Читать книгу Цвет жизни - Василий Семенович Матушкин - Страница 1
Писатель с глазами священника
ОглавлениеЖизнь и творчество Василия Матушкина
…В его архиве есть толстая папка – рукопись неоконченного автобиографического романа «По белу свету». Сюжет произведения прост: литератор на старости лет решил встретиться с реальными героями книг своей молодости, чтобы узнать, как прошла жизнь, не обманулся ли он когда-то, воспевая их лучшие качества…
В конце семидесятых Василий Семёнович, всегда считавший себя в равных долях сталинградцем и камышанином, привычно приехал в Волгоград из Рязани, где жил к тому времени уже двадцать лет. Но на этот раз не только к детям, внукам и старым друзьям-писателям, а чтобы разыскать одного из тех героев, знаменитого сталевара «Красного Октября», который в тридцатых годах устанавливал европейские и мировые рекорды по показателям плавки.
К счастью, герой был жив-здоров, и вскоре в рукописи романа появились первые страницы главы «Иван сын Прохора». Были в той рукописи и главы о рязанской колхознице, чьё военное детство навеяло писателю сюжет известной повести «Любаша», тираж которой в своё время превысил три миллиона экземпляров. И о лётчике Борисе Ковзане, единственном в мире асе, кто остался жив после того, как четырежды таранил фашистские самолёты. О нём Матушкин написал пьесу, заключительное действие которой происходит в Волгограде…
Конечно, ныне трудновато стало писать или даже говорить что-либо о героях Руси Советской, тех же стахановцах, ударниках первых пятилеток. Ибо многие современные ёрнические СМИ (каковых, к несчастью, не убавляется) достаточно и не без успеха потрудились, разуверяя людей, особенно тех, кто помоложе, что такие герои были, что их рекорды во славу Отечества – не миф, не агитпроп и т. д. Остаётся одно: брать те давние книги в руки и читать, призывая на помощь художественную правду писательского слова…
Иван Прохорович Алёшкин с начала тридцатых и до самых пятидесятых стабильно добивался вместе с товарищами по цеху уникальных производственных показателей. Ведущего сталевара-бригадира «Красного Октября» в первые послевоенные годы сталинградцы избирали депутатом Верховного Совета РСФСР. Уж и не знаю, с чем это можно ныне сравнить, по крайней мере не с избранием в Государственную думу, при всём уважении к статусу этого органа. Не ошибусь, если скажу, что он был местным Стахановым. И писали о нём в газетах после установленных рекордов очень много. Наверно, если сейчас почитать те статьи, то не шибко поверишь. Но молодой рабочий «Красного Октября» слесарь Василий Матушкин написал о нём и его бригаде рассказ ещё до всех мировых рекордов. И оставил нам неоспоримое, художественно убедительное свидетельство созидательной силы своего поколения…
В 1934-м «СТАЛОГИЗ» выпустил первую книгу рабочего-литератора «Изобретатели». Её редактором был не кто иной, как будущий автор знаменитого романа «Казачка», тридцатилетний тогда Николай Васильевич Сухов, отметивший в аннотации «непритязательный, но яркий язык» молодого автора. Вскоре у Матушкина выходит новая книга, он едет в Москву на молодёжные писательские курсы, после которых сам Алексей Максимович Горький вручает ему под лозунгом «Ударники – в литературу!» билет кандидата в члены Союза писателей СССР. Блестящее, что ни говори, начало творческой биографии. Добавим, что и Алексей Толстой, приезжая в те годы в Сталинград, хвалил его книгу об Алёшкине, о чём я ещё скажу.
В тридцать шестом выходит уже большая повесть Матушкина «Тарас Квитко» о судьбе нашего царицынского «Гавроша». И… подвергается жестокому разносу со стороны одного местного троцкиста от критики… Автор лишается в краевом книжном издательстве должности ответственного секретаря журнала «Социалистическая культура», около полугода его вообще никуда не берут работать, даже грузчиком. В рискованном порыве он идёт в НКВД и кладёт на стол писательский билет: или сажайте, или дайте возможность работать. Слава Богу, что оперативник отослал его, сказав, что вызовут, когда потребуется. Поостыв, Матушкин уезжает на следующий день в Камышин, в конце концов попадает в Верхний Баскунчак, потом в Морозовскую, затем в Саломатино, что под Камышином, работая до самой войны учителем русского языка и литературы.
На войне он был командиром отделения взвода пешей разведки, пока не получил тяжёлое ранение… После войны родной Камышин, где когда-то жила их огромная семья: у отца – железнодорожного обходчика – было девять сыновей, выжили, правда, лишь семеро. Василий Семенович в первой главе незавершенного романа «По белу свету» писал: «Когда семейка наша усаживалась за стол, мать обычно пересчитывала нас:
– Алёшка раз, Сашка два, Митька три, Пашка четыре, Ванька пять, Васька шесть, Мишка семь! Слава богу, все целы…»
Так бы и сидели братцы «семеро по лавкам», собирались бы, взрослея, вместе в родном Камышине в последующие годы, да не вышло. Отроком утонул Павлик, а Александр в тридцатых пропал в ГУЛАГе…
Но вернёмся в Камышин послевоенный. Опять учительский и журналистский хлеб, и горькое чувство при воспоминании о брошенном на чекистский стол писательском билете. Но времена были такие, что не торопился Матушкин начинать восстанавливаться в Союзе писателей… И неизвестно, как бы дальше сложилась судьба, если бы не встретил в пятидесятом году в Москве Михаила Луконина, который когда-то ходил к нему в литкружок тракторного завода. Известный земляк-поэт, лауреат Сталинской премии и один из руководителей Союза писателей СССР помог ему вместе с Алексеем Сурковым восстановить и доброе имя, и писательский билет…
В пятидесятые годы вышло несколько книг его рассказов, он работал собкором «Учительской газеты», «Сталинградской правды». Уж чего-чего, а прототипов для своих произведений ему хватало. Но снова испытание: внезапная болезнь, сильнейшая астма, советы врачей срочно сменить климат… Так в пятьдесят восьмом он с двумя дочерьми оказался в Рязани.
Снова дороги, книги, пьесы и… постоянная тоска по Сталинграду да Камышину… Уж, казалось бы, всего ему хватало в Рязани и в недальней от неё Москве. И книга самая знаменитая его была написана здесь (будучи составителем сборника десяти лучших, по его мнению, повестей о Великой Отечественной войне, Виктор Астафьев включил «Любашу» в сборник «Дорога в отчий дом», вышедший в честь 25-летия Победы в Пермском книжном издательстве). И в суперпопулярной и сверхдоступной для народа «Роман-газете» издавали, пьесы хорошо шли в нескольких театрах, художественный фильм по повести сняли, на шесть иностранных языков прозу его перевели… И даже с самим Солженицыным, мягко говоря, «общался», сначала принимая, а потом исключая того из нашего идеологически строгого тогда Союза писателей, исполняя обязанности ответственного секретаря Рязанской писательской организации. Покуда всамделишный секретарь по такому историческому поводу «косил» в больнице – аппендицит…
Кстати, в конце девяностых, в дни своего восьмидесятилетия Солженицын обмолвился в телепередаче, что не держит на тех «пятерых рязанских мужиков» зла… А чего ж держать-то? Не по-христиански это… Ежели из сегодняшнего дня глянуть, то, не ведая того, открыли сорок лет назад «мужики» добравшемуся со временем и в нужный час до так и не обустроенной России (к тому ж обосновавшемуся на щедро реконструированной советско-партийной даче…) «патриарху совести» и присудителю премий собственного имени широкие двери к общечеловеческой славе и к спокойному, более чем достойно оплачиваемому творчеству…
Одним словом, всего хватало Василию Семёновичу, даже завидных орденов (Красного Знамени и Октябрьской Революции). Ан нет. Каждый год по нескольку раз приезжал он в Волгоград, с обязательным заездом в Камышин. Вроде только дочерей да внуков проведать, а сам всё ждал, что однажды предложат ему братья-писатели переехать на родные берега. Собирались, не особо торопясь, предложить, а уж годы его за восемьдесят перевалили… Скончался он в Рязани в конце декабря восемьдесят восьмого года и похоронен на почётном погостовом месте – рядом со Скорбященской церковью православной…
В феврале 2016 года исполнилось 110 лет со дня рождения одного из основателей Сталинградской писательской организации (в составе учреждённого в 1934-м Союза писателей СССР) Василия Семёновича Матушкина. Немало уже прожили на белом свете и книги рязанского сталинградца – писателя, прадеда моих внуков, который, как нередко казалось мне, глядел на мир глазами священника, какого-нибудь работящего деревенского батюшки, встающего каждый день с солнышком к своей извечной, посланной Свыше службе и добрым деяниям…
Вышесказанное – это, конечно, только верхушка «айсберга» его жизни. Есть и «подводная часть», но надо сказать, она тоже светлая… Если иметь в виду не жизненные обстоятельства, не прожитый трудный век и посланный крест судьбы, а отношение этого человека к жизни, людям, семье, долгу, убеждениям, писательскому слову. И я попробую рассказать об этом – в меру знаний, почерпнутых в течение двадцати пяти лет из постоянного общения с ним. Да и после кончины Василия Семёновича я не раз просматривал его архив.
