправлении тройки, которую схлопотал в прошлой четверти, потому что ничего не делал и не знал никаких формул, а только списывал у соседа по парте. Думаю, мама знала, что я просто так таскаюсь с учебником и даже никогда его не открываю, а если и открываю, то, как обычно, рефлексирую, впившись стеклянными глазами в буквы и делая вид, что читаю параграф. Но маме, как и мне, было спокойнее делать вид, что тройка – это плохо, и что исправить её очень нужно, хотя в нашей семье и не было никого, кто считал бы, что математика важна. И вот, мадам Атталь подарила мне открытку, и я сунул её в учебник, который не открывал до самого возвращения в Петербург, а когда я, наконец, открыл его на уроке, открытка вывалилась на парту и мой учитель, Валерий Иванович, сразу увидел её, отобрал и вызвал родителей в школу.

Не знаю, о чём он говорил с моим отцом, но придя домой, отец долго смеялся, вернул мне открытку и просил больше не брать её в школу. А Валерий Иванович на следующий день смотрел на меня ещё более снисходительно, чем обычно, видимо, полагая, что отец наказал меня за мою «развратность». Мне от этого стало очень противно, и я окончательно забросил математику, заработав в следующей четверти тройку ещё и по геометрии.

Родители никогда всерьёз не ругали меня, а только разговаривали, и это действительно работало, потому что мне, правда, было очень стыдно их огорчать. Но, конечно же, я всё равно огорчал, особенно, когда был подростком, хотя это было и ненамеренно, и потом меня всегда мучила совесть. Помню, когда мне было лет четырнадцать, я напился до алкогольного отравления, и мама плакала, вызывая мне скорую. Больше я так никогда не напивался и в любом алкоголе мне чудился солоноватый привкус маминых слёз.

Кроме матери и отца, у меня ещё был старший брат Тёма, с которым мы были очень близки и которого я очень любил. Но Тёме нравились мальчики, а в России это было не принято, и поэтому Тёма, воспользовавшись вторым гражданством, полученным от матери, переехал во Францию, когда мне было шестнадцать. После этого я впал в очередную депрессию, которые и без того, в силу меланхоличности моей натуры, случались со мной довольно часто. Я почему-то точно знал, что тоже когда-то уеду из России, хотя и не понимал ещё для чего, а так как отец с детства привил мне любовь к стихам Блока, а вместе с тем и к Родине, уезжать я никуда не хотел.

Моя постоянная задумчивость и рефлексия привели в итоге к тому, что в одиннадцатом классе я всё ещё не знал, кем хочу быть и куда поступать, а для ЕГЭ выбрал историю и литературу только потому, что больше всего любил эти предметы.

Впрочем, любовь моя мало помогла мне хорошо сдать экзамены, и, написав историю на девяносто два балла из ста, литературу я вытянул лишь на шестьдесят шесть. Отец, который иногда баловался репетиторством и потому хорошо был знаком со структурой ЕГЭ, успокоил меня тем, что провалился я не из-за глупости, а, напротив, – от большого ума.

– Ты пойми сын, – сказал он. – ЕГЭ проверяет не твои знания, а твоё умение соблюдать инструкции. Вот тест ты написал хорошо, потому что хорошо знаешь содержание книг. Но в сочинении и ответах на открытые вопросы ты выразил своё мнение, а оно в ЕГЭ не приветствуется. Отвечать нужно было по шаблонам, а ты включил голову. А голову на ЕГЭ включать нельзя категорически. Ну, ничего, ты не расстраивайся. Не твоя вина, что Министерство образования взращивает из детей роботов. Это хорошо, что ты можешь думать своей головой, а не только цитировать учебники. Было бы гораздо хуже, если бы ты и правда думал, что «Сказка о рыбаке и рыбке» Пушкина о жадности, как того требует ЕГЭ, а не о любви.

Потом он налил мне чая, и мы долго ещё размышляли о том, как же всё-таки глупо и примитивно выделять основной проблемой пушкинской сказки жадность. Ведь сказка не о том, как старуха попросила у золотой рыбки больше, чем следует, а о том, как старик любил свою старуху и таскался ради неё к морю, и закидывал невод, и упрашивал рыбку.

