Читать книгу Россия – наша любовь - Виктория Сливовская - Страница 8
Во Франции и в Польше (1930–1949 гг.)
Моя Польша
Оглавление1 сентября 1939 года. Мне восемь лет, два месяца и четыре дня. Мы живем в Варшаве на улице Электоральной 5/7, во флигеле на пятом этаже без лифта. Это первый день Второй мировой войны. Никто не знает, что она нам принесет.
Моя жизнь до того была связана с центром города в границах Банковской площади, Саксонского сада, побережья Вислы, к которому мы съезжали вниз по извилистому спуску от улицы Каровой до Йордановского сада[32]. Затем эта территория постепенно расширилась: на трамвае мы отправились в район Жолибож, в 13-ю колонию[33], где жил профессор Антоний Болеслав Добровольский со своей весьма почтенной женой Зофьей и ассистенткой Зофьей Корчак. Моя Мама, Сара Ласка, также ассистентка А.Б.Д. в Независимом польском университете[34], дружила с часто заглядывавшей к нам Зофьей, которую все звали Зойкой. Она преподавала в начальной школе по соседству. Блондинка, в шубке – зимой и в костюмчиках – весной, голова вся в завитушках, – она казалась мне абсолютной красоткой. Она увлекалась фотографией, и я в долгу перед ней за большую часть моих детских снимков. В Саксонский сад, огороженный красивой решеткой (к сожалению, ликвидированной после войны под видом «демократизации» парков, куда теперь народ должен был иметь открытый доступ), ходили, беря с собой колесико или скакалку. Иногда мы заглядывали в павильон с бесплатным молоком «Кропля Млека» или к питьевому фонтанчику «Пияльня Вуд». Настоящим праздником были воскресные походы с Отцом в кафе-кондитерскую Бомовича на Банковской площади, а затем в кафе «Люрс» за пирожными или мороженым. Продвижение к цели несколько замедляли на каждом шагу встречаемые знакомые, но, в конце концов, мы были на месте – я занимала высокий стул и заказывала лакомство.
Мамина семья была родом из Лодзи, так что это был второй польский город, который я знала с детства. Там жили две тетки, Эля и Маня, и дядя Игнась, а еще две кузины – Аня и Иренка. Огромным развлечением был парфюмерный магазин, которым управляли дядя Рысь и тетя Маня, где было пахучее мыло с изображением пятерых близняшек, парфюмерные масла и порошки. В дверях стояла, словно живая, картонная Ширлейка[35] – мечта всех девочек, говоривших со вздохом: «Ах, как хочется иметь куклу, похожую на эту популярную киноактрису!». Она была как сегодняшняя Барби, только намного красивее… Окна этой квартиры, принадлежавшей бабушке Розалии, выходили, не как у нас – во двор, а на улицу, и вечером я засыпала под равномерных стук копыт лошадей, запряженных в повозки.
Летние каникулы мы всей семьей проводили в Свидере, в Плудах под Белоленкой. В Свидер приезжали даже из Бельгии мои кузины Эва и Элиана со своим отцом Хенриком, одним из трех братьев Отца. Одной из любимых забав была игра в школу. Элиана, которую называли Хелианкой, все время хотела быть учительницей; ученицы протестовали. Когда старшие попытались убедить ее, самую младшую из нас, что она тоже должна стать ученицей, Хелианка с обескураживающей честностью заявила: «Но я могу только задавать вопросы, я должна быть учительницей, ведь я ничего не знаю!»
В Плудах нас полностью обокрали; никто не слышал, как рыскали по квартире. Утром выяснилось, что ни у кого из взрослых нет ничего, что можно на себя надеть, чтобы поехать в Варшаву за одеждой; нужно было что-то одолжить у хозяев. Это одно из самых ранних бурных воспоминаний из в общем-то безоблачного детства. Однажды мы втроем ездили на море в городок Ястшембя Гура и жили у кашубов, также увековеченных на фотографиях.
За школьными принадлежностями мы ходили в торговый дом братьев Яблковских на Брацкую. Поход туда был связан с большими эмоциями – внизу стояла очаровательная железная дорога, выглядевшая как настоящая, а на последнем этаже – швейные машинки Зингера; рядом с каждой из них шила что-то кукла с лицом Ширлейки! Что мы там покупали, не помню, но вот железная дорога и куклы стоят перед глазами, как будто все это я видела сегодня.
