Читать книгу Сказ о жизни Сергия - Вик Бове - Страница 7

Изгнанники
Глава шестая

Оглавление

Удивительным казалось Кириллу Афанасьевичу как быстро за крепостью, возводимой на горе в близи Красного городка, установилось новое птичье название. Правда, именовали её не на лад, придуманный Стефаном, а по старой привычке: не Скопой, а Ломихвостом. Теперь уже не только среди мастеровых и дружинников ходило то прозвание, но уже и далеко по наделу разошлось. Куда бы ни ехал новый воевода – где пашни оглядывал, где лес строительный выбирал, везде уже про крепость наслышаны, и везде кличут её наименованием, придуманным Стефаном, но переиначенный людом.

За те недолгие годы, что поселилось семейство Варницких в Александровском городище, а прошло их уже два, успел побывать боярин Кирилл Афанасьевич во всех больших и малых селищах и деревнях: Мшанка, Секирино, Клекотки, Купчая, Нагиши. Да и во многих починках, что стояли о двух избах без всякого названия, тоже понаведывался.

Про воеводу новой возведенной крепости слух скорый разошёлся. Так как исходило от него для смердов послабление, то очень многие восхотели на его земле сидеть да хлеб растить. Шли в надел боярина Кирилла не единственно одной семьёй, а переселялись неразделимым миром. К тем же Нагишам приросло за очень краткую пору сразу четыре силища, а потому старосте и пришлось именовать их в порядке прибивания – первые, вторые, третьи, четвертые и всё Нагиши. Смердам, котором не находилось дела в осенью пору на пашне – не каждому пока ещё достался надел для озимого сева, шли к достраиваемой крепости. При этом они говаривали, что идут к Ломихвосту.

Пронскому князю Александру Михайловичу такое название тоже оказалось любым. Видал он речного охотника не один раз, а потому, когда приезжал осматривать уже воздвигнутые башни и стены, нашёл много сходного с птицей и в самой постройке. Из-за неровности горы, стены получились похожими на крылья сокола, приготовившегося к нападению; отогнутыми на сторону пронскую, и обращённые остриём на сторону Дикого поля.

Мастерового люда, собравшегося в крепости, пребывало много, а потому работы шли скоро. Три остроконечные башни и две стены с наполья были готовы совершенно. Две сторожевых башни при воротах, стены и ров, по бокам близились к завершению. Лишь задние две стены оставались наполовину не подъятыми. Внутри крепости стояли уже готовыми постройки для хранения провизия, жилые избы для мастеровых и ратников, многие загоны для различного скота. Хоромы для воеводы тоже близились к окончанию. Бранил князь за такое нерадение к своим нуждам Кириллу Афанасьевича, но не с сердца. Понимал, что тот больше за дело, да люд служивый и мастеровой думает, нежели за себя, а потому такому не корыстолюбию радовался.

Потом Александр Михайлович самолично полез на самый верх сторожевых башен, где насчитал двадцать окон для различного боя. Не поленился князь смерить площадки и стены. Оказалась, что сторожевая башня в длину четыре сажени и поперёк столько же. Хоть и обговаривались они в своё время с воеводой на меньшую величину, но за такое усердие пронский князь лишь хвалил. Выходила сторожевая башня по своим размерам почти такою же, как построили и в самом Пронске.

Уезжал со своей полусотней дружинников князь из Ломихвоста полный торжествующих надежд; не ошибся он с выбором боярина Кирилла, а потому крепла его юго-западная окраина. О том и свидетельствовала почти готовая новая крепость.

Радовало Александра Михайловича и многолюдье нового удела, потому что теперь уже не надо было слать Кирилле Афанасьевичу смердов, холопов и другого народа. Одна лишь глубоко потаённая мысль беспокойной занозой сидела в душе у Александра Михайловича: как глянет на подобное возведение великий владимирский и московский князь Иван Данилович и чего по этому поводу станет нашептывать он в Орде хану Узбеку? Чтобы опередить хитроподлого соседа и самому обсказать татарскому владыке свои помыслы, надумал пронский князь поехать в Сарай с выходом.