– Любить прекрасную, добрую женщину легко, – говорил мне отец. – Любить злую – тяжкий крест. Но старик всё-таки любил и потому не видел в ней никакого зла. А любимая женщина, ты знаешь, Саша, она всегда самая добрая, самая умная и самая красивая.

И тогда мы стали говорить о «Рике с хохолком» и о силе любви.

Через несколько дней был мой выпускной, и идти туда не хотелось. «Алые паруса» я уже видел не раз, да и перспектива напиться с одноклассниками меня не особенно прельщала. Но я всё-таки пошёл, потому что так и не смог придумать достойную причину для того, чтобы остаться дома.

К тому моменту я уже решил, что уеду во Францию и буду работать у мадам Атталь. Я написал ей ещё до того, как решил, какие предметы буду сдавать на ЕГЭ. «Возьмите меня хоть поломоем, – писал я. – Хоть грузчиком для ваших декораций. Мне больше некуда податься». И она согласилась, при том довольно быстро.

Когда я сказал о своём решении родителям, они, для приличия поохав, согласились, что для меня это неплохой вариант. Наверное, они думали, что когда-нибудь я тоже стану фотографом, как мадам Атталь, и потому радовались, что я всё-таки нашёл свой путь и своё призвание.

В день выпускного, стоя перед зеркалом и застёгивая на все пуговицы белую сорочку, я вдруг почувствовал, что воротник душит меня, и тогда я вдруг понял, зачем мне ехать во Францию.

– Здесь меня все знают и ждут от меня чего-то, – сказал я. – Все вокруг уже поставили на моём будущем крест, только потому, что я решил никуда не поступать. А в Париже меня никто не знает, и я смогу начать сначала.

– Ты живёшь в городе с населением больше пяти миллионов. Хочешь сказать, что здесь тебя все знают? – раздражённо выдохнул отец.

Я не стал ему ничего отвечать. Я знал, что он ворчит не из вредности, а потому, что боится отпускать меня в чужую для нас обоих страну.

– Я ведь буду очень скучать, – уже спокойно проговорил отец, подтверждая мои догадки.

– Я тоже, – вздохнул я.

Получив, наконец, аттестат зрелости, я хотел было выбросить его в мусор, но мама не дала.

– Ну что за глупости? – сказала она. – Если тебе он без надобности, то давай сюда, я вложу в альбом с фотографиями.

Фотографий у нас дома было, правда, очень много, под фотоальбомы даже была выделена значительных размеров полка в одном из книжных шкафов. Мы любили вечерами, за чаем, собраться всей семьёй в гостиной и разглядывать фотографии. Папа всегда мог рассказать истории про каждый фотоснимок:

– Вот здесь мы с вашей мамой только поженились, – говорил он. – У меня здесь очень недовольный вид не потому, что я вашу маму не люблю, а потому, что я тем утром пил кофе и сильно обжог язык. А мама весёлая не потому, что ей меня не жалко, а потому что она в стотысячный раз смотрела «Стартрек», а я, в кое-то веке, не мешал ей своими разговорами, потому что у меня болел язык, так что она могла наслаждаться совершенно спокойно… А это Артём рисует собачку на стене в нашей спальне. Вообще-то, нужно было поругать его за это. Но он так долго учился рисовать собачку, у него так долго ничего не выходило, а тут, я захожу в комнату, а он рисует на обоях собачку, и у него так славно выходит! Так что, я не стал его ругать, а похвалил. И сфотографировал, конечно…

Воспоминания о семейных посиделках снова вогнали меня в тоску, потому что я сразу стал думать о том, что скоро я уеду, и таких вечеров с чаем и фотографиями у меня больше не будет. Мама взяла из моих рук аттестат и обняла меня.

– Не кисни, – прошептала она и поцеловала меня в щёку. – Твоя жизнь только начинается.

Я в последний раз оглянулся на школу, и очень обрадовался, что больше не вернусь в неё. Родители поехали домой, а вчерашние школьники гулять по вечернему Невскому. Все были очень счастливы, потому что все были пьяны и один только я ностальгировал. После «Алых парусов» мы поехали к Диме. У него был большой двухэтажный гараж, и мы часто собирались там всем классом и курили самодельный кальян.

В Димином гараже я, наконец, расслабился и перестал думать о предстоящем отъезде. Рядом со мной сидела моя одноклассница, Рина Багатова, многозначительно закинувшая свои красивые длинные ноги на мои колени. В одной руке она держала пластиковый стаканчик с вином, а другой сжимала мою ладонь. Кажется, она была рядом со мной весь выпускной, но я был так занят своими мыслями, что даже не замечал этого.

