Читать книгу Бомба в голове - Виктор Голубев - Страница 9

Часть первая
8

Оглавление

Около получаса Виталий просидел в кабинете главврача, где за чашкой чая поделился впечатлениями о беседе с больным.

– Он говорит такие вещи, которые вызывают оторопь. Если бы он не был вашим пациентом, я бы не знал, о чём думать.

– Я уже слышал о его желании взорвать мир. Возможно, он блефует, почувствовав себя в центре событий. Скорее всего, это отголоски психического расстройства, активизация некоего комплекса детскости, когда безосновательно пытаешься как можно дольше держать на себе внимание других.

Захаров не рассказал журналисту о странных явлениях, которые зафиксировали камеры наблюдения, направленные на спящего пациента. Он посчитал, что не имеет ещё достаточно информации о нём, чтобы придавать огласке данные факты. Если их удастся понять, вполне возможно, дополнительные сведения о больном могут в будущем пригодиться.

– Вы считаете, его словам не стоит придавать значение? – спросил Виталий.

– Я не знаю, насколько его практические возможности, связанные с работой, опасны для людей, но сам он, как мне кажется, убивать никого не станет. Он высоко себя ценит и хочет, чтобы его ценили тоже. Он понимает, что вынужден придерживаться общих правил, моральных принципов, сообразуясь с которыми, он не может действовать бесконтрольно. У него целая теория ненависти, но настоящие убийцы, как правило, такими вещами не заморачиваются. Для них убийство – или ремесло, или что-то из ряда вон выходящее.

Через окно Виталий видел, как санитары проводили Канетелина в корпус клиники. Если его не увести, сказал доктор, он может простоять так до самого вечера. Опущенная голова, меланхоличный облик больного резко контрастировали с тем возбуждённо-злым напором, с которым он чуть ранее доносил до Виталия свои взгляды. Показалось, что с участием этого необычного пациента разыгрывается какая-то дьявольская игра. Во всяком случае, намеренно или нет, но он давал слишком много поводов для размышлений.

– Резкие перепады настроений для него характерны? – спросил журналист.

Доктор посмотрел в окно:

– Да, возвращение к нормальной жизни обычно не проходит гладко. Вы знаете, его странные помыслы внешне почти никак не проявляются. Большей частью он спокоен, даже дружелюбен. Мне самому удалось распознать их только по косвенным признакам, и тогда я вызвал его на откровенность. То, о чём он думает, ужасно, однако пока его удаётся сдерживать. Я намеревался его изолировать, но он уверяет, что не станет причинять зло никому из здешних обитателей.

– Вы ему верите?

Академик выглядел невозмутимым.

– Видите ли. Форма общения с больным есть часть лечебного процесса. Оттого, насколько выстроены у нас отношения, зависит качество его мировосприятия в будущем. Иногда я предпочитаю рисковать.

Виталий отпил чаю, вспомнив вдруг, как заразительно приятно описывал данный процесс Канетелин. Но вопреки кажущимся ассоциациям почувствовал поминутно нарастающее к нему раздражение. Всё, что было связано с безумством, отображающемся в дикой ненависти к людям, олицетворялось теперь в одном конкретном психе, страдающем то ли от недостатка внимания со стороны учёных, то ли от бессилия подчинить себе всемирный разум. Однако Виталий замечал, что, бывало, и сам, пытаясь вдолбить кому-то свою правду, становится таким же невежественно-буйным, находясь совсем рядом со злобой и ненавистью в отношении своих оппонентов. Уже сегодня он несколько раз ловил себя на том, что теряет самообладание и в конечном счёте может сорваться, если, не дай бог, изречения физика заденут его лично.

– Следствие полагает, что он мог быть как-то причастен к катастрофе на путях, – высказал свои подозрения Виталий. Академик молча кивнул. – Пока это выглядит нереально… Скажите, он мог, находясь в клинике, связаться с внешним миром?

– Через кого-то?

– Да.

Академик изобразил на лице озабоченность:

– Сомневаюсь. У меня проверенный персонал, люди, которые знают свои обязанности и не будут скрывать от меня любые вещи, касающиеся пациентов. Притом что за больными организован круглосуточный уход и наблюдение.

– Хотя иногда они у вас безнадзорно разгуливают по территории, – вставил журналист, не в состоянии забыть попорченный кузов своего автомобиля.

– Я же вам компенсировал потери. – Доктор покачал головой. – Видно, вас сильно задело, что виновник остался ненаказанным.

Виталий ничего не ответил.

– Отнеситесь к этому философски. Маленькие неприятности неизбежны, не здесь, так в чём-то другом, от них всё равно не скрыться. Канетелин свои впечатления накапливает, а вы спускайте их в унитаз. Так легче жить.

– Я это понимаю. Но для успешного противодействия неурядицам должно быть больше позитива. Где его взять?

– Ищите. Сам он, конечно, с неба не свалится. Живите больше для себя. Устраивайте то, что вас радует, успокаивает, вдохновляет.

– И только-то? – Виталий улыбнулся. – По-моему, все психологи поют всегда одну и ту же песню – и на праздники, и на похоронах.

Захаров спокойно отреагировал на мнение журналиста:

– Психология и психиатрия до сих пор ещё науки поверхностные. Профессионализм заключается в нюансах, если вы не в курсе.

Они договорились обмениваться информацией по Канетелину, причём каждый держал в голове гораздо большую заинтересованность в дополнительных сведениях, чем проявлял её наружно. Здесь смешалось всё: и профессиональный интерес, и человеческое любопытство, и скрытая надежда поиметь какую-либо выгоду, поскольку важная информация, как известно, всегда имеет свою цену. Оба знали, что чудес на свете не бывает, и если с физиком как-то связаны последние события, то этой связи обязательно должно быть простое объяснение.