Боярин Кирилла Афанасьевич о княжеских распрях и усобицах особо много не думал, а память о ростовском жительстве уходила в далёкое прошлое. Жена с дочерью и сыновьями, поглощенная заботами нового существования тоже, как казалось боярину, горестным воспоминаниям особо не предавалась.

Стефан превратился в настоящего отцовского помощника и все дела по возведению крепости теперь вёл сам по себе. Умом и умением оказался он расположен ко многим ремёслам, а потому схватывал увиденное в одно мгновенье. Старые мастеровые люди от такой расторопной хватки лишь восхищенно качали головами, и потому легко признавали его начальство. Тем более, что Стефан, при своих успехах и способностях, особой гордости не выказывал, а искал при каждом удобном случае советов у знающих людей. Была у Стефана и ещё одна забота – жена Анна. То, что между ними мир да лад, видно было каждому. Молодая жена старалась радовать мужа в каждой мелочи, и тот не оставался без ответа. Видя, как бережно прячет в рукаве старший сын неведомый полевой цвет, чтобы жене принесть, Кирилла Афанасьевич лишь добродушно укрывал улыбку в усах своих. Что же, такое балование лишь на пользу будущему ребёнку, которого молодая женщина уже носила под сердцем.

Пётр, которому исполнилось двенадцать годов, разрывался между старшим братом и отцом. Любо ему было бегать по крепостным стенам, стоять на вершинах сторожевых башен, пугая мать свою Марию. А пуще того, любил он ездить с отцом по дальним селищам их нового надела и внимать наставлениям Кириллы Афанасьевича. Рассказывал отец младшему сыну, как выгоднее обрабатывать и засевать пашню.

– Рожь любит много влаги, а потому сей её под зиму, быть тогда зерну налиту, тяжелу и урожаю богату, – говорил Кирилла Афанасьевич, проезжая мимо ржаного поля.

Пётр выспрашивал и про пшеницу.

– На кой её сеять, ежели зерна от неё много меньше ржаного? Может статься, надобно и её, как рожь, по осени сеять?

– Пшеница холодов боится, а потому может зимних месяцев не пережить. Вот посему и следует зерно пшеничное в нагретую землю по весне бросать. Хоть урожай не так богат, как со ржи, но зато калач белый из неё выходит. Каждый год поле пшеничное след менять с полем ржаным, и к тому же надо иметь ещё одно про запас, ничем не засеянное для отдыха. Вот тогда на доброй земле и при таком рачительстве смерд, холоп, мир селища всегда с зерном будет, а значит и оброк исправно выдаст.

Пётр слова отцовские в самое сердце брал, а потому уже сейчас было видно, что из него добрый и заботливый хозяин вырастет.

По-прежнему огорчал родителей средний сын – Варфоломей. Шёл ему четырнадцатый год, а всё не могли понять отец с матерью, куда же сердце его клонится. На крепость его не влекло. Хоть ратной науке выучился – и на коне ездил, из лука стрелял, копье метал и саблей при случае мог отбиться, но видел боярин, что всё это от сильного принуждения, а не от души. Когда речь заходила о возведении хором, изб с печами или про труды на пашне, интерес Варфоломей выказывал, но без жилки хозяйской и личной выгоды. Проглядывалось в нём нехитрое любопытство, которое сводилось к познанию трудов созидательных и к постижению внутреннего движения природных сил у всяк твари сущей. Того уровня умения читать и писать, какими владел Стефан или даже Пётр, достичь Варфоломею так и не удалось. Бывало, уже и не один раз, даст ему мать псалтырь, так средний сын едва бредет по нему, а на первотрудном попавшемся слове споткнётся и вовсе остановится. Не только матери с отцом было заметно, но и всем домочадца, что тяготиться Варфоломей своими близкими. Довольно часто уходил отрок из дому. Бродил Варфоломей в окрестностях городища, уходил к реке, подолгу сидел на берегу, глядя в прозрачную речную глубь. Не один раз забирался на вершину горы, где ещё оставалась не сведенной вековая дубрава, и стоял часами, напряженно оборотив лицо своё в сторону южную, словно оттуда весть должен был какую увидеть и услышать. В той стороне, в какую подолгу глядел Варфоломей, находилось Дмитровское селище.