Смуглая и черноглазая Рина обладала какой-то дикой, восточной красотой, которая, в купе с русской развязностью, делала её объектом мечтаний многих парней. Она нравилась мне с восьмого класса, но я никогда не говорил ей об этом. Я был мальчишкой – я был влюблён в саму мысль о любви и мысленно проигрывал семейную жизнь с каждым, кого встречал на своём пути. Я не был готов к тому, чтобы любить кого-то реального, и сам это понимал.

Рина наклонилась ко мне и позвала курить. От неё пахло какими-то очень душными цветочными духами и алкоголем. Она знала, что я не курю, а я знал, что она зовёт меня не курить.

Мы вышли на улицу. Было очень тепло, хотя в Петербурге летом почти никогда и не бывает тепло, особенно ночью. Небо было на удивление чистое, было видно звёзды. Мы свернули за угол, и отошли подальше, туда, где нас никто не смог бы найти.

– Поделишься огоньком? – спросила Рина улыбаясь, и сняла с себя платье. Я не помню, какого оно было цвета, но помню, что под ним у Рины были только крохотные кружевные трусики, которые она, кажется, носила скорее для красоты, чем для дела, потому что они практически ничего не прикрывали.

Я скинул с себя пиджак и рубашку, подошёл вплотную и поцеловал Рину. Язык у неё был горячим, а губы холодными.

– Ты девственница? – спросил я.

Она рассмеялась, покачала головой и стянула с меня брюки. Девственницей она не была. Мы разделись окончательно и повалились на траву. Спину обожгло ледяной росой. Рина стала целовать мои щёки, мою шею и грудь. Я провёл руками по её спине, останавливаясь ниже поясницы.

Рина перебралась наверх и села на мои бёдра, вобрав меня в себя полностью. Я притянул её лицо к себе и снова поцеловал. Было так безумно хорошо, что невозможно уже было дышать, и мне казалось, что мы вот-вот не выдержим и умрём прямо здесь, на этой холодной и мокрой траве, останемся навечно молодыми, навечно прекрасными, переплетёнными, как волосы в косе, и спаянными воедино, как куски железа.

И тогда я подумал, что секс – это, всё-таки, поэзия, это величайшая симфония человеческой коммуникации. И что, если физическое проявление любви и правда греховно, то этот грех определённо стоит того, чтобы гореть в аду.

Мой первый раз был не таким. Он длился минут пять от силы, и я сам не до конца понял, что произошло, и что я чувствовал при этом.

Когда мы, обнявшись, лежали с Риной на траве, она вдруг спросила меня:

– Это правда, что ты уезжаешь?

– Правда, – ответил я.

– Во Францию? – она произнесла это таким тоном, словно Франция была чем-то невероятным и недосягаемым, куда все мечтают попасть. Хотя, в сущности, Франция была всего лишь Францией и никому она была не нужна.

– Во Францию, – ответил я.

Рина поднялась на ноги и стала торопливо одеваться.

– Холодно, – сказала она, и я последовал её примеру, нашарив рядом с собой трусы и натянув их на себя.

Лежать на траве, и правда, было неприятно. Это особенно ярко стало ощущаться, когда наша страсть поутихла.

Я вернулся домой под утро, принял душ и сразу завалился спать. Впервые за всю мою жизнь меня переполняло чувство свободы и ощущение того, что я могу всё на свете. В сонном бреду мне казалось, что сердце моё такое большое и бьётся так сильно, что я мог бы использовать его как динамит, чтобы взорвать весь мир.

Той ночью мне снилось много ярких, бессвязных снов, которые я тотчас же забыл, как проснулся. Единственное, что осталось в памяти – огромный шоколадный пёс, который плывёт в открытом космосе и почему-то ищет космонавтов.

Проснулся я только после обеда. Ощущение эйфории ещё не до конца покинуло меня, и я сиял, как лампочка на двести ват. Судя по тому, как на меня косились родители, они понимали больше, чем мне бы хотелось, но продолжали вести себя так, словно ничего не произошло и моя дебильная улыбка – обычное дело.