Захаров поручил одному из своих санитаров отвезти журналиста в город. Парень всю дорогу без умолку болтал, но Виталий его не слушал, изредка поддакивая и думая о своём.

Только теперь, по прошествии некоторого времени, он начинал осознавать, чем был раздражён, что не давало покоя и служило поводом его жаркого, кипучего негодования. Физик, конечно, был умён, но оттого не менее, а, признаться, даже более противен.

Что за дикость полагать, что вокруг тебя одни уроды! Не принимать ни малейшего участия в людях, не иметь ни капли добрых намерений, тепла, сочувствия – как можно жить без всего этого? Даже в близких пытаться обнаружить до безумия надоедливых существ. Из чего тогда черпать вдохновение? Если жизнь поместила тебя в условия социума, просто глупо пытаться этим пренебрегать, не впитывая от окружающих всего самого лучшего. Или вдохновение заточено только на то, чтобы противопоставить себя всем остальным? Но это нелепо. В мире миллиарды разнообразий, подавляющее большинство из которых вас не знает и которым, совершенно естественно, нет до вас никакого дела. Обратить их всех против себя просто физически невозможно. На это можно потратить много сил и ничего не добиться, и разве в этом заключается смысл жизни? Гораздо проще любить, быть добрым и отзывчивым, это и продуктивнее даже, и приятнее. Но мы почему-то делаем всё возможное, чтобы превратить добродетель в излишество. Мы черпаем силы в самых пагубных пристрастиях, увлекая ими прочих, а от того, насколько поддаются они увлечению, записываем их в разряд принимаемых или не принимаемых нами людей. Индивидуальность не в том, чтобы не замечать её у других, – справедливость данного тезиса оспаривается нами всю жизнь.

И сводится индивидуализм, как правило, к простому набору противопоставлений, в которые вовлечены все самые важные сферы жизни. Почему одних мы любим, а других при этом люто ненавидим? Где-то ведь лежит грань, разъединяющая всех на категории привлекательности. Как же все привыкли определять степень своей привязанности к человеку по его физиономии или достоинствам и недостаткам! Какая нелепость, что приходится изначально доказывать, что ты не верблюд, хотя и показался кому-то странным. А в целом и прочие такие же с ходу записываются в стан недругов. И целые толпы людей при этом ставятся ступенью ниже или даже выделяются в группу презираемых из предубеждения, что отличаются от вас короткими ногами или странной причёской и составляют особый клан чужаков. Причём они могут думать о вас то же самое. Наверное, в этом и есть истоки человеконенавистничества. Мы склонны в любом, даже очень похожем на нас, искать в первую очередь различия, а не сходства, мы склонны выделять себя и сравнивать по всем критериям с собой. Да, наверное, полюбить Квазимодо с первого взгляда невозможно, но если он всем сердцем на вашей стороне…

Если человек умён и интересен, он, безусловно, может рассчитывать на благосклонность и приятие окружающих его людей. Но что делать миллионам безликих, не заслуживших по разным причинам места под солнцем? Как быть им с их нудной вознёй, глупостью и дурными привычками?

Мы способны обрести друга в самом неприятном представителе человеческого рода, если видим его чуткость и понимание, если нас устраивают его манеры, если у нас близкие с ним взгляды – одним словом, если чувствуем, что не испытываем рядом с ним дискомфорта. Но горе тому, кто не совладает с этим правилом человеческого общежития, потому что дальше для него вступают в силу обычные законы симпатии и антипатии, законы национальной розни и расовых отношений. Ему долго ещё придётся унижаться, чтобы добиться права: не любви к себе уж, но хотя бы уважения. И насколько это право окажется действенным, тоже большой вопрос.

Какое же оно странное, это человеческое существо. Оно не имеет чётких понятий, но готово винить и оправдывать, порицать и хвалить себе подобных в свете каких-то неясных представлений. Ложь во имя спасения, предательство ради любви… Но если невозможно определить, где грань между преданностью и фальшью, стяжательством и бескорыстием, пороком и мыслью о нём, о чём вообще тогда может идти речь? Человек настолько слаб, что исступлённо каждый день, час и минуту борется с себе подобными. Его стремление возвыситься в глазах других смешно и грустно. Он придумал себе шкалу ценностей и подводит к ней каждого, отмеряя планкой по макушке, – а как иначе определить безнравственность? (Они же мешают нам жить!) Он не хочет оставить суд времени и не доверяет никому, взваливая всё на свои хрупкие плечи. Он даёт оценку сам и сразу. Он печётся о своём благополучии (или благополучии своих)! А значит, надо разделять.

В мире правит зло, а историю творят посредственности, великие только вмешиваются. Неудивительно поэтому, что противодействие злу носит характер настоящей, неустанной, бесконечной, яростной борьбы…

Парень наконец привёз его в город. Виталий сухо с ним попрощался, оставив, очевидно, не самое приятное о себе впечатление. Впрочем, хозяин автомобиля, похоже, не был обескуражен молчаливостью попутчика и, скорее всего, тут же его забыл.

Журналист зашёл в редакцию, но не успел подняться на своё рабочее место, как позвонил Глеб Борисович:

– Вы были сегодня в клинике?

– Я только что оттуда.

Виталий коротко рассказал о беседе с физиком, подчеркнув явно болезненные формы его личности, на что полковник заявил, что знает об этом от Захарова.

– Он ещё говорил про какую-то установку.

– Установка есть, но она охраняемая. Во время взрывов там никого не было.

– Может, она управляется на расстоянии?