…Кроме оставшегося незаконченным романа было в его задумках ещё одно повествование, которое он называл «Сладкая жизнь». С грустной улыбкой называл. Ибо мыслилось оно о давнем детстве – камышинском, привокзальном, арбузном… Крепкий деревянный дом отца, дорожного обходчика Семёна Петровича, стоял неподалёку от местного вокзала, и крепкая ватага братьев Матушкиных – Лёши, Мити, Саши, Вани, Васи и Миши – начиная со знойно-тягучего, пыльного и пёстрого августа днями пропадала «на путях», подрабатывая на выгрузке-загрузке арбузов и дынь, среди полосато-зелёного и жёлтого половодья. А если не подрабатывала, то просто кормилась, особенно в не слишком-то сытые годы Первой мировой, а потом и Гражданской: треснувших или вовсе разбитых арбузов-дынь было хоть отбавляй, ешь, как говорится, от пуза. Одним словом – сладкая да липкая житуха, вся в мухах да осах…
Мать дружной и смекалистой пацанвы, Евдокия Степановна, буквально разрывалась меж двух огней. Одной заботой был, понятно, постоянный пригляд за сыновьями, их кормёжкой и одежонкой («портным не кланялась, сама всех обшивала») и конечно же стремление воспитать их здоровыми, работящими и грамотными. А вторым, да частенько и первым «фронтом» являлся нескончаемый молочный конвейер…
«Представляешь, – рассказывал мне уже семидесятилетний тесть, – коровёнка наша была с виду небольшой, аккуратной такой, я бы сказал, что по-коровьи изящной даже. И вымя-то не сильно вроде заметное. А давала почти три ведра молока в день, а то и все три. Точно три, поверь. Уж не помню, где её мать раздобыла, но говорила, что Марта наша – чуть ли не голландской породы. Жили когда-то на Саратовщине князья Голицыны, много диковинного скота в их имениях держали-разводили, от того стада и наша коровёнка дошла. Вот представь, сколько она добра приносила. Но и забот, колготы… Одна корова – а цех целый… Сепаратор у нас был немецкий, крепкий, широкий такой, сидит на столе, как царь на троне, поблескивает… А надёжный, тут и говорить нечего, сносу ему не было, золото, а не сепаратор. С него у меня и началась тяга к технике…
…В переработке мать больше нажимала на масло, одно время чуть ли не кадки малые с маслом в подполе стояли, в основном с топлёным. Ну, мы, конечно, пили-ели… Молочко светло-жёлтое, сметана аж коричневая… Но много и на продажу оставалось, особенно масла. В Камышине мать почти не торговала, а отправлялась повыше, в Саратов, но в основном в саму Москву ездила, зимой обычно… Бывало, что недели по две её не было. А уж приедет с гостинцами, весь дом ходуном. Кому штаны, кому шапка, кому ботинки. И всем – книжки, карандаши да леденцы… Отец с темна до темна на работе, на дороге, в мастерских, а то и в командировках или подменяет кого-то из обходчиков на неблизких перегонах… Мать уедет – за хозяйством кто-нибудь из близких женщин иль соседок приглядывает, а в доме за старшего Лёша оставался, его и Лёней частенько звали. Он сызмальства был организованный такой, учился на отлично в гимназии, мать с отцом думали, что он, получив образование, и нас в люди тянуть будет. А тут революция, смута серая, война… Я начальную школу еле кончил… Как белые пришли в Камышин, в июле-августе девятнадцатого, почти месяц стояли, так и кончилась учёба наша… Миша, правда, потом сумел выучиться на военного, он самый младший из нас, в девятнадцатом ему четыре годика всего было…»
Обычно, дойдя до этого момента, Василий Семёнович умолкал или, с минуту помолчав, переводил разговор на другое. В смысле на другие годы. Например, рассказывал, как во время нэпа выучился на часового мастера. Или как впервые заявился на «американскую» стройку – тракторный завод в Сталинграде возводить. Но об этом чуть позже.
Только через много лет, уже после смерти писателя, я узнал, почему он не любил вспоминать свои школьные годы. Вернее – почему ему было тяжело даже думать о них…
Теперь вот предполагаю, что случись ему начать с пером в руке вспоминать, перекладывать на бумагу «Сладкую жизнь», то начал бы он, может, и впрямь с арбузов вокзальных, но не смог бы не написать и о Базарной камышинской площади, где в августе девятнадцатого деникинцы установили несколько виселиц и куда сгоняли местных жителей в один из знойно-потемневших дней… Попробую написать, как бы от него, пару нелёгких абзацев…
«…Вася выглянул в окно, увидел там неохотно идущих в сторону базара людей, подгоняемых беляками на конях… Мать, узнав от соседей про казнь, не сводила с сына глаз. «Не ходи туда, Васятка, не ходи… Учительшу твою… туда… Не ходи, сынок…» Он забился в дальний чулан, уткнулся в какую-то овчину… Но потом выбежал в комнату и – мимо всплеснувшей руками матери – кинулся в дверь, на улицу, мотанул калитку, побежал к базару…
По пути попался одноклассник Петька Мальцев, испуганный, какой-то враз похудевший… «Повели… Татьяну Тихоновну повели… Под конвоем, в платье школьном, чёрном… Токо без воротника белого…» Вася остановился, словно сжался в комок, задрожал головой и побежал, не замечая слёз, обратно, домой, в чулан… Перед глазами стояла любимая учительница в строгом тёмном платье со светлым, как два крылышка, воротником…
В третьем классе он стал сочинять стихи и маленькие рассказики, которые называл «Истории». И однажды показал их учительнице своей, самому известному в Камышине педагогу Татьяне Тихоновне Торгашовой. А потом много раз они оставались после уроков, и учительница говорила ему о Пушкине и Некрасове, о Льве Толстом, Короленко, Горьком… А однажды попросила разрешения у юного автора зачитать его сочинения перед всем классом. После революции Татьяну Тихоновну назначили комиссаром народного просвещения города, но она не переставала преподавать, приходила в школу, следила, чтобы никто из ребят в трудные и голодные времена не бросал учиться. О том, что Вася Матушкин был по-детски влюблён в своего преподавателя словесности, знали все, но никто не смеялся над ним, даже мальчишки не подтрунивали, уважая его не только за «писательство», но и за отзывчивость, добрый нрав…
Перед казнью избитая и с виду обессилевшая подвижница детского просвещения стала неожиданно кидать в лицо палачам сильные и гневные слова. Тогда славные воины Антона Ивановича Деникина стали бить её чем попадя, спешно-трусливо захлестнули верёвкой и кинули бездыханную женщину в овраг у Камышинки… Лишь через несколько дней земляки пробрались туда и захоронили учительницу в братской могиле. Ныне над ней высится обелиск на площади, которую, как и в Царицыне, назвали когда-то площадью Павших Борцов…»
Всё это – не плод каких-то моих додумок. Хотя, повторюсь, мне лично Василий Семенович почему-то в течение многих лет не торопился говорить об этом, стеснялся, что ли… Может, хотел обратить те тяжкие биографические страницы в художественную форму и, как младшему собрату-писателю, дать однажды прочитать. А вот хранителю фондов Камышинского краеведческого музея Татьяне Пластун, приехав в родной город за год до своей смерти, рассказал – неспешно, подробно, словно давние бумаги перебирая… Так ведь часто бывает. И самым близким иногда не поведаешь то, что расскажешь малознакомому человеку где-нибудь в вагонном купе или на скамейке в парке…
…В самом конце двадцатых Василий Матушкин приезжает из почти безработного Камышина в индустриально возрастающий Сталинград и устраивается разнорабочим на строительство тракторного завода. Но в начале июня тридцать первого переходит на «Красный Октябрь», получает рабочую карточку за номером 2157. Решение это было, видимо, связано с тем, что тракторный к тому времени пустили, энтузиазм в стиле «Даёшь!» несколько ослаб, и двадцатипятилетний рабочий, до того времени больше года вкалывавший где попало, вплоть до землекопства, всерьёз озаботился приобретением более желанного ремесла. Сказывалась тяга к точной механике, к более квалифицированной работе. Была ещё одна причина, о которой я скажу чуть ниже. Конечно, добрую профессию и на тракторном приобрести можно было, но он, повторяю, маханул на соседний, бывший «французский», завод, ставший советским металлургическим гигантом. Тем паче что в рабочих общежитиях там было попросторнее.
Не последнюю роль в том решении сыграло и то, что в родном Камышине его писем ждала двадцатилетняя Нина Ермакова… А тут ещё девушку любимую после окончания в апреле тридцатого камышинской «школы для взрослых повышенного типа» послали, ввиду местной безработицы, в Красный Яр «производителем землеустроительных работ по подготовке территории машинно-тракторной станции». И, очень даже для тех времён грамотную, назначили десятницей. Плюс «ликвидатором». Что это такое? А активист всесоюзного движения по ликвидации неграмотности. Как писала она Василию, вручили ей бригаду из восьми местных парней, чтоб днём с ними земли ровнять-мерить, а вечером читать-писать учить…
Грамотёшка – дело нужное, но тут и другим озаботишься. И прежде всего тем, как бы побыстрей перетянуть Нину от тех малограмотных, но наверняка справных да весёлых парней в Сталинград и жениться на ней… К тому ж на «Красном», как он узнал, молодожёнам давали отдельные комнаты в общежитии. Думал недолго, и вскоре в Красный Яр полетела весточка, что он принят учеником слесаря и направлен «на мартен 2-го района электроотдела». А через месяц написал невесте, что уже работает самостоятельно, зарплата сносная, а живёт вообще «по-царски»: всего-то два соседа в комнате. И вдобавок учится по вечерам на курсах НижнеВолжского отделения акционерного общества «Установка», что поможет укрепить профессию и вообще положение на заводе. Всё вроде складывалось удачно, но…
Тут я очень деликатно коснусь одной темы. На этот раз религиозной. Мать Василия была крещена, понятно, в православие, но в трудные революционные и послереволюционные годы стала тяготеть к баптистской общине. Подростком Василий бывал с матерью на собраниях той общины. Привлекала его не то чтобы чисто религиозная часть тех собраний, а в первую голову то, что люди в трудные времена жили этакой неофициальной малой коммуной, конкретно помогали друг другу продуктами, вещами, в ремонте и строительстве жилищ, в болезнях… Такой вот «прикладной» и, по сути, христианский приход был ему по душе. Да ещё и мало применяемые на практике, но теоретически весьма гуманные постулаты, навроде того, что нельзя под любым предлогом убивать людей и даже брать в руки оружие. Романтически-светлая душа будущего писателя воспринимала это охотно. Хотя как это в Советской стране, которой постоянно грозят враги, не брать в руки оружие? Но Гражданская кончилась, а до Великой Отечественной и предшествующих ей военных конфликтов было ещё далеко. Поэтому на протяжении нескольких лет Василий не то чтобы считался «сектантом», а просто с любопытством начинающего писателя и простодушным доверием относился к замкнутым в своём братском и сестринском мире камышинским баптистам.
Позже то увлечение постепенно прошло, и в Сталинград он явился уже практически атеистом, сохраняя, правда, свой взгляд, своё мнение о той, как ныне говорят, конфессии. Кстати, в послевоенные советские времена властями вовсе не запрещаемой и никакой «сектой» не считавшейся. Выходил до самого конца восьмидесятых даже вполне легальный «толстый» журнал советских евангелистов-баптистов. Но в начале индустриально бурных тридцатых благообразные откольники-отшельники были вне закона. А с середины тех тридцатых их агитаторов уже начали загонять в ГУЛАГ…
Вот Матушкин однажды, ещё в пору работы на тракторном, затеял спор на религиозную тему со своими товарищами, стал объяснять им, что баптисты проповедуют добро, что их заповеди в общем-то близки духовным посылам коммунистического уклада. О такой крамоле, понятно, доброхоты быстро «стукнули» куда надо, попал Матушкин в чёрные списки ОГПУ, где его недолго думая определили аж в «проповедники» баптизма. С завода не выгнали, но начали тягать в «органы», в партком, в городской совет воинствующих безбожников, грозить да воспитывать.
Те времена были полны всякими «перековками», и, слава Богу, Матушкина, перешедшего от греха с тракторного на «Красный» ещё и по причине воспитательного преследования, тоже довольно оперативно «перековали». Тем более что трудился он хорошо, даже очень хорошо, да ещё и писал в газеты, воспевал освобождённый труд. А когда в середине тридцать второго ему вручили официальный городской билет ударника за номером 5498, то реабилитация была полной.
Но свадьба по причине этих «перековок», понятно, откладывалась. К счастью, ненадолго: на ноябрьские праздники того же года, получив в Камышине благословение родителей, Нина приехала в Сталинград к жениху-ударнику, а 22 декабря в Краснооктябрьском загсе молодые наконец расписались. Пожив недолго в общаге, они сняли комнату в «рабочем посёлке имени Рыкова, который по старинке называли (и до сих пор ещё называют) Малой Францией, а позже там же заимели и казённое жильё. Добавлю, что новый, тридцать третий год, трудный и голодный для Поволжья, они встретили в родном Камышине, где и сыграли скромную свадьбу. Вот такая история в полном духе того времени.