В школу в район Жолибож я сама (!) ездила на трамвае (я гордилась тем, что совершала эту поездку самостоятельно, только вначале меня несколько раз сопровождали взрослые). Это была светская школа, управляемая Рабочим обществом друзей детей (РТПД) Польской социалистической партии (ППС), в которой работали отличные учителя. Мне удалось там закончить первый и второй класс. Я помню, что за школой были видны бараки для безработных.
Я училась с удовольствием. Дополнительно я ходила на ритмику, возможно, именно в то время ее ввели в учебную программу. Букварь был, естественно, Фальского и начинался со слов «Ala ma Asa…»[36]. Я уже умела читать (как иначе, раз моя кроватка со всех сторон была окружена книгами, как, и гостиная, в которой все стены были в книжных полках от пола до потолка, а уже за ними стояла тахта Родителей. Третью комнату всегда сдавали друзьям. Отец был владельцем букинистического магазина на дому с доставкой книг по почте, а Мама, как я уже упоминала, работала в Независимом польском университете. Жили скромно. Хотя была служанка, но в межвоенный период это не считалось роскошью при существовавшей безработице и нищете в деревне).
Из семьи Отца я помню бабушку и дедушку, живших на Гжибовской улице, к ним надо было идти по винтовой лестнице на второй этаж, и младшего брата – Дудека, который работал на Сенаторской, сразу рядом с нами, в автосалоне Влодарского. Единственная сестра Отца, Теофилия, которую звали Тэтка, также жила рядом с нами, полуэтажом выше, со своим сыночком Ежи.
Первые годы оккупации прошли у нас в гетто. Мы долгое время были в счастливом положении – наша квартира на улице Электоральной оказалась в так называемом малом гетто, поэтому нам не пришлось никуда переезжать. Наоборот, к нам и в пустующую соседнюю квартиру приехали родственники из Лодзи. На Электоральной мы провели первые два школьных года (1939/1940 и 1940/1941). Школьных, потому что в нашей квартире Мама создала настоящую школу, в которой учителями были все члены семьи. В конце года организовывались представления и вручались свидетельства. Родители учеников также участвовали в этих праздниках. Выжили четыре подопечных Мамы. Каждая из них вспоминает об этой не обычайной возможности в условиях гетто продолжить учебу в квартире, полной книг. Ни об одном из наших школьных товарищей у нас нет известий… Их пыталась найти Бронка Алланд[37] – безус пешно. Как известно, на «арийской стороне» было проще спрятаться девочкам…
Конечно, это были непростые годы, но, как я уже писала[38], родители и Тэтка смогли создать атмосферу нормальной жизни для нас, детей, что было настоящим подвигом. У нас было полно уроков, и это определяло наше настроение: учеба, игра во дворе, лепка из глины, рисование, чтение… Частью этой нормальной жизни были также совместные приемы пищи, всегда – даже самые скромные – на чистой скатерти, на сервизе из фарфора. Тэтка была мастером в приготовлении еды из ничего. Поскольку школа приносила некоторый доход, а еще помогал брат Мамы, Игнась, и что-то присылали друзья, прежде всего Зойка, я не помню настоящего голода, скорее, недоедание и радость от каждой дополнительной порции во время торжественно отмечаемого дня рождения – моего в июне, Ежи – в феврале.
Занятия в третьем учебном году 1941/1942 уже проводились на улице Хлодной, куда нам пришлось переехать из-за сокращения территории гетто. Там было уже страшнее – я помню, что люди проходили мимо нас по мосту, а на контрольно-пропускном пункте безумствовал жандарм-садист, прозванный Франкенштейном, который стрелял во все, что движется, поэтому нам не разрешали подходить ни к балкону, ни к окнам (в памяти осталось воспоминание о маленьком отверстии в стекле с лучистым зигзагом).