Большим то поселение назвать было нельзя, так как жило там всего около сорока смердов, управляемых старостой Ессеем. Стояло оно, как и Александровское городище, рядом с Вёрдой. Когда боярин Кирилла Афанасьевич осматривал тамошние пашни и угодья, то одно обстоятельство показалось ему весьма странным: почему избы, числом пять, находились на низком затопляемом берегу, а не на высоком, у подножья Дмитровой горы? Спросил тогда у старосты, но тот лишь плечами жал, смущённо покрякивал, да говорил что-то невнятное, сбивчиво ответствовал про запрет далёких предков.

Подумалось тогда Кириллу Афанасьевичу, что мировой старшина опился пива хмельного, а потому так путано слова выговаривает. В тот раз недолго пребывал воевода в Дмитровских починках, которые по чьему-то недогляду прозвали селищем. Когда же уезжал, то очень жалел, что раньше про Дмитровскую гору ничего не ведал. Виделась ему на этом высоком месте крепость грознее, чем выходила у Красного городка, а потому думалось о новом возведении. До Дмитровского селища было десять верст и там тоже не мешало бы иметь надежный кремник, как оберег для окрестных смердов и ещё одно надёжное прикрытие пронской стороны.

Об этом воевода сказывал князю Александру Михайловичу. Да ещё порассказал о лесном отшельнике Демьяне, который чудным искусством владеет и, окромя посуды дивной, производит глиняные кирпичи невероятной прочности, которые для постройки крепости лучше дубовых бревен сгодиться могут. Показывал Кирилла Афанасьевич пронскому князю того потешного медведя, какого старый Демьян передал в дар для Стефановой женки. В отличие от зверя, что сидел на воротах домовой пристройке у Демьяна, этот косолапый мордой был совсем не злобной и веселой; с широко разинутой улыбчивой пастью сидел медведь и на гуслях играл. Потом показывал кирпичи. Теперь уже засомневавшийся пронский князь их твердость пробовал. Бил, как и в своё время Кирилл Афанасьевич лупил, со всего размаха и сил не жалея. Испытанием остался доволен.

Воевода и о своих подсчётах доложил. Не один день высчитывал Кирилла Афанасьевич, сколько кирпича понадобиться, ежели делать его охватом локоть на локоть. Князь Александр Михайлович, подивившись деловитости боярина, препятствий чинить, не стал и даже сулил изыскать кое-каких денег.

– Уменья тебе не занимать. Возводи, воевода, ещё крепость, но до времени разговора боле ни с кем об том не веди. Коли проведает о сем Иван Коротопол взбелениться пуще прежнего, и к великому владимирскому и московскому князю с жалобой упадёт, – сказал он.

Вот почему, когда возведение крепости и городища Ломихвост близилось к своему окончанию, больше думал Кирилла Афанасьевич о Дмитровской горе и о новой постройке, но в мысли свои никого не посвящал. Даже жене сказал, что собирается в Дмитровское лишь по делам хозяйственным, а потому и сыну Стефану отказал в поездке.

Однако, когда Варфоломей прознал, что отец с десятником Иваном Чириковым собирается вновь в селище около высокой горы, то стал страстно просить взять его с собой. Так как до сих пор средний сын не высказывал никаких желаний, то такая горячность удивила мать, а отца даже порадовала.

В хмурое осеннее утро, когда светать начинает так поздно, что успевают заболеть бока от пустого лежания, выехали из новой крепости. Ломихвост, который особенно старательно принялись обживать с наступлением сильных ночных холодов, нуждался в работниках, а потому лишних людей брать с собой не стали. Так как путь до селища было не далеким, то решились ехать втроем. К тому же, верный помощник воеводы десятник Иван Чириков доносил, что татар поблизости невидно.

Десять вёрст, которые требовалось преодолеть, ушли под копыта коней незамеченными и всё благодаря Вислому. Пожилой воин говорил всю дорогу безостановочно, а так как вещал он складно и лучше любого сказителя, то слушать его было в удовольствие и Кириллу Афанасьевичу и Варфоломею.