…За два дня до женитьбы Василий получил очень важное для себя письмо из краевого комитета ВКП(б). Здесь нужно объяснить современному читателю, что, в отличие от нынешних «личных» и общественно «пофигейских» времён, в те далёкие тридцатые литературное ремесло считалось важнейшим подспорьем в государственном строительстве, в том числе и строительстве нового человека, в партийно-воспитательной, агитационной работе. И литераторы, даже начинающие, опубликовавшие всего несколько рассказов или стихотворений, были, что говорится, на поимённом учёте. А слесарь Матушкин в том тридцать втором написал целую повесть «Барабан», героями которой стали, понятно, работяги, с которыми он не просто встречался, а трудился каждый день и жил вместе. И конечно, он желал поскорее её напечатать. Сделать, может, и молодой жене такой вот утверждающий серьёзность его литературных начинаний подарок…
Все наиболее значимые рукописи будущих книг «согласовывались» тогда с соответствующим отделом крайкома партии. И это не было примитивной цензурой по типу «пущать – не пущать». Работники таких отделов внимательно и даже с «жаром» брались помогать молодым авторам. Тем более что в апреле тридцать второго вышло постановление ЦК партии о перестройке литературно-художественных организаций, в связи с чем намечалось заметно усилить издательское дело на местах, в том числе и периодическое. В частности, в нашем городе на будущий тридцать третий год намечался выход нового литературного журнала «Сталинград». И работник крайкома, а заодно и литератор Виктор Буторин, пославший письмо Матушкину, наверняка курировал организацию того журнала, ежедневно «и по службе, и по душе» (В. Маяковский) приглядывал и за маститыми авторами, и за молодняком, охотно входил в их положение и проблемы. Приведу, сохраняя авторский стиль, выдержки из того искренне делового письма, ибо оно хорошо иллюстрирует и то, что я вкратце обрисовал выше, и вообще вживе передаёт черты той эпохи, звавшей людей к творческому постижению коммунной идеи.
Дорогой тов. Матушкин! Выслушайте меня. Я прочитал Вашу повесть «Барабан» и хочу предупредить Вас, что Вы даровитый, талантливый писатель. Это самое главное, что Вы должны запомнить. И если кто-нибудь, когда-нибудь будет Вас уверять в противном – не верьте. Но это не значит, конечно, что Вы уже сейчас пишете совсем хорошо. Нет, Вам предстоит ещё много поработать. Запомните, что писательство – это прежде всего труд, тяжелый труд. В произведении художника не должно быть ни одного лишнего слова, каждое слово должно убеждать, действовать на читателя. Кроме того, писатель должен быть не только грамотным человеком, но совершенно грамотным. А судя по Вашей повести, Вы должны основное внимание уделить общему и политическому образованию, не переставая писать, ещё больше времени уделять тщательной работе над своими произведениями.
Теперь о «Барабане». Я его немного подредактирую, выправлю, и мы его пустим в печать. Вы прекрасно справляетесь с задачей показа человеческих переживаний, у Вас исключительно хороши зарисовки природы, по повести разбросано много живых, ярких образных выражений, но Вы не сумели показать людей так, чтобы один из них сильно отличался от другого (своим нутром). Ведь дело не только во внешности. Кроме того, все рабочие, выведенные Вами, выглядят «худыми», «тощими», а мастера, администрация «жирными» и «толстыми». Почему это? Подумайте. У Вас многовато техницизма, он загромождает повесть. Так что надо его изрядно сократить.
Итак – пишите, пишите и пишите. И учитесь. Читайте, не отставайте от жизни. Вам надо быть впереди. Вы писатель – с Вас много спросится. Вы писатель пролетарский и должны писать в интересах класса, который Вас воспитал, которому Вы служите. А потому ближе, вплотную к нашей партии. Она авангард класса. Крепко, крепко жму руку.
В. Буторин. 20 XII 32 г. г. Сталинград
В мае тридцать третьего «Сталинград» вышел трёхтысячным тиражом, и на страницах первого номера соседствовали повесть Василия Матушкина «Барабан» и рассказ Виктора Буторина «Подпольная типография»…
К сожалению, в дальнейшем имя искреннего и доброжелательного рецензента затерялось в обширном и тревожном потоке сталинградской литературы тех лет. Может, и не сам он затерялся или уехал куда-то из края, а «затеряли» его… Времена наступали крутые. Весной тридцать пятого новый партийный глава края Иосиф Варейкис приехал из Воронежа со своей «командой» с весьма определёнными задачами: что-то исправлять, поднимать, чистить… Забегая вперёд, скажу, что неистовый и интеллигентный Варейкис дочистился до собственного расстрела, а вослед ему, до лета тридцать восьмого, «как бешеные собаки» лишились жизни ещё двое его коллег по высшей сталинградской партийной должности… Но я о другом, о своём предположении в отношении судьбы сердобольного партийного литератора Буторина.
Даже в письме к Матушкину проступает некоторая малозаметная на посторонний взгляд раздвоенность позиции рецензента, может быть, не совсем понятная в те времена даже ему самому. Ведь начиная с тридцатых годов русская советская литература проводила этакую собственную «индустриализацию» и «коллективизацию». Она резко, практически в приказном порядке, переходила от человековедения к обществоведению, то есть во главу угла ставилось не просто поведение человека, а общественное поведение, отношение к своему «отряду», брошенному на передовую строительства социализма.
По верховной «инструкции» главные, становые герои литературных произведений прежде всего должны были демонстрировать свою убеждённость в правоте общенародной идеи, быть почти беспощадными к «отшельникам», к индивидуумам с явным или тайно сдерживаемым «буржуйским душком». Скажу так: если, допустим, какой-то рабочий и смекалист, и работящ, то это ещё не повод считать его «своим» для советской власти. Он обязан быть ещё и составной частью общего «тела» коллектива. А уж партия ведёт коллективы куда надо. Тут не до раздумий, тут все должны быть на одно лицо. Такое время, гражданская солдатчина, огромнейшая задача по разительному, неправдоподобному для «нормального» ума (особенно иностранного) преображению страны за несколько лет, оставшихся до сорок первого… Таков не перелом даже, а крутейший поворот, всесильная воронка времени, над которым после того тридцать третьего нависла неизбежность вселенского столкновения Света и тьмы…
Немыслимая по срокам индустриализация шестой части Земли, истинный, а также весьма умно разжигаемый партагитпропом энтузиазм строящего социализм класса были, в главную очередь, ещё и возведением баррикады, рва, щита против фашизма, который с «дьявольским поспешением» начинал раскидывать свои щупальца по мягкотелой старухе-Европе, раздуваться от финансовой и промышленной крови, готовя очередной бросок на славянский мир. На земли и сокровища Святой Руси, принявшей защитный образ Советской России, общинно-многонационального Союза…
Конечно, литературный процесс, язык и сюжеты произведений изменились не в момент, этого наверху никто по-маниловски не планировал. Но беспрекословные, я бы сказал, ориентиры были выставлены по-армейски чётко и оправданно безоговорочно (оправданно, если иметь в виду жизнь или смерть Отечества). Внешне страна вроде бы трудно и напористо под «Не спи, вставай, кудрявая!..» шла к невиданной доселе цели, что и вменялось воспевать писателям. Но пружина внутреннего управления государством сжималась и разжималась в сложнейшем, экстремальном режиме.
Экстремальность та, понятно, «секретилась», её часто и не без основания «маскировали» трудовым подъёмом, действительно желанной массовой тягой к знаниям, профобучению, рационализаторству. И агитировали за это всеми средствами, особенно кинофильмами и книгами. Далеко не случайно у того же Матушкина первая книжка называлась «Изобретатели», хотя рассказа или повести под таким заголовком в сборнике не было. Позже выходила ещё одна небольшая книга – «Приключение Кости-изобретателя». Даже чисто внешне, обложечно, книги должны были агитировать за массово-творческий труд.
Рецензент Буторин тоже вроде бы честно ратует за всеобщность освобождённого труда и идейную монолитность класса. Но, с одной стороны, как ему старомодно хочется, чтобы автор не скатывался к примитивности, к чёткому разделению на «тощих» и «жирных», а с другой – ему претит «одинаковость» людей. А как счастлив он видеть в произведении молодого автора картины природы, поэтичность и образность. Боюсь, что с таким «отсталым» багажом Буторин быстро исчез из наливавшихся новой кровью-силой партотделов… Ниже я ещё вернусь к этим размышлениям, цитируя другое письмо Матушкину, отправленное из критического отдела столичного журнала «Октябрь» в сентябре уже тридцать седьмого года…
Но до ставшего горьким и для Василия Матушкина тридцать седьмого у нас ещё есть пара лет, в течение которых случились многие знаковые события в жизни сначала формально «перекованного», а потом и по-настоящему выкованного в заводской среде молодого писателя.
…Включённая в сборник «Изобретатели» повесть, а вернее, всё-таки рассказ об Иване Алёшкине, молодом сталинградском сталеваре, объявленном мировым рекордсменом по плавке, которому сам нарком Орджоникидзе подарил от имени Тяжпрома аж легковой автомобиль, действительно получила известность. Отзывы о ней, вопреки скупому на похвалы времени, начиная с первой журнальной публикации, были и впрямь чуть ли не хвалебными. Критик Ф. Раевский писал в седьмом номере журнала «Сталинград» за 1933 год: «Писатель обещает стать крупным мастером художественного слова… Любовь рабочего класса к производству передана просто, но сильно». С такими оптимистическими напутствиями, как я говорил выше, Матушкина посылают на курсы в Москву, где он получает из рук Горького писательский билет. Сим достоверным фактом Василий Семенович лет тридцать пять ни в коей мере не козырял. А на мои предложения рассказать о том поподробнее с улыбкой-вздохом отвечал так: «Да, вручил… Мне и ещё нескольким ребятам… Кандидатские билеты… Потом я ещё разок к нему как-то сумел протиснуться… Даже руку пожал…»
Вполне вероятно, что великий писатель в порядке подготовки к встрече с молодыми рабочими, авторами-ударниками, держал в руках книжку Матушкина, может, и листал её, входя в общий «курс дела». А вот Алексей Толстой рассказ «Сталевар Алешкин» читал точно, о чём сказал наверняка огорошенному этим известием автору летом тридцать шестого, когда приезжал, вернее, приплывал на пароходе «Урицкий» в Сталинград для творческих встреч, а заодно и сбора дополнительных материалов в ходе работы над не сильно удавшимся романом «Хлеб». Об этом в своей книге «Символ веры» поведал Борис Дьяков, начинавший писательский путь в довоенном Сталинграде. Вот кусочек из неё.
…Началась церемония знакомства. Алексей Николаевич спрашивал каждого литератора, что тот написал, что пишет, что замышляет писать. А Василию Матушкину сказал:
– Читал вашу повесть о сталеваре Алёшкине. Интереснейшая книга. Пишите, пишите о рабочих людях, Василий Семёнович! Неисчерпаемый родник характеров и фактов!