Наступило лето 1942 года. О школе или каких-либо других занятиях уже не было и речи. Немцы начали ликвидировать гетто. Начались переезды, по улицам летали бумага и перья, валялись брошенные чемоданы. Шли разговоры о том, что делать – может выехать на работы? Однако, в конце концов, мы продолжали переезжать с места на место, везя за собой тележку с книгами, которых становилось все меньше и меньше, как и вещей. Закрываю глаза и вижу ужасно ободранные грязные комнаты, а потом красиво обставленные, с множеством игрушек, о которых я никогда и не мечтала. Мне разрешали брать все, что я хочу, что мне нравится – таким образом, уменьшался мой страх. Наконец, 30 августа, мы оказались на улице Лешно, снова в брошенной квартире. На следующий день в полдень началась блокада. Мы не спустились вниз на улицу, как было приказано, меня засунули под металлическую кровать, а взрослые, включая Маму и Отца, вышли в коридор. Раздался громкий стук в дверь и крики: «Да, да!»; операцию проводили украинские части. Дверь открыли, крик продолжался. Потом был выстрел, я услышала звуки ударов, падения и стук шагов по лестнице. Наконец наступила тишина. Тогда от этого выстрела в голову погибла моя Мама, Сарэнка. Кажется, тогда она уже была совершенно седой. Когда все стихло, я вылезла из-под кровати, вся мокрая… Я видела, что в коридоре кто-то неподвижно лежит. Я не знаю, откуда я знала, что произошло, потому что какие-то незнакомые люди взяли меня на руки и забрали к себе. Возможно, они обсуждали что-то между собой, а я из этого сделала правильные выводы. Снова я помню только бессонную ночь и кучу клопов, массово выходящих кормиться. Утром появилась Тэтка. Мы ничего не обговорили, как будто все было ясно. Ее сын Ежи уже был на «арийской стороне». Теперь настала моя очередь. Меня забрала подруга Мамы, Зойка, которой я всегда так восхищалась.
Сперва в подъезде она нарумянила мне щеки, чтобы в конце жаркого лета я своей бледностью не обращала на себя внимания. Затем мы поехали на трамвае в район Беляны, и здесь, в квартире, которую она снимала у Альдоны Липшиц, в двухэтажном домике по улице Шафлярской 5, я провела какое-то время, пока мне не сделали свидетельство о рождении на имя Виктории Заленской, не научили рассказывать «легенду» о том, как я потеряла давным-давно мать, а отца вывезли в офлаг, пока я не выучила молитвы и другие важные для католического ребенка вещи. И самое главное – пока для меня не нашли постоянных опекунов.
В течение нескольких месяцев из гетто я постоянно получала письма и вещи от Отца, Тэтки, кузины Ани. В одном из писем Отец убеждал одиннадцатилетнюю дочь, что «нам повезло с людьми», что я могу им доверять и рассчитывать на их доброту. Он был прав – с тех пор я на каждом шагу встречала бесконечно добрых людей совершенно разных взглядов. Их всех объединяло то, что они были радушными и смелыми, и если они и боялись, то умели не проявлять страх.
Сначала мне нашли убежище у членов Польской рабочей партии Зигмунта и Марии Бобовских в районе Жолибож, в 13-й колонии Варшавского жилищного кооператива, а когда Зига погиб в акции, и квартиру пришлось спешно ликвидировать, после нескольких дней ожидания я оказалась у неизвестных людей на улице Канёвской, откуда я вообще не выходила, потом меня привели на улицу Маршалковскую 41 (на углу площади Збавичеля/Спасителя), в однокомнатную квартиру во флигеле на втором этаже, где жила учительница Ядвига Сьверчиньская с приемным сыном Тадеком (этот дом сохранился до сих пор). Малыш обычно сидел в углу, сосал палец и качался. Позже я узнала, что это сиротская болезнь. «Тетя Ядзя» зарабатывала на жизнь уроками, а за меня она получила какие-то гроши, которые приносила другая Ядзя – Поллакова-Добровольская, стоматолог (она всегда улыбалась; глядя на нее, было впечатление, что с ней ничего плохого не может случиться, когда она так развозит по Варшаве помощь из «Жеготы»[39] для прятавшихся детей и взрослых).