Первое, о чём поведал десятник отцу с сыном – это о различных названиях в той стороне. Почему то или иное селище, речка или болото прозывается тем или иным именем. Новому вотчиннику и самому давно было любопытно, почему рядом с Дмитровским селищем топь называется Чулковой, а теперь вот случай и представился. Иван Чириков рассказывал:

– Ордынцы хоть уже и прознали о путях на Русь и Москву через Дикое поле, Пронск, Рязань, но из-за большого числа воинов в туменах одной проторенной сакмой двигаться не могли. Для того чтобы продвигаться большим и широким валом, требовалось узнавать и другие пути-дороги. Когда ордынский князь Елторайка задумал на Рязань быстрым наскоком наскочить, то послал впереди себя доглядатых, выряженных по большей части в купцов. Только настрадавшийся от татар простой люд, давно уже стал приметливым, а потому тех поддельных торговцев узрел сразу. Вот потому, когда сказывали смерды о коротких путях к Рязани, то указали на топь, что раскинулась между Вёрдой и Брусной. На том болоте умудрялись ходить лишь одни козы, и звалось она среди местного населения Козьим. Ежели туда кому спьяну забредать доводилось, то обратно уже таковой бедолага не выбирался, тонул. Одно слово – топь. Купцы те ложные, как проведали, что вроде имеется ещё одна сакма, так сражу же обратно поскакали и об том доложили Елторайке. Ордынцы на радостях, что внезапно на Рязани могут объявиться и помчались во весь опор. С Дмитровского селища, смерды не будь дураки, загодя ушли, а вот в нескольких других починках, стоявших в отдалении, замешкались. За свою самонадеянность и поплатились: многих там мужиков посекли, баб и детишек в полон похватали. Елторайка же, как скакал со своим туменом, так со всего ходу и увяз в болоте. Немало там татар, нахлебавшись вонючей жижи, потонуло. Коням, коих совсем погубили, а коих без ног оставили, тоже счету не было. А вот ордынского князя Елторайку вытянуть-таки успели. Выволокли его на сухое место без всего, в одном исподнем, а порты с чулками басурманскими в топи на веки вечные остались. С тех пор Козье болото, без того поганое, а после татарского потопления и вовсе изгаженного, стали прозывать Чулковым, и вместе с ним починок, стоящий возле него, тоже прозвали тем же именем – Чулково. Другой же починок, где мужиков посекли без счета, стал именоваться Секириным.

Когда до Дмитровского селища оставалось совсем немного, то спросил Кирилла Афанасьевич у десятника про странное поведение тамошних смердов и старосту ихнего.

– Давно меня интересует, Иван, почему люд сей каждую весну предпочитает мокнуть, но не переселяется на гору? – вопросил воевода.

Ещё минуту назад говоривший без умолку Чириков-Вислый, сделался сразу сумрачным, совсем непохожим на себя.

– Вести сказ про то, значит на себя беду кликать, – лишь вымолвил он сдавленным голосом.

Варфоломей, ехавший вслед за отцом и за всю дорогу не проронивший ни слова, неожиданно проговорил:

– От той горы, каковая среди людей прозывается Дмитровской, никому беды быть не может.

– Как же быть не может, ежели маковка на ней, в кое-каковую пору посвечивает, а в иную и вовсе возгорает!? – вырвалось у пожилого десятника.

Воеводу это известие сильно заинтересовало, а потому он спросил у Ивана Чирикова:

– Как таковое возможно, дабы маковка горы возгораться могла?

– Вести сказ про то, лишь горести потворствовать, – упрямо повторил десятник, и хотел отъехать от воеводы, но тот перегородил ему тропу.

– Тебе доводилось зреть, как та гора светится? – не отставал Кирилл Афанасьевич.

– Ох, да не пытай ты меня, боярин, сказываю же тебе, коли продолжать об том сказ, то быть беде.

– А дмитровские про горение ведают? – спросил воевода.

– Как же им не ведать, коли рядом живут, – совсем уже тихо произнёс десятник.

Поняв, что от Вислого ему сути не добиться, воевода решил поменять разговор.

– Ведаешь ли ты, десятник Иван, каковая недоимка за сим селищем?! – спросил Кирилла Афанасьевич.

– Про оброк, каковой до сей поры не привезён, дознанье уже учинялось. Молвить, что сея недоимка слишком велика, невозможно. Содеялась она вследствие прихода в селище четверки новых семейств. Староста уж допытывал, заказано ли зерно попридержать до последующего урожая. Тебя, боярин, не очутилось на наделе, а затем, как-то и позабылось вовсе. Мне же отчего-то мыслилось, что отряжались мы в Дмитровское совсем по иной надобности. А разве не так?