– Я сам рабочий. О ком же мне ещё писать! – сказал Матушкин.
Последнюю, несколько напыщенную фразу Дьяков ввернул наверняка от себя. Ибо к тому моменту Матушкин на заводе не работал уже больше года, а по тем временам это был огромный срок. Да и не стал бы он так вот «блистать» перед классиком. Допускаю, что он скорее покраснел от неожиданности…
Тем летом Матушкин уже трудился ответственным секретарём небольшого и недолго в духе того времени просуществовавшего крайиздатовского журнала «Социалистическая культура». Это издание было наверняка чисто теоретическим, художественные вещи в нём не печатали. И свою новую повесть «Тарас Квитко» тридцатилетний автор предложил сначала в «свой» журнал «Сталинград», а потом в новый альманах «Литературный Сталинград», созданный на базе выходившего ранее краевого «Литературного Поволжья». Но в этих изданиях повесть не появилась по причине того, что довольно быстро была издана отдельной книгой, даже в твёрдой обложке.
Писавший до того времени основные свои вещи только о заводе и его людях, Матушкин в «Тарасе» сделал небезуспешную попытку выйти за очерченный круг и поведать о судьбе царицынского подростка уже на бытовом, уличном, скажем так, фоне. Фон тот включал и малознакомый для автора уголовный мир, и даже атеистический… Несмотря на укреплявшийся самобытный язык, повесть всё же вышла сыроватой и в сюжетно-персонажном отношении выглядела, как уже в семидесятых годах говорил мне сам Василий Семёнович, «комом». Правда, задним числом, уже в послевоенные годы, он переделывать её не хотел. Лишь в восьмидесятых у него возникла мысль включить слегка поправленную повесть в юбилейный однотомник, но неожиданно пропал единственный экземпляр той книги, писатель оставил его где-то в вагоне во время своих не прекращавшихся до самой его кончины поездок…
Я уже говорил выше, что в тридцатых годах появление в Сталинграде (за всю страну не буду говорить) нового произведения писателя являлось не просто событием, но и обязательным поводом для публичного обсуждения или, как в те времена говаривали, «дискуссии». Причём с обязательным опубликованием «резюме» после всех разборов. К тому же Матушкин после «Изобретателей» выпустил в течение двух лет очерковую книжку «Колхоз „Большевик”», сборник рассказов «Хладнокровный человек», вышла также в его переводе книга рассказов писателей Калмыкии, входившей тогда в Нижне-Волжский край. С калмыками, кстати, творчески сотрудничал и ответственный секретарь, начиная с тридцать пятого года, Сталинградского отделения рождённого в 1934-м Союза писателей СССР Григорий Смольяков. В общем, Матушкин считался уже не начинающим и не «молодым» автором, тем паче с писательским билетом в кармане. Оттого-то его новая вещь в момент попала в жернова тех самых дискуссий.
Повесть «Тарас Квитко» явилась для Матушкина переломной во всех отношениях, вплоть до житейских… Если кратко говорить о художественной составляющей, то автор, продолжая делать упор на индивидуальность, особинку и образность языка произведения, одновременно взялся «воспитывать» юного героя по в общем-то непререкаемым для того времени шаблонам. Но язык всё ещё пересиливал, «скрашивал» и заслонял «лобовую» идеологию.
Нет, Матушкин не конъюнктурил. Просто он, к тому времени вместе с молодой женой учившийся на третьем курсе вечернего факультета городского учительского института, невольно, а затем и вполне осознанно и охотно стал растить в себе педагога. И, надо сказать, успешно вырастил не только в профессиональном, но и, я бы сказал, в духовном, даже проповедническом смыслах, что буквально через год ох как ему пригодилось в сельской железнодорожной школе…
Герой повести несуразный Тарас – исключенный из училища за хулиганство, лишившийся во время расстрела мирной демонстрации отца-рабочего, оставшийся со смертельно больной матерью, – попадает в тёмную воровскую среду, а затем и в тюрьму. Но новые люди, борцы за права рабочих и счастье простого народа помогают подростку встать на нужную дорогу, выйти в день Февральской революции из царицынского узилища с твердым желанием примкнуть к большевикам. Вот, собственно, идеологическая «арматура» повести. И никуда уже в тридцать шестом году автор от той арматуры не мог, да и не желал деться.
К тому же Матушкин стремился, повторяю, соединить неизбежную назидательность и сюжетный схематизм с хорошим языком. Желал нагружать образностью, эпитетами, красками почти каждое предложение, начиная с самого первого: «Каменская улица, по которой идёт Тарас с родителями, похожа на длинный пересохший овраг»…
О языке его первых повестей и рассказов можно говорить много, ныне просто дивясь – как его довоенные произведения отличаются по языку от послевоенных, вплоть до середины шестидесятых. На то были свои причины, о которых я ещё скажу, а пока просто несколько цитат их разных книг.
«Обер-мастер электрической мастерской Фёдор Алексеев усадил свою плотную фигуру за стол, и пожилой стул сердито заскрипел под тяжестью».
«Пожилой» стул. Просто «под тяжестью», а не, допустим, под его тяжестью или тяжестью тела.
Это начало «Барабана». Помнится, прочитав, я сразу «заподозрил» здесь влияние Андрея Платонова. И не ошибся. Матушкин, по собственному признанию, в тридцатых годах и даже раньше находился не то чтобы под магией языка, а под обаянием биографии этого писателя. Книги Платонова «Река Потудань» и «Сокровенный человек», а также некоторые рассказы и публицистические статьи в журналах он прочитал в молодости с особенным интересом ещё и потому, что Платонов по рабочей профессии был землеустроителем и вдобавок великолепно знал железнодорожное дело – родное с детских лет и для Матушкина. «Представляешь, – восхищённо говорил он мне, – Платонов участвовал в строительстве восьмисот небольших плотин и трёх крупных по тем временам сельских электростанций! А ещё занимался вместе с соратницей-женой осушением и орошением земель, прилично знал электродело. «Ремонт земли» – это не просто заголовок статьи, это суть его воззрений на новый мир и всю революцию».
«Колючий ветер, разведчик зимы, явился в посёлке, пробежал по улицам, осмотрелся и с доносом умчался обратно. В зорях стеклились лужи, в парках лысели деревья. Их жёлтые кудри валились на землю».
Это уже кусок из вроде бы чисто производственного рассказа «Коммутатор», написанного в тридцать втором году. А начинается-то он как! Ремонтник-наладчик Никанорыч видит в доверенной ему загрузочной цеховой машине поистине живое существо, по сути – свою сестру родную, недаром и зовет её Никаноровной.
«– Здорово, Никаноровна! Как дела? Плохие? Это что же такое? Ты как будто пьяная в грязи валялась! Нехорошо, всего неделя прошла, как тебя куколкой обрядили, а теперь лица не видать».
Невольно вспоминается машинист Мальцев из рассказа Платонова «В прекрасном и яростном мире» или его коллега Петр Савельич, герой рассказа «Жена машиниста» – вот так же, на грани не многим понятного «фанатизма», ушедшие с головой в свои паровозы…
А уж описание цеховой плавки и Алёшкина с друзьями-сталеварами… Тут начнёшь цитировать и весь рассказ приведёшь. Ну, попробую вовремя остановиться…
«…Печь пятая полыхает жаром. Человек восемь потных рабочих с лопатами в руках извиваются у раскалённой пасти. Они хватают рычащими совками известняковый камень, магнезитовый песок и посылают в печь, подскакивая к завалочному окну так близко, что кажется – пламя уже ухватывает их. Лица напряжены, к козырькам фуражек прицеплены синие очки. Люди дерутся с пламенем печи. Иногда я слышу крик, свист, и тогда окошко закрывается, и тотчас же открывается новая пасть…
Неожиданно появилось знакомое лицо.
– Алёшкин!
Передо мной маленькая, как дубовый чурбачок, фигура Алёшкина. Он как будто только что вылез из воды, рубашка прилипла к телу, а там, где она ещё сухая, видны соляные пятна».
Это, конечно, ещё тридцать третий год. В тридцать шестом лучшего сталевара Советской России и мирового рекордсмена общепечатно называть «маленьким» да к тому ж «дубовым чурбачком» никто бы уже не позволил. А тут Алёшкин ещё простой смертный. И друг-писатель под стать ему…
Но – вернусь к подростку Тарасу. Уж и не знаю, чем он, перевоспитанный, так не угодил тогда некоему Фейгину, опубликовавшему в местной газете зимой тридцать седьмого рецензию под названием-доносом «Вредная повесть». Впрочем, подобные фейгины, почуяв тогда опасность и спасая собственные шкуры (что рецензенту удалось, и он, уже в шестидесятых-семидесятых, благополучно доживал свои деньки, литераторствуя в Грузии), объявили тогда «вредной» всю писательскую организацию, настучали о «контрреволюционном заговоре среди писателей и литературных работников Сталинграда». Как следствие – в ГУЛАГ ушли Григорий Смольяков, Михаил Дорошин. Это только те, чьи имена я знаю. Смольяков погиб в том же году… А Михаилу Федоровичу Дорошину – одному из первых среди советских поэтов, воспевшему в большой поэме несчастного мальчишку Павлика Морозова, которого в либеральные времена взялись вновь убивать в своих реваншистских писаниях жёлтоязычные некрофилы и даже некоторые до времени гуманные литераторы, – достались почти двадцать лет Соловецкого лагеря, сибирских поселений и подневольных строек…
…Безработным Матушкин стал в самый неподходящий житейский момент. В тридцать пятом у них с женой родилась первая дочка – смуглая, в отца Нины, терпеливая крепышка, которую в честь героини «Овода» красиво назвали Джеммой… После трудных родов (пятикилограммовый младенец!) или по ещё какой причине у Нины стал падать слух. Дальше больше, и она впоследствии уже не смогла окончить учительский институт. О слуховых аппаратах тогда простые люди и не ведали… Великий Циолковский и тот к уху трубу навроде грамофонной приставлял. В общем, осталась вскоре без постоянной работы и Нина.
Теоретически в Сталинграде работы было достаточно, но, как и положено, работодатели интересовались причиной последнего увольнения. А когда узнавали, то глядели на писателя как на чуждо-чумного, боясь как бы самим не измазаться об его «вредность». Матушкин был в отчаянии, особенно когда его не взяли на родном заводе на несколько дней рыть какую-то траншею. Это недавнего ответственного секретаря краевого журнала!.. Ещё в конце тридцать пятого он взялся на общественных началах вести литкружок в клубе СТЗ, куда к нему ходили старшеклассники, а потом рабочие и вечерние студенты учительского института Михаил Луконин и Коля Турочкин (Отрада). Через год дирекция клуба пригласила писателя в штат «по совместительству», подрабатывал он до апреля тридцать седьмого. Сохранилась расчётная книжка, листки за первый квартал, где проставлена сумма месячной зарплаты в 350 рублей. Но и этой небольшой суммы он лишился как неблагонадёжный.