Заряд энергии и радости подошёл к концу, когда я стал собирать чемодан. Я вдруг вспомнил, что уже завтра улетаю, и неизвестно, когда снова вернусь домой. На меня вновь накатила тоска, захотелось забраться в постель и заснуть, чтобы больше ни о чём не думать. Но, пересилив этот трусливый порыв, я всё-таки смог заставить себя закончить паковать чемодан. В Париже меня должен был встречать Тёма, которого я давно не видел, и по которому очень скучал, и я старался заставить себя думать только о приближающейся встрече с братом, а не о неотвратимом расставании с родителями.

Вечер мы провели, как обычно, – за чаем и разговорами. Мама вложила мой аттестат в один из альбомов, как и хотела, отец рассказал несколько незначительных историй из нашего с братом детства. Всё было как всегда, только глаза у всех были печальнее и объятия длились чуть дольше. В конце концов, мама не выдержала и, бросившись мне на шею, зашептала:

– Ты ведь будешь звонить, правда? Будешь писать нам? Правда же? Да? Правда?

Я осторожно похлопал её по спине и заверил, что буду на связи. Она немного отстранилась, заглядывая в мои глаза, улыбнулась и погладила меня по голове.

– Твой брат о тебе позаботится, – сказала она, стараясь, кажется, успокоить скорее себя, чем меня.

– А кто позаботится о нём? – скептически поинтересовался папа. – Не забывай, Артём, он же такой… Артём.

– Да, – мама удивлённо распахнула глаза, словно внезапно ей открылась какая-то истина, которую она прежде не знала, и в её взгляде начала читаться паника. – Да, Тёма и сам как ребёнок… Но он уже два года живёт в Париже, он уже освоился и…

– И всё-таки будет лучше, если они присмотрят друг за другом, – закончил за неё отец. Мама быстро закивала головой и вопросительно посмотрела на меня.

– Конечно, мам, не переживай, – я снова обнял её и чмокнул в щёку.

– Я буду очень скучать, – всхлипнула мама. – Ты приедешь на Новый год?

– Да, конечно.

– Тёма всегда приезжает.

– И я приеду, мам. Не волнуйся.

Она поверила мне, или сделала вид, что поверила, и я пошёл к себе. Мне не спалось. Всю ночь я просидел у окна с чашкой остывшего кофе в руках. Я сварил его, потому что у меня замёрзли руки, и мне захотелось взять в руки что-то горячее, что-то, что их согреет, а ещё мне нужно было занять себя чем-то и перестать себя накручивать, но пить кофе я не стал, потому что меня тошнило.

Меня всегда пугали изменения. Новые места, новые знакомства – всё это с самого детства вызывало во мне тревогу. Мне нравилось жить так, как я привык, нравилось, что каждый следующий мой прожитый день похож на предыдущий. Спонтанные вылазки в кино или в парки, которые так нравились родителям, праздники, от которых был в восторге мой брат, – обычно выбивали меня из колеи, и я долго потом не мог прийти в норму, вернуться к привычному ритму. Пока мой брат горел, наслаждаясь каждой секундой своей жизни, я жил скорее по привычке, время для меня тянулось медленно и скучно, и в свои восемнадцать я чувствовал себя ровесником отца. Я понимал, что если так пойдёт и дальше, то состарившись, я даже не смогу вспомнить был ли я молодым, не смогу вспомнить ни одного яркого момента, ни одного бесшабашного поступка. Поэтому я и должен был уехать, – должен был заставить себя встряхнуться.

Россия расслабляла меня. Здесь был мой дом, мои родители. Здесь мне не нужно было двигаться куда-то, чтобы выжить, я мог бы пойти изучать лингвистику или филологию после школы, устроиться копирайтером в издательство или переводить небольшие статейки для журналов. Мог бы остаться здесь, читать книжки, листать фотоальбомы с родителями, варить себе кофе и выливать его в раковину. Но это было бы ошибкой, я точно это знал. «Вырастая, птенцы должны улетать из гнезда» – так всегда говорила бабушка. И она была права. Родители подарили мне жизнь, подарили свою заботу и любовь, научили мыслить шире, чем того требует школа, и теперь я должен был оставить их, найти свой путь, прожить свою собственную жизнь. И я точно знал, что не смогу на это решиться, если останусь в Петербурге. Никогда не осмелюсь стать самостоятельным, останусь на всю жизнь всего лишь их продолжением. А мне бы очень хотелось, чтобы на смертном одре я мог сказать о себе больше, чем только, что я сын выдающихся писателя и переводчицы.