– Так то оно так, но коли мы здесь, то почему бы нам одним разом и с оброком не постановить?

– Что же, можно и про сею тяжбу помыслить, – согласился десятник.

– А люда в прибывших семьях много?

– Как мировой староста доложил, почти три десятка душ прибыло. Земли под пахоту им покудова нету, но избы уж определили справные.

– Мужиков, пригодных для ополчения и ратной службы, сколь?

– Ежели брать в расчёт и тех, кому под сороковник, то двадцать душ.

– Что же, даже вовсе не худо. Ежели их выучить, то и крепость оборонить возмогут.

– О чём это ты, Кирилла Афанасьевич? – настороженно поинтересовался десятник.

– Слушая твой сказ про трясину непроходимую, помыслилось мне. Хорошо бы на Дмитровской горе, да под защитой топи, определить крепость, дабы лучше и могучее Ломихвоста вышла. А как поставим, так ратные люди и понадобятся.

Иван Чириков, какой ехал бледным, и совсем с лица сошёл.

– Замыслил ты, Кирилла Афанасьевич, дело, каковое поднять никому не получиться. Не сыскать тебе в здешних наделах смерда, каковой бы на сей горе жительствовать согласился, а тем более кремник ставить.

– Это что же, про горение вершины, и во всей округе ведают? – удивленным голосом поинтересовался воевода.

– Ох, Кирилла Афанасьевич, доведёт весь твой спрос до немалой беды. Богом прошу, не пытай ты меня. Мыслю я, что на себя бедствие накликаешь, и на меня нагонишь, – вновь повторил десятник.

– Да что же такового особенного в сей горе, что и молвить-то, о ней заказано?! – ещё больше удивился Кирилл Афанасьевич.

Чириков-Вислый лишь отрицательно помотал головой, не произнеся при этом ни единого слова.

– На самой вершине в келье жительствует безгрешный человече, подобный афонским святогорцам. Фаворский свет тому старцу ведом, а безмятежность жизни старца стережётся небесным огнем. Вот по таковому случаю и опасается туда делать ход люд простой, – словно находясь во сне, проговорил Варфоломей.

Теперь уже и Иван Чириков, и Кирилла Афанасьевич смотрели на среднего сына воеводы с превеликим удивлением.


За три года до татарского нашествия на Русь случилось быть сильной грозе. Была та гроза, как после говаривали мужики и бабы, противоположенной естеству, и очень даже необыкновенной. Прогрохотала она глубокой ночью и почему-то только над Дмитровской горой, куда и ударила ветвистая молния. После же страшенного грохота с вершины горы в речку Вёрду потекли огненные языки. Достигая воды, пламя с шипением гасло, и от сего поднимались над селищем высокие столбы пара. До самого утра продолжалось такое изливание и лишь с восходом солнца прекратилось. Но ещё страннее, чем сама гроза, показалось тогда смердам селища, что от того огня не погорели деревья, которые в большом избытке росли на горе. А ещё через неделю после того ночного грохотания, стал окрестный люд примечать, что на самой вершине горы появляется световой столб. Упрётся в небо этакой бескронной сосновой стволиной, помигает с час-другой, да и погаснет. На что подумать смерды не знали, а потому послали гонца в Пронск – к князю и архиепископу. К тому времени, когда духовный пастырь прибыл в селище, свет уже больше не являлся, а потому обругав паству за ненужное беспокойство, священнослужитель удалился обратно восвояси.

Хоть и продолжительно про меж собой болтали про тот случай, но всё же заботы каждодневные приневолили про него позабыть. И совсем бы про него уж не вспоминали, но внезапно выявилось, что на самой вершине, среди соснового бора появилась келья с часовенкой, а при них чернец. Самые смелые, кому того монашка довелось повидать, говорили, что сей чернец мало сходства имеет с человеком духовного звания. По своей стати, одежде и поведению необычный чернец больше сходствует с расстригой. Ещё, может с месяц, а может чуть поболе судачили про неведомого человека. Но так как расстрига к люду не спускался, то и у смердов до него дела не имелось. Совсем бы всё успокоилось, но тут вышел случай.