– Вы шутите?

– …Просто я перебираю разные варианты, даже самые нелепые. Вообще Канетелин производит довольно странное впечатление. Я бы счёл его чрезвычайно опасным типом.

– Мы его проверяем. Огромная просьба, не рассказывайте никому то, что услышали.

– Да, я понимаю.

– Собственно, мне больше интересны его взаимоотношения с другими сотрудниками центра. Постарайтесь в следующий раз поковырять его в этом направлении. Он вам больше доверяет.

– Вы считаете, у него ещё будет желание со мной встретиться?

– Обязательно. Мне не звоните, я свяжусь с вами сам.

Виталий хотел было поинтересоваться: а что, если будет важная информация? – но полковник уже отключился.

Дело затягивалось. Расследование шло своим чередом, но, судя по всему, результатов практически никаких не было. Те зацепки, которые хоть на шаг могли продвинуть следствие, по словам полковника, приводили в тупик, внезапно обрываясь. Всё, что было связано с Канетелиным, имело вид бытовых разборок. Научные проработки были прощупаны со всех сторон. Никаких тайных дел он не имел, а кроме него, больше зацепиться было не за кого.

В новостях, рассказывая о трагедии, как всегда, говорили о «совокупности целого ряда причин», неожиданно совпавших в данном конкретном случае.

«Кого они хотят обмануть? Если бы подобный случай был первым… – думал Виталий. – Когда говорят о нескольких причинах, это значит, что на самом деле есть только одна, и она при этом, как правило, не называется».

Он хотел было заняться текущими делами, но разговор с Канетелиным никак не шёл из головы.

Был ли у них внутрицеховой конфликт? Если да, то он, безусловно, являлся главным катализатором чьих-то преступных действий. Можно быть социопатом или в чём-либо ущербным, но когда раздражитель рядом и каждый день, все силы сосредотачиваются на противодействии именно ему. Разговор на данную тему совсем недавно уже был, Виталий совершенно отчётливо начал вспоминать его нюансы, подивившись тому, насколько склонны люди акцентировать внимание на своих проблемах в преддверии важных изменений в своей жизни.

Да, он уже слышал это от кого-то, и долго вспоминать не пришлось. Странным показалось теперь, что именно от Олега. Как-то они разговорились по поводу здоровых человеческих амбиций, но для Виталия, имевшего слабость к рассуждениям на общие темы, его слова тогда не явились откровением. Тем более что Олег никогда не жаловался на судьбу, наоборот, всегда выглядел ею довольным.

– Я, например, не чувствую в себе возможности руководить нашим славным научным коллективом, – говорил он, – хотя по этому поводу просматриваются вполне реальные перспективы. И дело не в моих знаниях и характере, просто каждый должен заниматься тем, что умеет делать лучше всего.

– Это в идеале.

– И нужно к этому стремиться. Я чувствую, что сильнее, когда полностью погружён в тему, когда не связан проблемами управленческих отношений с партнёрами.

– Одно другому не мешает, если иметь в виду науку и административные обязанности, – возразил тогда Виталий. – К тому же любой руководитель всегда имеет по отношению к подчинённым преимущество.

Олег тогда серьёзно воспринял его реплику, но скорее оттого, что уже углубился в развитие собственной мысли.

– Вот что я тебе скажу, – заявил он. – Диалектика жизни такова, что все мы хотим иметь в ней какое-то значение. Сознание дано не для того, чтобы развиваться до бесконечности, оно нам дано, чтобы покорять. Властвовать. Признавать свои качества самыми годными среди прочего окружения. В принципе каждый из нас не против того, чтобы быть каким-нибудь начальником, но для этого нужно не просто иметь хорошую голову, нужно быть злым. Тогда только появятся основания требовать от подчинённых выполнения ими своих функций на предельном уровне способностей. Хорошую «метлу» люди уважают, но не многим из управленцев удаётся перебороть в себе обычный веник. Дело даже не в характере. Если ты по философии, по способу мышления ни рыба ни мясо, то и в твоих управленческих потугах не будет никакого проку. Именно диалектическая злость делает из людей настоящих лидеров, а тот, кто не лидер, тот постоянно чувствует себя ущербным. И беда в них, в ущербных, хотя о них никогда практически не идёт речь. Они якобы душевные, правильные, неприкасаемые.

Виталий подумал о себе: «Я ущербный? Могу ли я выдвигать претензии другим, если чувствую, что на своём месте? Мне вполне комфортно в своей шкуре, от меня кое-что зависит. Да даже если бы и не зависело, всё равно приятнее осознавать, что ты никому ничего не должен, чем постоянно с кем-нибудь бодаться. Для некоторых всё время улучшать свой имидж есть смысл жизни. Кто-то страдает из-за того, что застрял в этом процессе на определённой стадии, встал намертво и пути дальше нет. Но большинство ведь довольствуется малым, никак не переживая о нехватке времени и возможностей».

Однако он тут же понял, что, живя в обществе, человек в любом случае подвержен сравнениям, и любая тихая гавань также выбивается, выгрызается у жизни с боем.

Нет, он не знает, как повёл бы себя, окажись на месте Олега. Все его рассуждения годятся лишь для лекций затхлой профессуры, знакомой с психологией лишь на паре десятков выразительных примеров и возводящей свои догадки в ранг весомых постулатов, даже не обременяя их ремаркой «я так думаю».

Захаров от них существенно отличается, но этот лис хитрый, и тоже непонятно, чем он там занят. Похоже, его курируют спецслужбы – заведение у него явно не простое, судя по его статусу и репутации. Во всяком случае надо бы с ним поплотнее познакомиться. Человек полезный во всех отношениях. Вопрос только, что бы такое доброе для него можно было сделать.