А тут и новая беда… Пришла из Камышина весть, что на севере по политическому делу арестовали старшего брата, уехавшего в Архангельск ещё в конце двадцатых, имевшего весьма востребованную тогда профессию радиотелеграфиста. И только в пятидесятых годах выяснилось, что «пришили» Александру Матушкину связь с иностранными специалистами, шпионаж и поставили к стенке… (В марте пятьдесят шестого в осунувшийся дом возле камышинского вокзала, где доживала свой давно уж вдовий век Евдокия Степановна, пришло письмо в казённом конверте за подписью председателя Архангельского облсуда Н. Романова о запоздалой отмене постановления тройки при Управлении НКВД по Северной области от 7 августа 1937 года и прекращении дела за отсутствием состава преступления…)
Что ж, и впрямь его беда не стала одна ходить… Положение для Василия осложнялось ещё и тем, что попробуй-ка теперь выйти сухим из соответствующей анкетной строчки о наличии «врагов народа» среди родственников…
…В начале августа того тридцать седьмого, съездив ненадолго в Камышин за продуктами и хоть малыми родительскими деньгами, Нина призналась Василию, что беременна уже три месяца… Нужно было предпринимать что-то кардинальное. А что, кроме отъезда в Камышин или хоть в Дурникино под Балашовом, где он когда-то родился и отроком любил жить у бабушки, где оставались какие-то родичи по матери, – что можно было придумать? Но и это проблематично… В Камышине что, чекистов нет? Иль «потерять» трудовую книжку?..
Нет, всё это бегство не подходило Василию ни в коей мере. Тогда он принимает два решения. Поскольку в местных газетах «дискуссия» о его повести ещё не получила никакого «резюме», то он посылает книгу в Москву, в Союз советских писателей, откуда её перешлют в отдел критики журнала «Октябрь». Но Матушкин в тот момент, конечно, не знает об этом. В письме он излагает суть дела и просит срочно прислать объективный отзыв о книге в издательство, в «Сталинградскую правду» или полуразгромленную писательскую организацию. А через неделю, собравшись с духом (или со злостью), идёт в… НКВД. И, как я писал выше, кладёт свой писательский билет на грозный стол. Разбирайтесь. Семье жрать нечего. Сажайте, коль враг я людям. Поступок, что ни говори. Или срыв нервный.
Наверно, дежурный оперативник ещё не видал «самосдающихся» врагов, да к тому ж писателей. Решил «согласовать и сообщить». Главное – не задержал, а отослал домой, мол, вызовем, если понадобишься.
Не знаю, как и кем Василий надоумился, но на следующий день он подался от греха сначала в Камышин, а через пару дней, по совету отца Семёна Петровича, в Саратов, где разыскал отдел школ Рязано-Уральской железной дороги. Там предъявил (слава богу, не сданный чекистам вместе с писательским) билет члена Литфонда Союза ССР за номером 2469 с подписью известнейшего тогда советского писателя Всеволода Иванова, но главное – справку, что учится на вечернем факультете Сталинградского учительского института. Сказал, что желает в порядке практики поработать на какой-нибудь отдалённой станции. Да ещё и попутно собрать материал для книги о сельских учителях, беззаветно отдающих свои знания детям советских железнодорожников…
Так 10 сентября 1937 года у старшеклассников школы № 37 станции Верхний Баскунчак появился новый учитель литературы и географии.
…В конце сентября Нина потихоньку засобиралась из Сталинграда в Камышин. Как жить тут полуглухой и практически безработной? Да и как работать? Одному дитю два с половиной, другое в животе уже торкается… Жалко, конечно, ох как жалко…. Сталинград строится не по дням, а по часам, центр его – белый, красивый, скверы чуть схвачены осенней золотой сединой… Волга – синяя, задумчивая… И с продуктами получше… И, может, слух улучшится, восстановится она в институте… Ведь почти три курса одолела… И… Да что теперь говорить…
Однажды утром нашла в почтовом ящике письмо с печатью вместо обратного адреса. Внимательно, до буковки, прочла отпечаток: «Союз советских писателей. Правление. Москва, ул. Воровского, д. 52. Тел. № Д 2-14-42.» Торопливо вскрыла сероватый прямоугольник, вынула два листка. В одном, поменьше, сообщалось:
Уважаемый тов. Матушкин!
Пересылаю Вам рецензию т. Войтинской. Она заведует критическим отделом журнала «Октябрь». С её мнением мы согласны.
О принятии дальнейших мер – поставим Вас в известность.
Референт ССП СССР Саблин. 21 сентября 1937 г.
К сообщению прилагалась рецензия. Вот она, почти целиком:
…Матушкин написал сырую книгу «Тарас Квитко». В ней очень большое внимание уделено уголовным приключениям Тараса. Обо всём остальном говорится мимоходом. Положение рабочих, жизнь ребёнка в дореволюционной рабочей семье описывается очень серо. Совершенно непонятно, почему Тарас в тюрьме становится революционером, почему главными героями повести являются уголовники. В книге нет запоминающегося героя или волнующей ситуации. В таком виде рукопись нельзя было отдавать в печать.
Редактор И. Кравченко должен был заставить автора ещё поработать над повестью. Вместо этого Сталинградское издательство выпускает недоработанную книгу, а некий М. Фейгин вместо помощи автору занялся его политическим шельмованием. Он, попутно занимаясь домыслами, почему-то сравнил «Тараса Квитко» с романом Островского и объявил, что Матушкин написал вредную книгу. Рецензия Фейгина написана плохо, хотя это не является поводом для защиты книги Матушкина.
О. Войтинская
Замечу, попутно и вкратце, как эта строго-отрывистая рецензия не походила на товарищеское письмо Виктора Буторина, которое я приводил выше. Ни слова о языке, о пейзажах, об образности. Главное – идеологическая составляющая. Впрочем, Войтинская и рассматривала повесть только под этим, очень нужным в тот момент для Матушкина углом. И сделала главное: дала отпор доносу Фейгина, чем и спасла провинциального автора от вполне возможной расправы, пусть тот и уехал, как казалось, далеко от сталинградского чекистского дома, расположенного тогда над Волгой, в районе, где ныне Музей-панорама «Сталинградская битва».
Нина в тот же день написала два письма, одно – в Москву референту Саблину, где указала новый адрес мужа, другое – Василию в Верхний Баскунчак. Среди «принятия дальнейших мер», о котором писал Саблин, было и то самое «резюме»: вскоре в сталинградской печати появилось сообщение, что «дискуссию» по новой книге Матушкина можно считать законченной. И не в пользу Фейгина. Клеймо с повести было снято. Через неделю в Малую Францию пришло письмо и денежный перевод от Василия. Он настоятельно советовал жене ехать в Камышин, ибо ей там при матери будет спокойней жить и рожать, чем в глухом Баскунчаке. Написал также, что он решил, согласно договору, доработать этот учебный год. Мол, на Новый год иль после родов твоих примчусь, конечно, на пару дней, но доработать надо обязательно. Ибо одно дело – расторгать договор нельзя, что о нём, писателе, люди и дети подумают? А второе – учить ребятишек некому…
…О войне он не любил рассказывать. Не помню, чтобы, допустим, уже в шестидесятых-семидесятых, когда на книжные прилавки и экраны буквально хлынул «военный» поток, он охотно комментировал новые произведения о войне. В том числе доселе непривычный, скажем так, взгляд на неё в книгах Константина Воробьева, Григория Бакланова, Евгения Носова. Особо не трогали его и широко известные эпопеи Константина Симонова или Александра Чаковского. Даже когда у него самого в шестьдесят шестом в журнале «Октябрь» впервые была напечатана повесть тоже о военном времени и, казалось бы, пришла пора и ему «разговориться» хотя бы на семейном уровне, – нет, не было такого. Вытянуть из него хоть что-то стоило большого труда. Иногда, правда, он вдруг сам неожиданно вспоминал какие-то эпизоды.
Собирается, к примеру, дочка блины печь, возится с мукой, шурудит-взбивает тесто в чашке. Он глядит-глядит и…
– Нам… месяца полтора… зимой уж… в декабре… тоже муку давали… Ржаную только… В пакетиках… Индивидуально в руки… Ешь как хошь. Котелков и тех у каждого не было, в банках или ещё как наболтаем и варим… Тут костерок, там… Большие-то боже упаси разводить… Прилетит снаряд иль мина на закуску… Да и маленькие… Я, к примеру, развожу, а кто-нибудь прикрывает костерок, дым размахивает…
– Да что ж, никакой кухни не было, что ли?
– Я за всю армию не знаю, но у нас тогда… в конце самом сорок первого… случалось, что подолгу и не было… Разобьют её, кухню, и всё… Другую, что ль, наутро пришлют?..
– И что, только болтанкой ржаной и питались?
– Один день болтанкой… В другой, глядишь, в каком-нибудь селе сгоревшем картошки немного найдём… И то мёрзлой… Прямо так и говорили, что вот вам завтрак, а обед – трофейный…
– Ну хоть сто грамм-то наркомовских?..
– Ага… двести… Это уж потом… Я… в первый заход… не захватил, не успел и разок остограммиться… Правда, спирта на меня в санбате не меньше пол-литры, наверно, потратили… Срезали одежонку провшивленную… Обтёрли всего… Потом без наркоза кость раздробленную вынимали… Я только через неделю в санэшелоне вспомнил, что у меня накануне ранения день рождения был… прошёл… Тридцать шесть годков стукнуло…
Тут он умолкал…
Войну он разделял на два собственных «захода». Рассказывать я о том сам не буду, а приведу запись, которую Василий Семенович сделал уже в восьмидесятых, не знаю, по какому поводу. Остался в архиве листочек с десятком строк.
«…На войну я был призван 12 сентября 1941 года. Из Саломатино, где работал учителем. Наш 1169-й стрелковый полк формировался и обучался под Астраханью. Был назначен командиром отделения взвода пешей разведки. Первое наступление начали на Изюм-Барвенковском направлении, восточнее Харькова. Форсировали Северский Донец и освободили село Богородицкое. За полтора месяца освободили ещё ряд других населённых пунктов. 19 февраля 1942 года был тяжело ранен в бою за село Шаврово. Слепое осколочное ранение левого предплечья. Находился на излечении в эвакогоспитале № 3262 в Астрахани. В мае комиссовали с переосвидетельствованием через 6 месяцев. В этот период жил и работал в Камышине. Снова призвали в январе 1943 года, зачислили в 7-й отдельный учебный автополк сначала курсантом, а затем назначили помощником командира взвода. В марте 1945-го вступил в партию, а демобилизовался 20 октября того же года».