Ядвига Сьверчиньская и ее подруга Марихна Меер, сестра Зойки, были глубоко верующими христианками в полном смысле этого слова. Они восхищались мистиком Полем Седиром и исходили из главного, по их мнению, принципа, заключавшегося в том, что быть христианином означает творить добро. И так они и поступали. Чаще всего они выбирали самый сложный путь, что иногда удивляло или даже раздражало, но в конечном итоге вызывало восхищение.
Потом на арийскую сторону перешли Тэтка и Отец, а также другие друзья родителей. Занимались этим уже Зофья Корчак-Блатонова и Анеля Чешковская. Обе принимали участие в деятельности Армии Крайовой (АК). Отец под именем пана Никто прятался в районе Жолибож у Зоси, моей будущей прекрасной мачехи. К сожалению, я навещала их редко, но всегда с большой радостью.
Следует упомянуть, что я ездила в школу на улицу Потоцкую, а потом на комплеты[40]. И везде мне везло с хорошими, добрыми учителями. На площади Збавичеля я нашла подругу, Йоасю. Вместе с ней я продавала цветы, которые ее мама хранила в подвале нашего дома. Мы встретились после войны. Йоася училась и собиралась поступать – она, безусловно, принадлежала к тем, кому политические перемены облегчили жизнь. Мне нравились и школа, и комплеты, но и прогуливать я тоже любила. Лучше всего было заглянуть к Липшицам, где был сад и масса сокровищ: мелки, краски, бумага для рисования. Был также какой-то молодой человек, студент, по его словам, медицины, и еще дочери пани Альдоны, из которых я лучше всего запомнила Висну, возможно, из-за странно звучащего для меня имени. В Варшаве живет Ядвига Липшиц, дочь Альдоны, награжденная вместе с матерью медалью «Праведник народов мира».
Летом вместе с Тадеком мы ходили в Уяздовский парк, а затем в городской лагерь, я не знаю, кто его организовал, где нашим воспитателем был не кто иной, как Здислав Либера – позже мой учитель в гимназии и лицее, а затем профессор Варшавского университета. Нас там даже чем-то кормили.
Все внезапно изменилось – мы как раз вернулись из парка, когда наступил час «В»[41] и появились молодые люди с бело-красными повязками. Началось строительство баррикад, были вывешены давно невиданные флаги в национальных цветах. Наш дом, как оказалось, находился у самой линии фронта – сразу за площадью Збавичеля были уже немцы. Долго на ней лежали трупы погибших с обеих сторон. И вновь жизнь переместилась в подвал. Тетя Ядзя – также как родители и Тэтка – не подавала вида, что боится, она не паниковала ни во время взрывов, ни когда во фронтальных окнах за мешками с песком разместились повстанцы, и дом находился под постоянным обстрелом. У меня было две живших с фронтальной стороны дома подружки: дочь известного ларинголога пана Мрочека и дочь инженера ван ден Берга. Когда было спокойно, мы вместе играли в мяч, отбивая его от стены, забавлялись в веревочку, писали стихи, в основном о соседях, что вызывало сплетни и жалобы со стороны героев наших произведений.
Мне сегодня трудно понять, как прошли эти шестьдесят девять дней восстания; ведь время должно было ужасно тянуться. Я помню только несколько событий: первых убитых и раненых, для которых – как во времена восстаний, известных из школьных учебников – мы щипали корпию; их похороны во дворе, когда рыть могилы пригнали женщин-фольксдойче с бритыми головами (это вызвало некоторое внутреннее омерзение – мы с тётей Ядзей и Тадеком с отвращением от них отворачивались). Потом был радостный визит Отца с Зосей и Тэткой, обе они были членами женской организации «Помощь солдатам»[42] в группе Хробры II из подразделения Леха Гжибовского. Ими командовала Анеля Чешковская, которая вывела Тэтку из гетто и помогла ей устроиться на «арийской стороне». Разбирая письма, я недавно нашла конверт с надписью, сделанной рукой Зоси: «Для Анели Чешковской. Внутри прощальное письмо от Леха Гжибовского». Оно заслуживает того, чтобы его привести полностью, оно как темляк для его книги «Вихрь свободы», которую он издал под именем Вацлав Загурский[43], и для характеристики повстанческих дилемм и настроений в день поражения:
«Лично поручику Регине 15.X.1944 г.