«А может, я всё выдумываю? – пришло в голову Виталию. – Канетелин – просто физик, Олег – одержимый, а Захаров – сноб, каких свет не видывал, в силу обстоятельств вовлечённый не в свою игру. Никаких тайн не существует, им незачем друг друга обманывать. Контора лажанулась: следили, да не туда. И взрывы там были самые обычные, о чём и вещают изо всех динамиков по стране, ведь я знаю о подробностях только со слов Глеба Борисовича. Правда, тогда ещё менее понятной становится моя роль, но объяснение этому на самом деле найти проще, чем увлекаться поиском взрывателя для свёрнутой где-то в пространстве-времени акустической бомбы».

Полчаса он уже ничего не делал, он смотрел в окно. Внизу ходили люди, копошилась мелкими заботами улица. Проезжали автомобили, автобусы, по тротуарам шли пешеходы. Отчего-то совсем без клиентов оказалось расположенное напротив уличное кафе. Место было оживлённое, но никто из прохожих заходить туда не хотел, все быстрой походкой проносились мимо, деловые и строго направленные, подчинённые выполнению важных сиюминутных задач. Потенциальных посетителей с большой долей вероятности можно было заметить издалека, но таковых не наблюдалось.

Остановилась собака, вполне приличная, с ошейником, – видимо, по своим особым собачьим делам. Покрутила головой, даже взглянула, казалось, наверх, в сторону Виталия, однако ничего увлекательного не обнаружила и продолжила медленно трусить вдоль обочины. Всё так же плыли по небу густые облака, правда, теперь более кучерявые, однако по-прежнему тёмные и бесконечные. Он вернулся к рабочему столу.

Работа не шла, хотя сроки поджимали. Удивительным образом после встречи с физиком он вдруг задумался о собственной жизни. Будто Канетелин тронул его за живое, вновь заставив переживать из-за порядком подзабытых уже событий.

Когда он только устроился на работу, ему казалось, что придётся иметь дело только с фактами, опираясь на них и в развитие темы выискивая новые. Так он представлял себе высокий статус человека на своём месте, неукоснительно соблюдающего кодекс профессиональной этики. Однако уже с самого начала ему больше приходилось сочинять, чем приводить факты, что впоследствии превратилось в его главное достоинство и благодаря чему он выдвинулся на ведущие роли в редакции. Фактами он пользовался как подручным материалом, а позже вообще научился ими пренебрегать. И в своих уловках не находил ничего зазорного, поскольку всегда отражал собственное мнение, которому безгранично доверял. В конечном счёте каждый действует в меру своей испорченности: одни умело, другие не очень, а в среднем потакая только собственному чувству справедливости. Он вообще не понимал, что такое объективность, если она сплошь и рядом втолковывается другими. В оценках поступков правоты не добиться, стало быть, и говорить о ней можно только условно, принимая во внимание беспомощность и плаксивость одних и нависая дамокловым порицанием над другими. Канетелин прав, говоря о том, что все друг друга презирают, тот во всём уже давно разобрался. Учёный всего лишь не скрывает своего презрения. Законы законами, но отношения между людьми регулируются не тем, что зафиксировано общим собранием, а многообразием форм их внутренних противостояний. И вытачивают грани этих отношений постоянные пробы и ошибки, заставляющие принять ваше мнение и аргументы после того или иного количества удач.

Как-то за коньяком ему поведали о новой шкале ценностей, которая немного отличается от общепринятой, сказав, что, подразумевая последнюю, все живут на самом деле по другой. Ему сказали, что он ничем не лучше остальных и должен жить точно так же. Он, разумеется, почувствовал себя оскорблённым, однако затаился, поскольку резонов возражать у него ещё не было. Он лишь потихоньку стал предпринимать попытки выделиться в разных направлениях – хитрил или лез на рожон – и вскоре удостоверился, что действительно без понимания тех, от кого ты зависишь, жить очень трудно. А понимание это – вещь чрезвычайно прозаическая, усреднённая, до безумия простая, так что её может переварить любой жлоб. В частности, если ты рассчитываешь сделать карьеру, ты должен работать на кого-то, а не носиться со своей принципиальностью. Если ты хочешь иметь высокий доход, ты должен делать так, чтобы получаемые тобой дивиденды шли не первыми и не были выше дивидендов главного компаньона. Только подумай иначе, и ты сразу станешь выскочкой. Отсюда и стремление Виталия приспособить свои принципы под стратегию окружающего его сообщества, что рано или поздно становится главной проблемой любого мыслящего существа, приобрело вид первостепенной задачи, которую он решал в любой ситуации вне зависимости от отношения его к конкретным лицам. Нужно ценить время, серьёзные замечания вставлять только между делом; если они касаются мнения начальства, не акцентировать на них внимание; играть по общим правилам, не казаться умником, а свою полезность доказывать умелыми действиями по отдельно выбранным, главным направлениям, где и сливать свой припасённый на особые случаи цинизм. Приняв всё это на уровне подкоркового сознания, он запросто вписался в стратегию их законспирированного сообщества и с тех пор не имел с ним никаких конфликтов. Он не был мерзавцем, во всяком случае, никто на него пальцем не указывал. В нём как раз и проявлялось то тончайшее искусство – обходя стороной подлость, отрабатывать задание на пять с плюсом, – которое сделало его ценным работником в их департаменте. А уладив дела с самим собой, уверовав в свою не то чтобы непогрешимость, но вполне сносную по жизни правильность поведения, он вообще уже не думал о нравственных проблемах, которые мог бы иметь время от времени, и полагал, что недоразумений с собственной совестью у него быть не должно.