Уйдя на войну, оставив в камышинском домишке жену с тремя малыми дочками, младшей из которых чуть перевалило за годик, родным он смог послать весточку только из госпиталя. Как ни хотела Нина не расстраивать раненого мужа, но некуда было деваться в ответном письме от горестных известий. И первым было то, что через две недели после его ухода на фронт заболела корью и воспалением лёгких их младшенькая, Галочка. Пошла Нина в госпиталь, чтоб хоть чем помогли. Дали таблетки какие-то… А 29 сентября умерла малышка… В августе сорок шестого в память о ней назовут Нина и Василий очередную родившуюся дочь Галей…
Помню, я как-то спросил Василия Семеновича – писал ли он что-то в те полгода, которые провел в прифронтовом Камышине. «Нет, не писал, – скупо ответил он. Потом, помолчав, неожиданно разговорился: – Каждый день думал, как накормить семью, работал… Но с одной, считай, рукой много не наработаешь… Хорошо, что брат устроил на мясокомбинат учётчиком… Лёня в бухгалтерии там работал, по годам на фронт не взяли его… Но это ныне мясокомбинат – значит шматок за пазухой утащить можно… А тогда за это десять лет давали. Законы военного времени… Да и люди другие были… Правда, ударникам кости выдавали, килограмм по пять в конце недели… Хотя какой конец недели, когда без выходных почти работали. Но я на комбинате, слава богу, бесплатно обедал, а домой – кости те несу: Леня половину своей ежедневной управленческой пайки нам отдавал. Наварим бульона, а хлеба нет, хоть Нина Фёдоровна, тёща твоя будущая, на мельнице работала… А моя тёща в том ещё сентябре сорок первого, перед тем как Галочке помереть, позвоночник сломала… Пошла в дальний овраг за глиной, кухоньку в зиму обмазать хотела, а тут дождь, скользко… Пластом с тех пор около года лежала… Пока я по школам перед войной работал, Нина у неё жила, и я, комиссованный, туда ж приехал. В Старый город, на Колёсную… В нашем, в отцовском доме не поместишься – мать там крутилась с больным отцом, и семьи братьев старших там же, ребятишек куча… Вскорости, в конце сорок второго, отец умер… А ты говоришь, писал ли?
…Писать я начал потихоньку только в самом конце сорок пятого… В газету камышинскую устроился, в «Ленинское знамя», литсотрудником… Начал, кроме статей, вспоминать про художественную прозу. Правда, до войны немного писал в Морозовской, где два учебных года провёл после Баскунчака… Хоть и сняли вроде с меня в НКВД тогда обвинения, но в Сталинграде я не рискнул оставаться. В июле тридцать восьмого приехал, даже с месяц поработал в «Молодом ленинце» очеркистом… Луконин там как раз тоже работал… Но уже в Москву активно собирался, в литинститут переводился. В общем, не остался я… Хотя с приездом нового первого секретаря обкома и горкома Чуянова политическая обстановка в Сталинграде вроде бы выравнивалась… Но я всё равно перевёлся в Морозовскую. В первый год и семью забирал туда. Даже роман об учителях начал писать, несколько глав набросал… Но в начале войны тут, в Камышине, все рукописи порастерялись…»
С лихвой познав в первый свой «заход» кровавое лицо и нутро войны, её беспощадный натурализм, Матушкин как писатель в дальнейшем оказался перед нелёгким выбором. В очерке о Михаиле Лобачеве, напечатанном в 2006 году в «Отчем крае», я отмечал, что многие наши писатели, особенно те, кто имел педагогическое образование и перед войной учительствовал, считали литературное творчество в первую голову заочным воспитательным и просвещенческим диалогом с подрастающим поколением. И старались в своих произведениях создавать примеры для подражания. Эта доминанта и тормозила, я думаю, желание Матушкина писать войну, что говорится, с натуры. С другой стороны, что-то выдумывать, сотворять этакие «собирательные» образы он тоже не хотел, памятуя о том, что сам вживе видел и пережил на войне. Типовое «героичество» (это его словцо) тогда претило ему, о чём он мне не раз говорил.
Конечно, в подённой газетной работе, начавшейся для него осенью сорок пятого, в статьях и рассказах для той же газеты нередко появлялись «типовые» для литературы того времени фронтовики, вернувшиеся преимущественно в свои колхозы. Но на этом вся война на страницах тех его рассказов обычно и кончалась. Писать чисто военные вещи и вообще подробно вспоминать на людях войну, с чего я и начал этот разговор, он не торопился до середины шестидесятых. Не конъюнктурил, не выводил желанные для агитпропа образы, а сосредоточился на очень обычных людях, что подымали из разрухи послевоенное село.
Но – куда учителю деваться? – писал он тогда как бы преимущественно для детей старшего школьного возраста, то есть оптимистично и светло. Да и время писать о послевоенном селе в стиле, допустим, известнейшего фильма «Председатель» ещё не подошло. Тот же нагибинский Егор Трубников явился к читателю только в шестидесятых, когда и сам Матушкин начал писать по-иному: сначала повесть «На высоком берегу» – о безвестном фронтовике, потерявшем на войне руки и ноги. А потом и лучшую свою вещь – о девчушке-почтальонке, у которой сердце разрывалось от похоронок, но надо было работать, кормить, без отца-матери, своих младших сестрёнок и братишек. А уж повстречав в Рязани героя из героев – Бориса Ковзана, единственного в мире аса, в свои девятнадцать-двадцать четырежды таранившего фашистские самолёты и оставшегося после этого в живых, уж тут-то он справедливо взял в своей пьесе о нём возвышенную патриотическую ноту. Мол, попробуйте-ка обвинить меня в какой-нибудь «лакировке», отстранённом от жизни соцреализме или агитпропе. Вот он герой – живой, после спектакля под гром аплодисментов скромно выходящий на сцену.
Как он, навсегда оставшийся в душе сельским учителем словесности, радовался, когда в театр на этот и другие спектакли по его пьесам приходили старшеклассники! Наверняка вспоминал своих учеников с довоенной станции Морозовской, особенно свой класс, где был руководителем, из которого все вышли, как говорится, в люди.
Уже в семидесятых он узнал о том, что его ученик Володя Киселев был во время Сталинградской битвы командиром зенитной батареи, что в тяжком октябре сорок второго за кровопролитнейшие бои на севере Сталинграда он был награжден орденом боевого Красного Знамени. А Мамаев курган как раз в те дни в очередной раз штурмовал вместе со своим стрелковым взводом родимцевец Коля Кузнецов, тоже его ученик. И остановила отчаянного двадцатилетнего сержанта только вражеская пулеметная очередь, прошившая обе ноги. После войны Володя Киселев учился в ленинградском вузе, работал на Сталгрэсе, назначался, как сейчас говорят, вице-мэром Сталинграда, а потом возглавлял крупные нефтегазовые строительные тресты в нашей области, на Ямале, в Монголии. Известным в Донбассе рабочим-шахтёром, а потом и начальником шахты стал бывший воин знаменитой 13-й гвардейской дивизии Николай Кузнецов.
В семьдесят пятом Николай Михайлович прислал из своего городка Жёлтые Воды Матушкину в Рязань очередное письмо, приглашал на 30-летие Победы в Волгоград. Писал старому учителю и известному писателю, что на Мамаевом кургане, у статуи «Стоять насмерть», решили встретиться морозовские одноклассники: генерал Борис Засядкин, комбриг погранвойск генерал Леонид Тараниченко, полковник Александр Семенцов, другие «ребята». И, конечно, любимица класса, ставшая заслуженным учителем России, директор волгоградской девятой школы Татьяна Филатова. Татьяна Аполлоновна была директором «девятки» и в годы моей учёбы. Мы с ней много лет жили в одном дворе. Позвонила она нам с женой однажды, попросила зайти и вручила мне полдюжины документальных и краеведческих книг своего друга и морозовского одноклассника, известного ростовского писателя и журналиста Владимира Моложавенко – ещё одного ученика Матушкина…
Но я забежал далеко вперёд. Скажу только в завершение этого разговора, что встреча на Мамаевом кургане состоялась. Лично видел, сколько редкой радости и тёплой гордости за своих воспитанников испытал тогда Василий Семёнович. А позже, после всех салютов и встреч, размышляя где-нибудь в своём рязанском кабинетике, украшенном берёзовыми ветками и чурбачками, над прожитыми годами и написанными книгами, – он, может быть, в очередной раз убеждался самой жизнью, что та литература, которую принято называть соцреалистической, коей и сам отдал почти всю жизнь, помогала растить и духовно воспитывать тех самых настоящих людей, воистину патриотов Родины. Вот они стоят перед глазами. И около давней железнодорожной школы, и на главной высоте России. И что вразумительного скажут на это нынешние, изрядно «размытые» в гражданственном отношении «демократствующие» литературные критики и упорно «солженицынствующие» писатели?..
…Выше я говорил, что, начав в конце сорок пятого работать в камышинской газете, Матушкин стал после долгого пятилетнего перерыва потихоньку писать прозу. Но «потихоньку» не вышло. Стала художественная чаша перетягивать журналистскую. Днём в газету кропал, по району ездил, а вечером, а то и ночью – с головой в писательские тетради. Конечно, некоторые рассказы и в газету шли, но он, почуяв давний вкус к слову, решил делать книгу, взялся за повесть для детей, пробовал хоть что-то восстановить по памяти из пропавших глав несостоявшегося романа об учителях. И в какой-то момент почувствовал явную усталость, перенапряжение от подобной, почти круглосуточной работы с пером в руке. Точнее сказать – вечером и ночью старался работать над каждым словом и фразой по-писательски, а с утра до вечера – нередко гнал в редакции весьма серые, как бы унифицированные, строчки. Надо было что-то предпринимать.
И он недолго думая решил пойти в августе сорок седьмого воспитателем в городское ремесленное училище № 3 для сирот войны. Мол, отдежурю – и за писательский стол. Но в училище сразу сообразили, что к ним пришёл опытный преподаватель, да ещё и писатель. Пришлось опять стать учителем в этакой местной «Республике ШКИД». Тем не менее времени для писательского труда оставалось поболе. Это помогало ему и лишний раз съездить в Сталинград, где в сорок восьмом уже стал выходить альманах «Литературный Сталинград», да и до возрождения писательской организации оставался всего год. И как многолетняя заноза в сердце – неотступно свербила мысль о восстановлении в Союзе писателей…
Капельку забегая вперёд, скажу, что восстановиться, вернуть творческий стаж с тридцать пятого года официально ему так и не удалось. В октябре пятьдесят первого пришлось формально вступать заново кандидатом, но довольно быстро, первого января следующего года, он получает и «полноценный» писательский билет. И то слава Богу… Времена-то совсем ещё не оттепельные… Но, кроме моральной помощи Михаила Луконина, в багаже к тому времени были две вышедших кряду, в сорок девятом и пятидесятом годах, книжки рассказов, редактором которых был поэт Юрий Окунев. Уже в семидесятых Юрий Абрамович рассказывал мне, соседу по дому, что именно тот период «подружил его с горемычным Васей Матушкиным на всю жизнь».
После выхода второй послевоенной книжки (а в целом шестой) Василий Семёнович вообще переезжает в Сталинград, снимает комнатушку. Начинает печатать очерки в «Сталинградской правде», затем становится собственным корреспондентом всесоюзной «Учительской газеты» по Сталинградской области и Северному Кавказу. Братья-писатели из сталинградской организации на общем собрании на всякий случай снова рекомендуют его в союзписательские ряды, отсылают в Москву соответствующие документы. Практически он, писатель и собкор авторитетной газеты, получает право на предоставление отдельной квартиры для семьи… Надо ли говорить, что у него не только открывается второе писательское дыхание, а просто вырастают крылья… Да ещё и после получения кандидатского писательского билета за подписью секретаря правления Союза писателей СССР Алексея Суркова, к которому ему однажды удалось попасть на приём, когда приезжал в Москву в начале пятьдесят первого по делам газеты. И получить сдержанную, но поддержку.