Солдаты – женщины 2-го батальона! Не принимайте близко к сердцу это патетическое и официальное обращение. Я не могу найти иного обращения, которое бы дало мне возможность обратиться к вам всем в равной степени и указывало бы, что эти слова предназначены для всех вас. И все же, когда уже известно решение, которое отдалит нас на какое-то время, я хочу выразить всем вам без исключения истинное глубокое чувство восхищения, благодарности и дружбы. Может быть, это выглядит странно, что выходит из-под пера вашего капитана Леха, которого вы так долго видели на действительной службе. Чувства? Как можно искать проявление чувств в сердце человека, который, подобно машине, уничтожающей жизнь, отдавал приказы не только стрелять по врагу, но и по гражданским полякам на баррикадах? Который никогда не задумывался, когда неоднократно отправлял мальчиков-подростков под огонь на верную смерть? Который ради экономии боеприпасов выдавал только по три патрона, чтобы застрелить человека? Который смеялся сразу после того, как отходил от гроба своего товарища по оружию и не терял аппетита при виде разбросанных по улице внутренностей своего солдата? Который выбрасывал за дверь женщин с младенцами на руках, молящих о помощи? Видите, какие бывают сюрпризы: для меня таким сюрпризом является Ваша привязанность ко мне, которую вы сейчас выражаете, когда я всего лишь военнопленный № 101965; для вас также, наверно, является сюрпризом то, что я тоже могу чувствовать как человек. Примите слова глубокой дружбы не от капитана, а от человека. Примите эту дружбу, поделитесь ею справедливо; и раздайте ее всем солдатам, с которыми вы на равных принимали участие в работе работ, в варшавском августовском и сентябрьском кровавом труде; подарите эту дружбу, умноженную на все ваши благородные сердца, всем подругам по лагерному несчастью в других бараках, в других частях. Стройте лучшее будущее, основываясь на дружбе, набирайтесь сил для продолжения пути.
Пока продолжались боевые действия, не было ни времени, ни места для этих слов. Не было ни времени, ни места для сведения счетов. Я обязан вам как ваш командир. Может быть, судьба позволит мне оплатить все мои долги. Может, судьба позволит мне прикрепить заслуженные кресты на вашу грудь. Я буду счастлив тогда. Не удивляйтесь, что вы получили так мало крестов – вы, живые, когда столько павших не получили и деревянного креста. Мое искреннее восхищение Вашей солдатской позицией примите как вексель, который будет оплачен в лучшие времена Свободы. И пусть никто из вас не содрогнется от такой постановки вопроса. Я знаю, что вы ничего не делали с мыслью о вознаграждении. Но счета должны быть когда-нибудь оплачены. За все. Тогда лишь закончится наша солдатская служба, когда все за все заплатят.
И примите мои слова благодарности вам. За все. За то, что вы такие, а не другие. За ваши недостатки и за ваши преимущества. За ваши сердца. За ваши усилия. За стойкость, которую вы проявили и продолжаете демонстрировать, которая мне так помогла и помогает. За вашу верность знамени и за вашу готовность нести службу и дальше.
Я не привожу ваших имен. Все ваши имена навеки записаны в славном реестре обломков и руин мученической, героической, победоносной завтра Варшавы.
/ – / Лех Гжибовский к-н»[44]
Нет необходимости комментировать это письмо, написанное разборчивым почерком на листе бумаги в клетку, синими чернилами. Оно говорит больше о трагедии борьбы и поражения, чем все торжественные мероприятия, проводимые в то время, когда эти события вошли в историю, и когда вместо того, чтобы посвятить время раздумьям, организуются игрища в виде баррикадных боев, а туристам предоставляется возможность прогуливаться по чистеньким проходам, построенным для этой цели из нового кирпича. О такой ли плате по счетам мечтал расстроенный и растроганный капитан Лех?
Восстание было для всех опытом поначалу невообразимым, а потом трудным для выражения. Историки собирают материалы, публикуют книги, спорят. Литература предмета, по-видимому, еще не созрела для столь болезненной темы. Нужен большой талант и глубокое понимание той ситуации, в которой счастливый конец был невозможен. Пока что – за исключением, может быть, Мирона Бялошевского – никому это не удалось.