Статья, которую он теперь готовил, входила в серию заказных, а материал включал некоторые показательные цифры, к дозированию которых нужно было подходить с тщательной предосторожностью, подкрепляя тылы ссылками на ссылки.

Составление цепочки из десятка цитирующих друг друга источников, где найти первого, сказавшего «А», не представляется никакой возможности, являлось одним из страховочных элементов проводимой кампании на случай судебных исков. Обычно такая цепочка замыкалась сама на себя, что выматывало особо любопытствующих и практически не давало им шансов добраться до истины. Проводить такую «рекогносцировку» тоже входило в обязанности Виталия. То есть статей было несколько, и писали их с некоторым разбросом по времени разные издания, связанные негласно общей «темой». Это необходимо было делать, иначе любое из изданий могли бы прихлопнуть первым же серьёзным разбирательством. Он всегда подходил к своим заданиям крайне аккуратно, тщательно готовя «базу», это было самым главным в его деле. А уж когда тесто хорошо замешано, после из него можно лепить что угодно: и разоблачение, и пафос, и героику, и кляузу, – нужно только правильно подобрать факты и вдуть по ним сноровистым анализом. И тогда любому герою – в зависимости от действующей конъюнктуры – можно было резко прибавить или подсократить очков.

Нет, он не испытывал угрызений совести по поводу некоторой нечистоплотности в своей работе. Во-первых, в делах любого человека, о которых он упоминал, найдутся явные противоречия с его праведной личиной, Виталий их только выставлял на вид. А во-вторых, если сравнивать его методы с якобы чистой журналистикой, то на поверку различия можно было найти только в масштабах затрагиваемых вопросов, а суть везде одна и та же. К ней быстро привыкаешь, он и привык. Прогнуться под кого-то или уличить простака в элементарном проколе – вещи одинаково гнусные, только к ним относятся почему-то по-разному. Однако если отбросить условности, можно жить в согласии с самим собой очень долго, а вещать о заблуждениях разве только потом, в маразматических своих мемуарах, но это ему грозило ещё не скоро.

Всю содержательную часть работы он выполнял на отдельном лэптопе, не подключённом к Интернету. Да и за сохранность своих наработок нисколько не сомневался, поскольку в их изъятии никто не был заинтересован. К тому же имелись копии: вздумай кто-то почистить конюшни, выгребать пришлось бы очень долго – себе дороже, можно сильно запачкаться. Деятельность их отдела была прочно встроена в систему, никто их трогать не собирался, корректировали только векторы усилий. Методы воздействия на них были, это да, эффективные и простые, и о них все знали. Так что до сего момента результаты его трудов приносили только удовлетворение и доход, он даже полагал, что занимается полезным для общества делом…

Заглянул Павел из юридической службы:

– Пообедать хочешь?

Поскольку дела шли туго, необходимо было расслабиться и переключиться на что-то другое. Виталий знал такие моменты, но бороться с ними до сих пор не научился. Он кивнул:

– Пойдём.

Они спустились в кафе. Возле самых дверей у Павла заиграл телефон.

– Чёрт. Извини, важный звонок.

Павел отошёл в сторону. Как всегда, разговор вылился в продолжительный разбор нюансов очередного дела. Как он после объяснил, подвалила информация, и нужно срочно брать быка за рога, иначе упустишь инициативу. Для любого профи самое важное не допускать проволочек, конечно, если только в достаточной степени в себе уверен.

Виталий проскучал несколько минут, уже успев насладиться тушёной говядиной с баклажанами в ореховом соусе.

«Какой-то дурацкий сегодня день, – подумал он. – Всё идёт не так, как задумывалось».

Ещё не до конца он осознал значение для себя встречи с Канетелиным, но чувствовал, что влияние последнего оказалось весьма ощутимым. Учёный выбил его из колеи, и неясно как. Физик был нужен всего лишь для выяснения отдельных фактов, способных помочь в расследовании обстоятельств преступлений. Возможно, подозрения о его причастности к событиям окажутся небеспочвенными. Однако беседа с ним закончилась ничем, заставив только размышлять о жизни, оценивать его высказывания, разбираться, чем он дышит. А что делать дальше? Чтобы разговаривать с ним на равных, нужно представить себя в шкуре этого злобного шизофреника, иначе ничего от него не добьёшься. И что особенно напрягало, Виталий подумал вдруг, что, может, они с Канетелиным одного поля ягоды.

Пашка вернулся довольный: дела, видимо, шли замечательно.

– Никогда не знаешь, где подвалит удача. Трудности-то всегда сваливаются на голову неожиданно, – констатировал он, нарезая мелкими кусочками шницель. – Но к удачам тоже нужно быть готовым, поскольку сами по себе они ничего не значат. Это даже вредно – испытывать неподготовленным везение, оно только развращает. Удачу нужно использовать – для движения, рывка, – тогда только можно по-настоящему говорить о том, что тебе сопутствует успех. Иначе ты всего лишь провожатый. – Он отпил томатного сока и улыбнулся.

– Со шницелем как? Повезло?

– Определё-ён-но, – с настроением ответил он. – Ты знаешь, вкусовые и осязательные ощущения связаны с внешней конъюнктурой. Особенно вкусовые. Не замечал? Вот купил тут себе очки… В фирменном магазине, с дорогими линзами из сверхчистого специального стекла, которое не мутнеет, не царапается, как мне объяснили. Я за одни эти линзы пять тысяч отдал. Стекло, конечно, не царапается, они правы. Но зато пыль притягивает как магнитом. Мне их по три раза в день приходится протирать, иначе все страницы, которые я рассматриваю, в тумане и разводах. Когда я осознал, что мог приобрести самое обычное стекло и не мучиться с протираниями, как ты думаешь, что случилось с моим аппетитом?