…В конце августа пятьдесят первого года в доме № 8 по улице Мира, в двухкомнатной и двухбалконной квартире с видом на драмтеатр, праздновали простецкое новоселье. И то сказать – ни мебели ещё толком, ни посуды особой… Несколько стульев-табуреток и те у соседей пришлось на вечерок взять. Из писателей в гостях были Михаил Лобачёв, Юрий Окунев и Николай Мизин с женой, а также его старый знакомый по ещё довоенному Сталинграду заводской поэт Виталий Балабин. Зашёл и журналист Семён Ананко, тоже готовивший тогда почву для переезда из Камышина в Сталинград.
Печка в кухне новой квартиры была еще не газовая, а дровяная, но с духовкой. Потому на столе пироги с яблоками-капусткой вкусно пахли. А уж рыбы – сазанов и даже осетринки – нажарила Нина вдосталь и, представьте, тарелку с горкой вполне доступной тогда народным массам чёрной икры на стол выставила… Как вспоминала тёща, на всех выпили бутылку лёгкого винца и всего одну с лишком бутылку водки, вторую вовсе не допили. Ныне это кажется неправдоподобным, но так было. Да и кому пить-то? Окунев с Мизиным вообще почти непьющие, Лобачёв как ответственный секретарь писательской организации всегда в строгости себя держал, на подобных мероприятиях особо не засиживался, тем паче в сталинские времена. Балабин с Матушкиным при посильной помощи тихого и тактичного Ананко в основном и прикладывались к веселящей «Столичной»… Но не только ели-пили, но и спорили, говорили о вышедших и будущих книгах, об очередном номере альманаха, о Волго-Доне и городских новостройках, искренне веселились и пели…
А во дворе играли, знакомились с детьми соседей или забегали в квартиру, снуя с балкона на балкон, три его доченьки: шестнадцатилетняя Джемма, тринадцатилетняя Валюшка и пятилетняя Галочка. Наверняка это был один из самых счастливых дней в его жизни…
Привет, родные!
Вот уже двое суток мчит скорый от Саратова. Миновали Аральское море. Только десятого утром буду в Алма-Ате. Кругом голодная, совершенно сухая степь. Видна Сыр-Дарья в соляных белых берегах. Наверно, казахи живут бедно. Но дышится легче.
Отец. 8 октября 1957 г.
Открытку с таким посланием Матушкин бросил с дороги. Нет, он не ехал в соседний Казахстан в командировку. Как я писал выше, после нескольких вполне благополучных и плодотворных лет жизни в Сталинграде он вдруг заболевает астмой. Врачи советуют искать другой климат, и, выйдя из больницы, писатель едет «на разведку» сначала в ближний Саратов, где астма не отступила, а затем в дальнюю Алма-Ату. Сейчас вот случись такое с каким-либо нашим литератором (дай Бог всем здоровья), и куда поедешь, где и кому «чужие» писатели нужны? А в «тоталитарно-соцреалистические» советские времена и в республиках, вполне братских, русских авторов и переводчиков на русский язык очень даже привечали, и по России немало новых писательских организаций учреждалось.
Поначалу в Алма-Ате и вправду «дышалось легче» во всех отношениях. В главной местной газете с ходу печатают два его рассказа, выписывают досрочно гонорар, устраивают в гостиницу. Знакомится он с казахскими писателями, рассказывает им о своих довоенных переводах с калмыцкого. Но к концу осени – вновь обострение болезни… Один опытный врач советует ехать в Подмосковье.
По пути в Рязань, глядя на бесконечные степи, к северу уже заснеженные, Василий Семёнович наверняка вспоминал то время, когда, работая собкором «Сталинградской правды» по Палласовскому, Старополтавскому, Иловатскому, а потом Сарпинскому и Калачёвскому районам, писал о чабанах, степняках, старых и новых посёлках, бывал на целине. Его книга «Знакомые из Орловки», вышедшая в пятьдесят шестом, и состояла из художественных рассказов, навеянных теми журналистскими дорогами. Выходили и другие книги, как правило, с простецки-светлыми, как погожий сельский денёк, названиями: «Навстречу солнцу», «Солдатский котелок», «Твои товарищи», «На большаке». А несостоявшийся роман о сельских учителях стал повестью для школьников «В одном классе»…
И вот, в который раз, снова пришлось отрывать от сердца сталинградскую и камышинскую землю. Начинать жить заново в пятьдесят с лишком лет…
Я не намерен подробно описывать рязанский период его жизни. Задача моя была другая, сталинградская. И я как мог выполнил её. Скажу только, что из тридцати лет, прожитых в Рязани, двадцать пять были счастливыми в творческом и общественном отношении. Спасибо казахскому врачу, угадал он климат. А уж литературный «климат» зависит прежде всего от самого писателя. И Матушкин с первых тех дней взялся за привычное дело: стал ездить по Рязанщине, писать и писать о её людях: доярках, водителях, механизаторах, председателях, фронтовиках и, конечно, об учителях. Помню, к его семидесятилетию журналисты «Приокской правды» подарили ему просто неподъёмный альбом, по страницам которого расклеили десятки его публикаций, преимущественно добротных очерков (подобные альбомы, чуть поменьше, вполне могли бы при желании составить журналы «Крестьянка» и «Работница», не говоря о «Сталинградской правде»). Надо ли говорить, что газетно-очерковая работа в который раз помогала ему встречать героев художественных книг, что говорится, в пути.
Вот и Любашу, героиню самой известной повести своей, встретил он на ферме добротного касимовского хозяйства. Для начала написал о взрослой женщине, телятнице Надежде Ларионовой. Набрал вроде достаточно материала для очередного очерка. Так бы и уехал, да сподобил Бог поподробнее разговориться с Героиней Соцтруда о детстве её, о войне… После публикации очерка ещё пару раз приезжал в совхоз «Касимовский». Запал в душу рассказ деревенской женщины о мытарствах во время войны, когда на её четырнадцатилетние плечики после смерти матери навалилась забота о четырёх младших братишках и сестрёнках. И всех она к приходу отца с войны высмотрела, выдюжила. Конечно, с помощью людей добрых, каковых, что ни говори, всегда поболе злых, особенно в лихолетье, когда люди теснее друг к дружке жмутся…
Выше я говорил, что к середине шестидесятых Василий Семёнович стал явно возвращаться в художественном отношении в свою далёкую молодость. Язык его «Любаши» уже не тот, что в рассказах первых послевоенных лет. Он, безусловно, образнее, свежее, мелодичнее. Причём Матушкин явно рисковал, ведь писал он о тяжких годах и нелёгких ситуациях. И вроде требовались иногда очень даже тёмные краски. Парадокс, но даже отрицательных героев, грязноватых на руку людей он выводил «на чистую воду» чистым языком. В том смысле, что одновременно давал рядом образы добрые, общинные, сердечные. Правда, одна известная московская критикесса поморщилась в своей статье, посетовала, что уж слишком празднично описывает Матушкин, например, сцену, когда продрогшие дети – «егорята» разжигают зимой в избе русскую печь. Что поделать, ежели критикесса всю жизнь у готовых батарей да вычурных каминов грелась… И подобных праздников, настоящего тепла отродясь не знавала. Вот и молчала б про печь-то русскую. Да как же молчать, как же не плюнуть в колодец?..
Приведу всё ж хоть десяток строк из самого начала повести, дабы не быть голословным.
«Любаша вертелась перед зеркалом, что висело в узком бревенчатом простенке меж окон. Когда-то соседи, жившие в лучших избах и богаче, порой забегали к Егоровым оглядеть себя. Но с годами рама обморщилась, а лучистое диво затянула ржавая муть. Только и осталось в середине ясное озерцо на два-три черпачка.
…В избу забежала Варя, сестрёнка, чуть пониже старшей. Чернявая, с бледным, без малой кровинки, лицом. И вся угловатая, словно из прутиков сделанная. Она копала картошку, и растопыренные руки у неё были в чернозёме, как в лохматых перчатках.
Васятка, самый младший в семье, лобастый и всегда взъерошенный, догадался: Варя пить хочет, к ведру пригнулась. Подскочил, кружкой зачерпнул студёной воды, торопливо крикнул:
– Давай я тебе в рот лить буду!»
Двухмилионный тираж «Роман-газеты» принёс писателю несколько сотен писем. Особенно Матушкин гордился тем, что пронял даже одного то ли английского, то ли франзузского графа Ф. де Кёрзона, который писал ему: «…Я бы сказал, что Любаша олицетворяет ваш народ с его спокойствием, преданностью и мужеством перед лицом тяжёлых испытаний». Получил он тогда отзыв и от известного канадского писателя Дайсона Картера, который, кстати, в семидесятых был гостем волгоградцев. А повесть он прочитал в распространяемом тогда по всему миру журнале «Советская литература», выходившем на английском, немецком, испанском и ещё нескольких европейских языках.
Помнится, как в телепередаче рассказывала о «Любаше» замечательная актриса, народная артистка России Римма Маркова, которая играла одну из главных ролей в художественном фильме, снятом по повести на киевской киностудии имени Александра Довженко в конце семидесятых и ставшем лауреатом XII Всесоюзного кинофестиваля в Ашхабаде. Перевели повесть и на дюже ныне самостийный украинский, выпустили в Киеве отдельной книгой, ласково назвали русскую девочку Любонькой…
Ещё до публикации в «Роман-газете», когда повесть впервые появилась в апрельском номере столичного ежемесячного литературного журнала «Октябрь» за 1966 год, состоялась премьера «Любаши» и в Волгограде. В пушкинский день шестого июня в городе появились афиши, приглашавшие волгоградцев к семи вечера в областную библиотеку имени Горького, работавшую тогда в здании, где ныне располагается медуниверситет. Приехавший из Рязани на родину Василий Семёнович выглядел внешне отнюдь не «на белом коне», подобное состояние было скорее внутренним. Он скромно смущался, задумчиво глядел в переполненный зал, где почти не было его коллег-писателей… Юрий Окунев, Павел Сергеев… Вёл вечер тогдашний ответственный секретарь писательской организации Владимир Матвеевич Костин.
Шла та «презентация» часа два с половиной, в духе времени, когда литература была народу нужней колготок и колбасы… Читатели, отдав должное «Любаше», переходили на другие «свежие» произведения волгоградских и советских писателей, читали стихи, в том числе и собственного сочинения… Одна девушка, помнится, просила Матушкина написать продолжение повести – о «егорятах», ставших взрослыми. На что Костин сказал, что это может испортить ёмкое и цельное произведение, искусственно вытянуть его в шаблонный роман. Так думал и автор.