У мирового старшины Луки младший сын его Ондрюшка, помогавший на сене, спрыгнул со стога и угодил на вилы. Деревянная рогатина пробила отроку бок и вышла из живота. Пока бабы вокруг да около голосили, парнишка отдал Богу душу. Прибежал староста, а сын его уж и не дышит. Убивался Лука страшно, ведь был у него сей малец единственным парнем, а все же остальные – девки. Вот тут и пришёл к нему в дом нежданно-негаданно тот расстрига, да повелел всем выходить вон. Люд, было, на него заворчал, чего, дескать, в чужой монастырь да со своим уставом. Но чернец положил на плечо Луке руку свою, да так глянул, что тот первым к двери попятился и за собой всех вывел. Прошёл, наверное, час или даже поболе, лишь после того дверь в избе распахнулась, вышел оттуда тот расстрига, прошёл через селище, да и удалился на гору. Пока он шествовал мимо люда, ни одна живая душа не то, что пошевелиться, дыхнуть боялась. Источалась от того расстриги, какая-то неведомая сила, а впереди него как будто жаркая стена шла; так всех и обдавало.

Когда же тот скрылся в речных камышах, все в избу и бросились, а впереди всех Лука. Подошёл староста к столу, оглядел сына с головы до ног и уразумел, что спит тот безмятежным сном. Тут, само собой разумеется, такое началось! Кто плакал и крестился. Кто поминал Бога, Сына Его и Духа Святого. Кто-то просто так надрывался: кричал, как оглашенный, вообще не понять, что и зачем. И больше всех сам староста Лука. А Ондрюшка, лишь с боку на бок перевернулся и дальше продолжал спать. Так, не смотря на весь шум-гам, до следующего утра и не пробудился, а потом уже ничего и не помнил, будто и не случалось с ним страшной беды.

Староста на радостях собрал богатые дары, и пошёл с сыном на гору – благодарить. Поднимается, а самого страх разбирает, кого же одаривать будет: то ли святого человека, то ли слугу дьявольского. Пришли они с отроком на самую вершину, а вокруг ни души. Заглянули в келью, и там пусто. Набрался староста храбрости пошёл в часовню. Нет, все вроде, как и в их молельной избе, лишь одно было чудно. Иконы будто и не совсем иконы. Все святые лики на них, как бы изнутри каким-то живым светом святятся и за пришлыми отцом с сыном, как бы взглядом приглядывают: куда они идут, туда и глаза смотрят. Перекрестились отец с сыном на все стороны, сложили дары, и, не дождавшись хозяина, быстро удалились. Дома про всё честно порассказали, и тем нагнали на людей страху. Многие в тот момент зареклись на гору ходить. Многие, но не все.

Через какое-то время, с утра пораньше отправилась на гору к чернецу молодая девка, какая с детства ногу волочила. Хоть и была она с лица писаной красавицей, но всё ж, однако никто её замуж не брал. Кому же в хозяйстве нужна лишняя обуза?! Оставшись сиротой, вот уж третий год после своего двадцатилетия, жила та девка одна. Как сирота ползла вверх по склону, волоча за собой недвижимую ногу, то многие углядели. Кому-то сие показалось страшным, кому-то любопытны, а потому стали ждать возврата девки с большим нетерпением. Даже по сему случаю всю работу позабросили. Так, ковыряются у себя по огородам, а от горы глаз не отводят. Лишь ближе к ночи, когда уже и смеркаться стало, терпеливые – кто по избам не разошёлся, услышали, как кто-то по кустам с холма скатывается, да смеётся заливно. Тут конечно и весь остальной люд из горниц повалил. Потом самые глазастые, крестясь, говорили, что углядели, как та одинокая девка через Вёрду, будто по воздуху перелетела. И опять, все охали-ахали, молились и Бога славили. Были и такие, кто про нечистого поминал, да староста тем отповедь суровую устроил. Сам, дескать, видел на Дмитровской горе иконы со святыми угодниками, и с матерью Божьей.

