Читать книгу Сады Ябоневни - Василий Петрович Лабецкий - Страница 9
Пустыня выживания
ОглавлениеДаня Нараян на секундочку остался один и приуныл немного, или, лучше сказать, устал, но не столько физически, сколько душевно, и не в плохом смысле, а в хорошем, будто жизнь прожил и что-то таинственное удалось, что в делах не отображается, а как бы между ними.
Иногда думаешь, страдаешь и чувствуешь, и кажется, что все неправильно, и болит все – тело и душа. А потом – раз, и боль стихла. А ты едешь со своим старым другом в автобусе, и между вами волшебство: вы ни в один шаблон не вписываетесь, и вам хорошо вместе. Ты как бы невзначай говоришь про лето, а вокруг зима, и старый автобус громыхает железным панцирем, и по краям дороги трехметровые сугробы. А ты невзначай говоришь о лете и о колосьях пшеницы с синими цветами васильков, которые запутались в этой волнующейся ниве – непонятно даже, желтой или зеленой, потому что ездил мимо и в июне, и в июле, и в августе, – и сокола летали, и тени их скользили по разбитому асфальту, а дорога словно заброшенная, и кажется, что мир, как мы его знали, кончился – вот об этом говоришь, а перед вами отец с сыном, и сыну лет двадцать, а отцу, наверное, и того больше. Они из тех, кто слова лишнего не скажет, – суровые очень. Но ты знаешь, что они слышали, о чем ты говоришь, потому что тень сокола в их взглядах скользнула и василек как будто бы блеснул синевой (или показалось?).
Этому всему почти нет места в мире – очень уж он суровый, извините. Только в оазисах иногда отдохнешь от пустыни выживания, недоверия и насилия.
Или, может быть, суровость эта смягчилась со временем, и нет ее, как нет того мира, где выросли Даня Нараян и Лара Ратчадемноен. Нет ни времени-рептилии, пожирающей своих детей, ни трамваев в заброшенном депо, ни леса, где кусты черной вязью заплелись и вороны их пронизывают своими клювами, и одиночества с абстиненцией тоже нет, и слез под душем, когда кровь, например, смываешь или пьяный засыпаешь, а вода ползет вверх. Мир, где насилие пронизывает все и гнездится в каждом, а ты один и не веришь никому, потому что если кто-то хочет казаться добрым – это тревожный знак, потому что каждый знает – не бывает доброты, просто вымутить что-то хочет, жабеныш беспонтовый. И эта пустыня – в ней легко погибнуть, и каждый ищет свой оазис, особенно если себя хочет сохранить.
Вспомнил вот про южные пустыни и горы белые вдали – огромные такие, – самые большие пусть будут, – и свастики на воротах, хотя едва ли здесь знают, кто такой Гитлер, так же как у нас не все знают про Дипендру и Бирендру. И улицы мелькают в свете фар, а люди разбегаются и прячутся в подворотнях, закрывают лица шарфами, краем платка или хирургической маской, жгут костры из мусора возле домов. И ты думаешь: «Зачем вообще меня занесло в этот мрачный лабиринт? Я ведь не Чокан Валиханов и не Пржевальский – им-то по политическому делу и ордена еще дадут, и памятник поставят, а я-то чего лезу – такой же убогий, как эти люди, которые руки греют у мусорных костров, только еще более одинокий». А потом думаешь о том же Валиханове – как он затосковал сильно и умер в свои тридцать лет, и никакие ордена не спасли, а то, что памятник поставили, это ему, мертвому, все равно уже, и орден тоже все равно, а не все равно ему снежные вершины Тянь-Шаня, Небесных гор, и караван-баши с седой бородой, и кальян у костра на крыше мира тоже не все равно, и прекрасные танцовщицы в Кашгаре, и китайские гостиницы, и вдоль дороги продают острую лапшу в мясном бульоне – как сотни лет назад, так и сейчас.
Хей, бродяга. Отдохни у нас! Отведай лапши и кальян покури. Здесь сидели Валиханов и Верещагин, а вон там курил Миклухо Маклай и летел с драконами в белые горы Восточного Туркестана – край семи городов, где семь рек слагают озеро, в котором видно дно за много километров, и где замшелые щуки, огромные, как затонувшие корабли, топорщат во все стороны кривые редкие зубы и пучат белесые перламутровые глаза.
Это все не все равно. Кто поверит, что после смерти никто не выслушает твой рассказ? Должно быть какое-то всеблагое существо, которое слушает эти бесконечные истории, перед которыми Шекспир и Достоевский с Толстым просто детский лепет на детсадовском утреннике.
Неужели все эти истории сотрутся, забудутся и памятником над ними будут битые граниты, весенняя грязь и музыка песка и ветра, а орденами – цветы эдельвейсов и бессмертники? Или такой цветок, который вырос когда-то на могиле молодой девушки, умершей раньше времени, а ведь у нее в сердце была драматичная история, и именно поэтому из ее сердца вырос изящный красный цветочек, который приносит забвение и боль снимает. Но за это платишь, потому что девушка эта, в сердце которой любовь была, сильно страдала и стала ревнивой собственницей. Поэтому бирманцы цветок этот курили-курили на реке Меконг, и тайцы на реке Пинг, и подсаживались – худые все такие, почерневшие, – и китайцы подсаживались, а англичане почти не подсаживались – они в промышленных масштабах эксплуатировали разбитое сердце этой девушки, пользуясь ее горем и горем других людей. Вот они какие, англичане эти хитрые.