– Я думаю, он усилился, потому что после двух стаканов тянет вкусно поесть.

Пашка даже перестал жевать:

– Ты абсолютно прав. Наверное, тоже подвержен перепадам настроения… И как хорошо, что оно быстро меняется! Вот сейчас я про очки уже не думаю. Я просто смеюсь.

При этом он с чрезвычайной серьёзностью наколол на вилку хорошо прожаренный кусочек свинины, повертел его перед глазами, с трудом различая вблизи степень его жирности, а затем медленно, словно преодолевая сомнения, отправил в рот.

– Слушай, раз уж ты в таком хорошем расположении духа, – осмелился Виталий, – может, попросить тебя помочь в одном деле?

– Валяй.

Виталий не часто обращался к приятелям за помощью, а к Павлу вообще впервые, но с данным вопросом он затянул, и откладывать его больше уже не было возможности.

– Нужно проконсультировать одних моих знакомых по поводу жилья. Заслуженные ветераны, муж с женой. Они попали под расселение, и им всучили самую дешёвую однокомнатную квартиру из новодела, словно художникам-передвижникам. Они не знают теперь, как отстоять свои права.

– А, знакомая ситуация. – Пашка сделал жест рукой, будто проблема решается элементарно просто. – Самое главное, не всякий даже одиночка согласится проживать в таких спартанских условиях. Уникальная планировка: ванная совмещена с туалетом, плита – с раковиной и кроватью, всё это находится в одном помещении и называется «квартира-студия». Кто это придумал?

– Я думаю, американцы, – поделился соображением Виталий.

– Скорее всего. У них всё не как у людей. Представь, я смотрю по телевизору футбол, а кто-то рядом стучит ножом по доске, отбивает мясо и гремит посудой. Слушать такое никаких нервов не хватит. Да даже если ты живёшь один. – Пашка входил в раж, а в такие моменты его речи по наитию обогащались самыми причудливыми фантазиями. – Понимаешь, утром хочется сварить яйцо на завтрак, но не знаешь, где включить. Как ни крути, это горшок, хоть ты и совсем не пьяный. Сплошные парадоксы.

Виталий улыбался. С аппетитом поглощая мясо, Пашка поведал ещё о нескольких парадоксальных случаях, представленных им в вольной интерпретации по мотивам собственных наблюдений. В компании весёлого балагура Виталий чувствовал себя как в театре. Он слушал болтовню приятеля с огромным удовольствием, потому что ему самому такой весёлости никогда не хватало. С Пашкой было легко. Не отличаясь занудливостью, он постоянно шутил, находя повод поюморить даже там, где у него возникали проблемы.

Когда он закончил трапезу, удовлетворённый по всем пунктам, Виталий на всякий случай напомнил про дело:

– Ну так как насчёт моих знакомых?

Пашка ничего не забыл, но для солидности порылся в голове по поводу ближайших планов.

– Дай мне их телефон и предупреди, что я позвоню им завтра днём.

Павел оказался молодцом, устроил всё быстро и эффективно. Так что пришлось принимать от знакомых горячие слова благодарности и даже отказываться от вознаграждения. Зная далеко не лучшее их материальное положение, он просто не мог себе позволить принять от них какие-либо деньги. Пашка тоже отказался от поощрения, для него это было делом принципа – восстановить хоть в малой форме справедливость в этом мире.

Между делом Виталий решил развеяться, посетив на следующий день оперу. Он никогда не готовился к таким мероприятиям заранее, а наезжал в театр спонтанно, по настроению. От таких внезапных подключений к прекрасному эффект был намного сильнее, и для этого у него было выкуплено постоянное место в ложе. Билетёрши на ярусе знали эту его особенность, никогда не позволяя занимать его место посторонним.

На этот раз он прибыл в театр заранее, позволив себе настроиться на музыку в лучших своих традициях. Его волновали и встреча с прекрасным, и огромный камерный зал, и особое зрелище его заполнения публикой, не всегда, правда, радующей его придирчивый глаз. Но всё равно это было частью незыблемого торжества культуры, отчего само место, из которого он лицезрел лёгкие прохаживания любителей оперы, вызывало в душе трепетный восторг, чудный резонанс моления, готовый уже вылиться в ликующее пламя страстей с первыми вырвавшимися из оркестровой ямы звуками.

Вагнер пришёлся как нельзя кстати. Давно заметив нечто триумфально-возвышенное в его музыке, заставляющее дышать с нею в унисон, гореть, сиять и мило трепыхаться, он постоянно слушал его дома, когда выпадало свободное время, и теперь вдруг решил испробовать, насколько взволнованное восприятие прекрасного уляжется параллельно или даже перебьёт его нынешние трудности метаний. Сможет ли он забыться на фоне музыкальной драмы, затрагивающей, по крайней мере у него, тонко настроенные струны души? Сможет ли снова услышать то, что неоднократно тревожило его волшебными переливами? Он не станет сравнивать их с чем-то. Он будет стараться предстать неподготовленным, словно ещё не имевшим счастье узнать, что такое первоклассная оперная постановка.