Потекла от починка к починку, от селища к селищу слава о дивном целителе. Через какое-то время дошла она до ушей пронского воеводы, который давно страдал недужной болезнью. Испытывал тот воевода боли нестерпимые, от которых не находил спасения ни у кого. Прибыл он в Дмитровское селище, переговорил со старостой и по его совету, оставив кметей своих, на гору пошёл один. Пробыл он там, так же до вечера, а когда вернулся, объявил миру о своём выздоровлении. На радостях боярин тут же устроил гуляние, да попустил миру оброк за шедший год. На том же гулянии углядел пронские воевода ту девку, что ногу свою излечила, да и воспылал к ней страстью. Забыв про жену и детей, стал зазывать её с собой в град, обещая блага всякие. Та лишь смеялась, да изрекала, что люб ей тот чернец, что на горе. Говорила, что никого ей в мужья не надобно, и вообще ничего мирского не требуется. От хмельного мёда воевода горячился сильнее сильного, а потому решился увезти девку против её воли. Об том уж и приказ дал своим дружинникам, коих с ним было с десяток. Но и смерды, прослышав про то, предупредили красавицу, та и подалась на гору, в скит. Взбешенный воевода с дружинниками вслед за ней подался, а, догнав, к дереву привязал, да и надругался над ней. Потом того чернеца, который вступился и воеводе выговор делал, тоже к тому же дереву привязали, и оставили зверям на съедение. Сами же спустились в селище, продолжали гулять, да посматривать, чтобы на гору никто не шёл, и помощи не оказывал.

Когда же ночь наступила, то снова загремел гром над самою вершиной, но теперь уже не белый огонь потек с горы, а красный, словно кровь. И стоял над селищем непонятно чей плач – тихий и протяжный, но всем слышный, как будто исходивший с небес. Ужас охватил воеводу с дружинниками, бросились они кто куда, да попали на топь, где все сгинули. Через десять дён пришёл из Пронска другой воевода, и дознание проводить стал. Ему обсказывают, как что было, но он на веру ничего не принял. Хотел было на гору подняться, да не смог. Кольчуга с него сваливается, будто, кто стягивает. Мечи с саблями сами собой с сухим треском разламываются, будто из дерева. Как не пытались кмети, но так и ни одного шага наверх ступить не смогли. Ушёл обратно воевода в Пронск, да князю все пересказал. Тот и повелел: всех поселял, которые сие чудо зрели, живота лишить и не только в одном селище, но и в окружных починках. Так вознамеривался князь пресечь память людскую, да предать забвению место чудесное. Вернулись дружинники в Дмитровское селище, произвели наказ князя, и вдобавок ко всему, избы с посевами повыжгли. Когда же возвращались, то на обратной дороге, их самих из луков постреляли. Вроде всё сделал князь, чтобы селище с горой дивной позабылось навеки.

Потом на Русь пришли татары, и о селище думать вроде бы и совсем некому стало. Но как-то так вышло, что вновь поднялись избы у Дмитровской горы, а старое название к селищу само собой прилепилось. И ведь не было среди новых поселян тех, кто бы ведал сказа про святого чернеца. И всё ж, когда люди уже обжили места сии, откуда-то вдруг возникла песня про ту давнюю историю. Какой человек пел её – про то неведомо Кто же слушал, сразу разумел о которой горе, какой реке, каком боярине и князя речь идёт. Потом нашлись смельчаки, которые на вершину ход сделали, и будто бы того же самого чернеца повидали. Собрались поселяне и миром постановили: сказы про то не сказывать, песен про то не запевать, а кто что видел, так пусть лучше забудет. Чем молвою накликать не себя гнев княжеский да суд Божеский, уж лучше в тишине и без греха. Непонятно с какой стати, но уверовал люд, что в те давние времена убивали на горе Сына Божьего, коей воскрес. А ещё в селище уверены, что татары на Русь пришли по Божьему помыслу за прегрешения людские. И не идут селяне на гору жить потому, как огня небесного опасаются. Нет-нет, да и вспыхивает вершина непонятным огнем, посветит малость, да гаснет. Тех огненных языков, что к воде сползают, не видывали. Но и одного свечения света Божьего достаточно, чтобы с мыслями тёмными к горе близко не подходить.

Вот всё это и рассказал десятник, которого потрясла прозорливость Варфоломея. Воевода слушал Чириков- Вислого и не знал, верить ему или нет.

Сказ о жизни Сергия

Подняться наверх