Как в воду глядел Окунев, предложивший Матушкину написать сценарий кинофильма. Правда, он советовал другу «взять в Москве за руки двух сталинградцев: бывшего редактора «Сталинградской правды» и тогдашнего председателя Госкино РСФСР Александра Гавриловича Филиппова, хорошо знавшего Матушкина по работе в газете, и недавнего актёра нашего драмтеатра, народного артиста России Ивана Герасимовича Лапикова» – и идти с ними на «Мосфильм». Из Лапикова, мол, получится великолепный председатель колхоза-горемыки Флеган Акимыч, а на роль Любаши надо обязательно взять незнакомую девчушку откуда-нибудь из камышинской самодеятельности… Получилось несколько иначе, но фильм состоялся, о чём я только что поведал выше. В формате «ретро» его уже в новом веке показывали по Центральному телевидению.
Но не в том задача моя, чтобы перечислять успехи писателя, пьесы, шедшие сотни раз на многих сценах, новые книги, ордена да медали. Не хочу кидать камни в тех рязанских литераторов, кто после солженицынского исключения из Союза писателей на собрании, где волею судьбы Матушкину пришлось возглавлять группу местных авторов, начали многолетнюю травлю человека, кто только и делал, что помогал им обретать членские билеты, квартиры, выпускать книги. Многие из них уже, как говорится, предстали пред Господом, и Он им судия…
Замечу, правда, что уж на что был зол на Матушкина сам Солженицын – вольно иль невольно сажавший Россию на мель «бакенщик Исаич» (Е. Маркин). Уж как ни презренно расписывал он в безразмерно-подноготных мемуарах «Бодался телёнок с дубом» своё предрешённое аж на Политбюро и совершенно не зависевшее от «пятерых рязанских мужиков», коих удалось собрать, исключение из отнюдь не монолитных союзписательских рядов, – и тот, давая портрет недруга, скрепя сердце написал: «…Сидит на подоконнике Василий Матушкин – благообразный такой, круглолицый, доброе русское лицо. Он-то в дни хрущёвского бума сам и нашёл меня, сам приносил мне заполнять анкеты в СП, так радовался «Ивану Денисовичу». (Новый мир. 1991. № 7. С. 117). А в телепередаче в честь собственного восьмидесятилетия в декабре девяносто восьмого, забыв на минутку язвительность, добавил еще: «Ни дать ни взять – деревенский батюшка…»
Дам, приближаясь к устью, несколько бытовых, семейных, даже весёлых моментов, а то слишком уж сложно да грустно получается. В Рязани он жил с двумя дочками. По приезде в Рязань двадцатилетняя Валя пошла работать на завод счётно-аналитических машин токарем, потом была до самой пенсии мастером, даже орден заработала наряду с тромбофлебитом… Это тоже характеристика писателю, совершенно не занимавшемуся, может, даже излишне совершенно, устройством дочерей в какие-то благополучные и тёплые места. Добавлю в связи с этим, что старшая его дочь Джемма после пединститута поехала в село, несколько лет преподавала русский язык и литературу в Логу, в Сиротино на Дону, а потом лет двадцать в камышинской школе.
Будущая жёнушка моя Галина заканчивала в Рязани среднюю школу, а потом уехала к маме в Волгоград. Ибо степнячке Нине Фёдоровне, в свою очередь, совершенно не подходил влажный подмосковный климат, она переставала слышать даже в слуховом аппарате. Пожив с год на дождливой и холодноватой Оке, она, вздохнув, уехала на солнечную и жаркую Волгу. В общем, так вот жили Матушкины – меж Рязанью и Сталинградом – Волгоградом.
Валя смотрела за отцом хорошо, сокрушаясь иногда его привыканию к определенным вещам. Он мог год проходить в одном и том же костюме, целую пятилетку в одной шапке, совершенно не замечая этого. Галстук надеть на него было равносильно удавке… Но дочка всё ж старалась как-то разнообразить гардероб отца. Однажды купила ему богатую меховую шапку и уговорила надеть взамен хронической кроличьей. Надел и пошёл в театр на спектакль по своей пьесе. После представления спустился к вешалке, гардеробщица подаёт ему пальто и, понятно, новую шапку.
А он, абсолютно забыв про обновку, удивляется: «Что вы, это не моя!». Гардеробщица растерялась, отнесла богатый убор на полку: может, перепутала чего? Рядом чья-то кроличья шапка лежит. «Может, это ваша, Василий Семенович?» – «Да, да, вроде моя». Надел и домой. Представляю, какое выражение лица у Вали было, когда она увидела на голове отца прежнего примятого чёрного «кролика»…
Он был неутомимым путником. Причём оставаться на месте больше трёх-четырех дней он без особой нужды просто не мог. Из домов творчества уезжал через неделю, хотя срок отмеривался тогда в двадцать четыре дня. Лишь за год до смерти он пробыл в ялтинском писательском Доме творчества три недели. И то благодаря тому, что подружился с известным поэтом, мудрецом и балагуром, автором «Соловьёв» Михаилом Дудиным, с которым ежедневно проводил часа четыре и который на прощанье сам вырезал ему крепкую кизиловую палку-трость с кудрявым корневым набалдашником. Но Василий Семёнович, бедный, и её забыл в поезде…
Лет пять я старался затащить его в крымский Коктебель, благо там ещё здравствовали мои тётушки, так что отдельная комната и доброе домашнее питание были обеспечены. Наконец он согласился, приехали мы. Раза два искупался он в море, осмотрел волошинский особняк, походил часок по тенистой территории писательского парка. Съездили, тоже на часок, в соседнюю Щебетовку. Через три дня: «Ну что ж, хорошо… Но надо ехать…». И ведь уехал на следующий день! Даже забыв свой очередной «хронический», в синеватую клетку, пиджак, который я вложил в торбу, пересыпал орешками миндаля и выслал посылкой в Рязань…
В общем-то такое поведение отнюдь не было чудачеством. Процитирую из его записной книжки:
«Труд писателя – это беспрерывные родовые муки. Мысли просятся на бумагу, но выложенные на лист, они теряют свою привлекательность… Писатель начинает мять слова, шлифовать, ковать, вновь и вновь бросать в огонь, опять вынимать, обливаясь потом… Истинный момент – не когда он бросает работу над фразой, когда она становится дельной, а когда он полностью обессилевает и уже не может больше ничего сделать. Тогда он откладывает лист и посылает рукопись в набор. И, как правило, он до такой степени недоволен сделанным, что не в силах на первых порах прочитать изданную книгу».
Вот и Василий Матушкин находился в тех постоянных «родовых муках». И надо ли объяснять, почему писатель нередко, а то и постоянно задумчив, где-то «витает», забывая про шапки и пиджаки… Хорошо сказал, по-моему, Мопассан: «Если бы жена писателя знала, что он пишет даже тогда, когда смотрит в окно».
Завершая свои раздумья о судьбе и литературном труде Василия Семёновича Матушкина, я повторю то, с чего начал эту нелёгкую повесть. Где бы ни бывал и ни живал, – всю жизнь он считал себя сталинградцем, камышанином. И оставался таковым до самой кончины своей. И не красное это словцо, а немного горькие слова… Как и жизнь всякого человека.
Уже в новом веке в Камышине на старом здании бывшей семилетней школы, что стоит на улице Верхней, 49, появилась мемориальная доска:
«Здесь с 1913 по 1919 год учился известный писатель Василий Семенович Матушкин (1906–1988)».
А рядышком ещё одна:
«В этой школе в первые годы Советской власти работала учительницей Татьяна Тихоновна Торгашова. Казнена белогвардейцами в августе 1919 года».
Издали глянешь: два белёсых прямоугольничка на краснокирпичной стене – словно два белых крыла неведомой птицы, улетающей в вечернюю зарю… Или прилетающей из утренней…
…Напоследок один его афоризм: «Долгожитель не тот, кто долго тащится по жизни, а тот, кто долго живёт в памяти своего народа».
2006
Владимир Мавродиев
Камышин. Начало 1900-х гг.
Дом семьи Матушкиных в Камышине. Довоенные годы
Василий Матушкин с племянниками. Камышин, 1930-е гг.
Семен Петрович и Евдокия Степановна Матушкины с сыновьями, их жёнами и детьми (Василий Матушкин крайний справа). Камышин, 1940 г.
Василий Матушкин с женой Ниной Ермаковой. 1933 г.
Удостоверение ответственного секретаря Сталинградского краевого журнала «Социалистическая культура». 1935 г.
Членский билет Литфонда Союза ССР за подписью Всеволода Иванова. 1935 г.
Василий Матушкин. 1941 г.
Удостоверение учителя Морозовской железнодорожной средней школы. 1940 г.
В. С. Матушкин, после тяжелого ранения и излечения в эвакогоспитале № 3262 назначенный заместителем командира взвода 7-го отдельного учебного автополка. 1943 г.
Командир взвода пешей разведки 1169-го стрелкового полка сержант В. С. Матушкин. 1943 г.
В период работы журналистом и преподавателем ремесленного училища в Камышине. Конец 1940-х гг.
Сталинградские писатели и литераторы. В первом ряду (справа налево): Юрий Окунев, Маргарита Агашина, Виталий Балабин, Юлий Чепурин. Во втором ряду: Владимир Костин, Виктор Урин, Владимир Брагин и Василий Матушкин. 1954 г.
Василий Матушкин и поэт Владимир Брагин во Дворце культуры завода «Баррикады». 1955 г.
Собственный корреспондент «Учительской газеты» и «Сталинградской правды» писатель Василий Матушкин. Середина 1950-х гг.
С писателями и журналистами Чебоксар во время командировки в Чувашию. 1955 г.
В Ясной Поляне. Начало 1960-х гг.
Дочь Василия Матушкина Джемма (слева) и Валентина. 1960-е гг.
Дочь Василия Матушкина Валентина. 1960-е гг.
Дочь Галина. 1960-е гг.
Корреспондент волгоградской областной газеты «Молодой ленинец» Владимир Мавродиев. 1967 г.
Жена В. С. Матушкина Нина Федоровна Ермакова с дочерью Галиной. Волгоград, 1970 г.
В рабочем кабинете. Рязань, 1960-е гг.
Повесть «Любаша», изданная в «Роман-газете» тиражом более двух миллионов экземпляров. 1966 г.
Афиша кинофильма, снятого по повести «Любаша» на Киевской киностудии имени А. Довженко в конце 1970-х годов и удостоенного звания лауреата XII Всесоюзного кинофестиваля в Ашхабаде
С Героем Советского Союза Борисом Ковзаном, единственным в мире асом, совершившим четыре воздушных тарана и оставшимся в живых. Пьеса Василия Матушкина «иду на таран» в 1970-х годах только на сцене Рязанского драматического театра имени А. В. Луначарского прошла более двухсот раз.
Василий Матушкин, Михаил Луконин и Валентин Леднев (справа налево) в волгоградском Доме литераторов. 1975 г.
Василий Семенович Матушкин и Владимир Мавродиев возле волгоградского Дома литераторов. 1986 г.
Член правления Союза писателей России Василий Матушкин, награжденный орденами Октябрьской Революции и трудового Красного знамени. Начало 1980-х гг.
Последнее фото Василия Семеновича Матушкина, сделанное поэтом Михаилом Дудиным в ялтинском Доме творчества писателей. Лето 1987 г.