Но нет же! Музыка только усиливала впечатления последних дней. Она не давала спокойно дышать. Она теснила, толкала, носилась из стороны в сторону и только возбуждала его воображение. Во время всего спектакля он только и делал, что думал о своём, вырезая из памяти конкретные фразы и накладывая их на разливистое исполнение арий. Он копошился в своих недугах, как вошь под подкладкой, унюхивающая запах кожи, под звуки оркестра только представляясь вошью величественной, – волнуясь, ликуя, глубоко дыша, надрываясь от нестерпимого натиска эмоций, от представления своих пламенных речей, только мнимых, невсамделишных, от высокого мастерства исполнения вперемешку с собственной самодеятельной трелью. И ему было больно и жарко, как под ударом молнии. Он носился где-то в себе, то ли потрясённый музыкой, то ли задетый за живое в самое уязвимое своё место. Казалось, те крикливые стоны были его собственными, тот фантастический скалистый пейзаж – из его представлений, а сам волшебнейший полёт валькирий давался с неимоверным трудом, перехватывая дыхание, затмевая свет, громоздясь на ошарашенные невесомостью мышцы. Вжавшись в кресло, он словно пытался удержаться на месте, чтобы не взлететь самому. И яркий Призрак его могучей одухотворённости – такая редкость! – вдруг показался перед ним во весь свой сказочный рост.

И он сразу же успокоился. Действие продолжалось, даже с ещё большим напряжением. Однако делимое на двоих, на две пары глаз, ушей, на два настроения, оно воспринималось теперь с некой оценочной робостью, через фильтры самоконтроля, дабы не показать друг другу избыточную простоту первой реакции, которую скрыть в данном случае было невозможно. Вместе со своим Призраком он наблюдал сцены, не косясь на него, но хорошо чувствуя его присутствие, и уже ощущал в себе уйму степенности, собранность и понимание даже слов на сцене, готовый за последовавшей реакцией высказать собственное суждение.

Теперь сюжет занимал его больше. Он был достойней его знаний, чем вначале спектакля, не то чтобы из-за своего редкого гостя, но всё-таки в компании понимающего друга, всегда умеющего поддержать, можно сказать, единоверца до мозга костей. И наряду с лирико-драматическим восприятием мифа, отражающим главную тему – ослушание воли богов, он и с ним наладил собственный диалог, к которому готовился, оказывается, переживая до этого нервный приступ.

Его охватывало возмущение: какие же они боги, если подвластны чувствам? У них в головах должны быть только правила! Велико стремление смертного распространить свои переживания на подобного тебе титана. Представить его в русле общей для всех истории, гневающегося, властного, раздражённого, но и податливого уговорам, ещё и пасующего, наверное, перед шантажом, а может, и – бог ты мой! – чувствительного, трогательного, которого можно увлечь той же сказкой (в сказке) о любви и преданности между особями. Даже Вотан не всегда понятен, а мотивы Брунгильды и вовсе типично человеческие. Она ранима, как женщина, которой отказано в интересе к ней, и силы рода небесных властителей нивелированы в её образе до размытой чувственности наших земных обитателей. Таких же шатких в столкновениях, что сидят в ложах и внизу в этом зале, – он посмотрел тихонько направо и налево, – дышат сценой или хотя бы ладно ухмыляются прикосновением к искусству. Они видят их такими же, какие они есть сами. Они вертят ими как хотят. Вот, значит, как они в них верят! Выходит, и боги могут ошибаться, не всесильно их господство! А раз так, чем тогда мы им обязаны, если управляющая нить где-то в стороне, а возможно, и вообще утеряна? Может, её и не существует, этой нити? – этой связи между нами и ними, этих законов, правил, о которых нам твердят святоши (его Призрак довольно ему кивнул)? – и надеяться надо на что-то другое? Есть фантазии, вплетающие богов в земные действия, позволяющие общаться с ними напрямую, вот как мы с тобой – он обратился к своему другу, – и от этого они не становятся менее почитаемыми, но ведь это абсурд! Раз ты дотронулся до плоти, ты уже понял, что она живая, а не небесная. Раз ты услышал голос, ты уже не будешь никогда на него молиться. Вся прелесть – в таинстве, в безвестности того, чему ты поклоняешься, но тогда и, будь любезен, не выдумывай себе счастливых концов. Бог есть, если ты на него не уповаешь. Не чувствуешь его желаний, не знаешь его гнева, вообще не представляешь, что он от тебя хочет. В этом весь парадокс: ты для него неразличим. Бог всегда за занавесом. И в связи с этим гибель Зигмунда выглядит не такой уж пафосной жертвой, а всего лишь несчастным случаем. Да, подрались там два непримиримых, и мы услышали в их честь торжественные оды, и жалко его, а если он совсем уж некрасивый, то Хундинг, может быть, и прав? Мы люди, нам вообще не свойственно светиться, сиять лучами, нимбом над затылком. Мы любим только прелести. Нам нужно ликовать.

Что касалось музыкальной составляющей, то здесь вопросов не было: обычное их единодушие с Призраком подкреплялось, как всегда, одинаковыми вкусами. И даже единовременным замиранием сердца в особо лирические моменты. Ему не надо было обращать на него внимание: он знал, что тот так же упоённо слушает ариозо, не моргая и не шевелясь, не трогая мысли до поры до времени. Это были самые приятные мгновения их встреч, потому что в любом случае им было что сказать друг другу. Но какова же степень уважения к нему его собственного Призрака, который и является всегда для того, чтобы досаждать, если в отдельные мгновения тот делал всё, чтобы быть для него незаметным? Виталий был ему благодарен настолько же, насколько Вагнеру, даже, может быть, и больше. Он только под конец ощутил, что погрузился в музыку по-настоящему, не мечтая, не мучаясь, ощущая её всеми фибрами своей души, и теперь хотел бы начать всё сначала.