За пятнадцать минут до будильника ко мне зашла мама. Наверное, она хотела сама разбудить меня в последний раз перед отъездом, но, увидев, что постель не расправлена, а я сижу в той же одежде, в которой был вчера, она только всплеснула руками.

– Ты совсем не спал? – спросила она.

Я пожал плечами:

– Думал.

– О чём?

Я снова пожал плечами и решил не отвечать.

– Что хочешь на завтрак?

– Я сам приготовлю.

– Милый, в лучшем случае, в следующий раз я смогу приготовить тебе завтрак только через полгода, – ответила мама. – Я знаю, что ты уже взрослый, но, пожалуйста, позволь мне за тобой поухаживать.

– Кофе и бутерброд.

Она улыбнулась и вышла. Я вылил остывший кофе из чашки в горшок с декабристом, который почему-то у меня никогда не цвёл, может быть, потому, что я поливал его всякой дрянью. Хотя, мама выливала в цветы использованный раствор для линз и недопитый чай, но её цветы от этого только разрастались, действуя папе на нервы.

Я вышел из комнаты и пошёл на кухню. Мама, в розовой полосатой пижаме, со светлыми волосами, собранными в пучок на макушке, сидела за столом и делала нам бутерброды с хумусом, папа, в потёртых тёмно-синих домашних штанах и футболке, жарил себе яичницу.

– Если ты сейчас скажешь хоть что-то оскорбительное в сторону моей яичницы, я кину в тебя куском колбасы, – шутливо пригрозил мне отец.

– Ой, Вась, всем плевать, что ты ешь мясо, – отмахнулась от него мама.

– Колбаса – это не мясо, – парировал папа.

– А что это тогда? – мама закатила глаза. – Фрукт?

– А почему бы и нет? – отец пожал плечами.

– Саша, не слушай его, – нарочито печально сказала мне мама. – Садись, я сейчас сварю кофе.

– Просто нам с мамой жалко животных, – сказал я.

– А растения вам не жалко?

– Ну хватит его цеплять! – воскликнула мама и кинула в отца кухонным полотенцем. – Ребёнок уезжает сегодня, а ты опять со своими глупостями! Саша, не слушай его.

– Наградил Бог семейкой! – отец уже едва сдерживал смех. – Жена вегетарианка, сын веган… Вот приедет Артём, мы с ним сделаем новогоднюю селёдку под шубой!

– Вася, да угомонись ты, наконец! – крикнула мама, кидая в папу горсть кофейных зёрен.

– Вот сама это теперь с пола и собирай, – пробурчал папа, подобрал кофейное зёрнышко с пола, и кинул его в маму.

Я не выдержал и рассмеялся первым, следом за мной засмеялся отец, а потом мама. Они никогда не ссорились всерьёз, во всяком случае, никогда не делали этого при нас с братом. Но зато часто устраивали друг другу комичные сцены, изображая то ревность, то обиду, то что-нибудь ещё. Я любил за ними наблюдать, и, глядя на них, представлял, какой будет моя семейная жизнь, когда у меня появится своя семья и свои дети.

После завтрака мы с папой перетащили мои вещи в машину, и все вместе поехали в аэропорт. По дороге отец отдал мне «Вечер у Клэр» Газданова, в который была вложена наша семейная фотография.

– Почитаешь в дороге. А фотографию можно как закладку использовать. У нас таких дома ещё две, – пожал плечами отец, словно пытался найти оправдание своей сентиментальности.

– Спасибо, – я улыбнулся и ободряюще сжал его предплечье. Отец не был таким романтиком как мы с мамой, и я знал, как тяжело ему иногда бывает открыто проявлять нежность.

В аэропорту мама держалась до последнего, но у знаменитого «места для поцелуев» не выдержала и заплакала.

– Если что-то пойдёт не так, ты всегда можешь вернуться, – сказал мне папа, передавая маме пачку бумажных платочков.

Мы обнялись, попрощались, и я пошёл на посадку. Всю дорогу я проспал, и мне снилось, что я уже во Франции, что там, помимо брата и работы у мадам Атталь, меня ждёт Клэр, от которой пахнет ледяным мороженным, и которую я очень люблю.

Сублимация

Подняться наверх