Он понял, что сюжет промчался как-то мимо него, и теперь с жадностью следил за каждым движением исполнителей, улавливал их каждый обертон, с маниакальным воодушевлением относился ко всякому звуку, доносящемуся со сцены. Ещё не вечер, он искушал себя самым малым, самым последним из того, чем остальные зрители, проведя с ним вместе ровно столько же времени, уже заполнили себя без остатка.

Для Виталия это была долгая постановка. Уже отгремели благодарные овации, наполовину опустел храм искусств, а он всё прощался со своим провожатым. Думая о нём, Виталий представлял, насколько сегодняшняя встреча для него самого оказалась знаковой и как повлияла на его восприятие музыки. Что-то новое ему, безусловно, сегодня открылось. Он понимал и чувствовал, что уже знакомые ему постановки, в которых отразилось столько всего разного, высокого, поэтичного, далеко не ординарного, было бы полезно повторить.

Он вышел из театра с больной головой и долго бродил по сумеречному городу. Нависшие над тротуарами фигуры зданий томили своей искусственной праздничностью.

В темноте было уютней, она убаюкивала своим сказочным успокоением. Головы зверей, кое-где торчащие из фасадов, словно реликты прошлого, вещали о буйности веков, уводя его всё дальше и дальше, в глухие проулки, где неугомонная челядь уже почти не встречалась, а вечерняя прохлада, насытившись парадностью, предстала в черноте замшелых окраин.

Солнце уже спряталось за горизонт, он порядком устал. Однако его первым желанием теперь, в котором он окончательно утвердился, было услышать вживую «Нюрнбергских мейстерзингеров».


Тем временем Глеб Борисович сидел у себя в кабинете. В полнейшей тишине при свете лампы он обдумывал свои последние действия, пытаясь представить их в свете чужой логики.

Только что состоялся разговор с «главным», работа Глеба Борисовича была подвергнута критике.

Мёртвое сияние зрачков шефа вкупе с брезгливым искривлением губ во время произнесения им итоговой фразы говорило о крайнем недовольстве руководства сложившейся ситуацией. Говорило об их простой недальновидности, то есть целой серии промашек – событий, неожиданно выпадающих из поля зрения их всевидящего ока. В таких случаях били аврал, и первый нагоняй получали самые преданные. Лёгкий, лёгонький, как будничное явление, чтобы те устроили быструю корректировку планов без участия сверху. Так всегда и проходило – на ура или без музыки. Система работала, ничего сверхъестественного в этом мире произойти не могло, разве только из-за полного разгильдяйства по всей структуре. Но бывали случаи и посерьёзней. Всё учесть верховоды, безусловно, не могли, да они этим и не занимались, а нижние не учитывали по свойству природной своей низости, из принципа или из мелкого недогляду – всё равно ни за что не отвечают, – отсюда и вылезали всякие глобальные пакости, готовые потрясти полчеловечества неучтённым своим фактором. И уж тогда громы и молнии метались по всем фронтам, искрили по ступеням от самой макушки до подножья, испепеляя наиболее сухие, неподготовленные щепки. Те, дурачки, пытались суетиться и делали неизбежные ошибки, за что им попадало ещё сильнее. Глеб Борисович знал, что он не в самом худшем положении, но от этого не становилось легче. Самолюбие полковника было подстать государственному, то есть глубокое и бесконечное.

Он сидел, играясь с зажигалкой, которая блестела в свету лампы и мешала думать, но он намеренно не выпускал её из рук. Что-то тут не срасталось, чего-то он не учёл. В событиях сквозило непредсказуемостью, а этого он боялся больше всего. Тема была слишком опасной, чтобы допускать в ней просчёты наподобие недавних. Ему уже влетело за самодеятельность, которой и в помине не было. Значит, отходные пути там продуманы и заручиться ничьей поддержкой он не сможет. В такие моменты приходится действовать жёстче и циничней, его вынуждают к этому. Чем сильна система? Спасая себя, ты неизбежно выгораживаешь начальство, а погибая – оставляешь его только в недоумении, потому что его обязательно спасёт кто-то другой. Воистину человечество – венец разумной иерархии. Никакая массовая тварь на земле соорудить такое больше не смогла.

Он ухмыльнулся, взяв с подставки дорогое перо. Потом достал чистый лист бумаги, положил перед собой и на несколько секунд замер. Текст уже давно сидел в голове, чётко сформулированный, осталось только набраться мужества и записать его, изложив свои мысли в явном виде. Никаким компьютерам в их времена доверия нет, самый надёжный способ утаить информацию – это перо и бумага. Пусть целлюлоза тлеет и разваливается, на его век её прочности хватит. Вечно он жить не собирается, а пока мы ещё поиграем, пока ещё есть чем прикрыться на всякий случай.

Ровным аккуратным почерком он оставил на листе пару десятков строк, прикрепив к тексту несколько выделяющихся размером чисел. После некоторой паузы дописал ниже мелким шрифтом ещё несколько строк, содержащих непонятный набор букв и символов, явно говорящих о том, что данная часть записки зашифрована и предназначена для очень узкого круга лиц. В записи присутствовали слэши, кавычки, скобки и квадратики, в целом она выглядела сверхубедительно, возможно, только направляя расшифровщиков по ложному следу.

Ещё раз перечитав написанное, он остался полностью удовлетворённым текстом, аккуратно сложил лист вчетверо, засунул в чистый белый конверт и положил его во внутренний карман пиджака. Откинувшись в кресле, он протяжно выдохнул, будто закончил очень важную работу. Некоторое время он сидел неподвижно, глядя перед собой и, очевидно, просчитывая возможные последствия предпринятых мер. Но записку не порвал и не сжёг, видимо, окончательно уверив себя в правильности своего решения.

Бомба в голове

Подняться наверх