Угловой дом на Маршалковской 41 жил своими мелкими проблемами: угрожает ли пост, выставленный в квартирах, выходящих на фронтальную часть дома, их жильцам? Нужно ли куда-то переселяться? Где брать воду?
Когда уже был перекопан весь город, через эти дыры в стенах и уличные коридоры к нам пришли «наши» из группы Хробры II. Конечно, эти посещения были нечастыми. Альдона, Регина и Зюта – это псевдонимы Зоси, Анели и Тэтки – были до смерти уставшие, о чем они даже писали в забавных письмах Отцу, который какое-то время находился в больнице. Каждый раз они приносили нам что-нибудь поесть. Я помню рапсовое масло, в которое мы окунали корочки хлеба – очень нам нравилось. С едой было все хуже и хуже. Наиболее храбрые выбирались по ночам на Мокотовские поля, на огороды, где созревали помидоры, огурцы и другие овощи, но они часто не возвращались из этих походов… Мы каждый день читали повстанческие газетки, ждали помощи Красной Армии, прислушивались к жужжанию кукурузников, с отчаянием смотрели, как в сторону немцев улетает сбрасываемая на парашютах помощь от союзников. Рев «Грубой Каськи»[45] вызывал страх, а среди людей, также и в нашем доме, росло чувство неприязни к повстанцам, которые, не имея ни оружия, ни гарантированного союза, подвергали жителей города таким ужасным страданиям. Еды было все меньше и меньше, нас спасали сушеные хлебные корки. С облегчением и одновременно с отчаянием была воспринята капитуляция. В ушах звенели слова: «Мы ждем тебя, красная зараза, чтобы ты спасла нас от черной смерти», и фрагмент второго стихотворения, связанный с радиопередачами правительства в эмиграции: «Почему похоронный хорал вы все в Лондоне поете…»[46] В людях росла злость на тех, кто, спокойно сидя где-то за границей, вершит судьбы оставшихся в стране. Атмосфера не имела ничего общего с энтузиазмом первых дней августа 1944 года. В конце октября «наши» пришли попрощаться – Тэтка отправлялась в лагерь для военнопленных, отец – с гражданскими, а Зосе пришлось еще остаться с ранеными. Потом они встретились в Прушкуве, откуда им удалось бежать в Кельце. Эта варшавская встреча была очень печальной – всех мучило чувство неопределенности: что будет дальше? Тете Ядзе принесли какие-то остатки ценностей и часть денежного довольствия, полученного в валюте.
В последний день в нашем доме произошла незабываемая сцена. На углу улицы Маршалковской и площади Збавичеля во время войны находился популярный ресторан. Я помню, как немцы входили в него, а выходили улыбаясь, часто в компании женщин, что-то лопоча между собой; изредка я замечала в то время там польских посетителей. Во время восстания хозяева оставались на месте и вроде особо не помогали – возможно, участвовали в вечерних молитвах, проходивших у могил повстанцев и у голубой фигуры Божией Матери, но я не знала их в лицо, поэтому точно сказать не могу. Выступление из города жителей нашего района было запланировано на 8 октября. И вот перед самым отходом из Варшавы ресторатор начал раздавать еду: муку, крупы, сахар. Возмущенные люди хотели получить только сахар и алкоголь. Они заявляли, что алкоголь нужен раненым повстанцам, а голодающим детям – еда. Припозднился он со своей благотворительностью. Толстяку, я не знаю, почему я его запомнила таким, было все равно; явно он больше всего жалел то, что оставалось в подвалах и квартире, а не хотел помочь жителям.
Забегая немного вперед, я признаюсь, что случай с тем владельцем ресторана (существующего по сей день, в ПНР, обобществленного и, вероятно, теперь возвращенного наследникам; сейчас там находится кафе-мороженое «Корсо», где можно получить среднего качества обед за десять злотых) уже после войны, когда я была членом Молодежной организации Общества рабочих университетов (ОМТУР), то есть в молодежной организации ППС, убедил меня в правоте марксистских классиков, чьи труды я изучала с большим энтузиазмом. В работе Карла Маркса – кстати, блестяще написанной – «18 брюмера Луи Бонапарта», в предисловии Энгельса и в других томах, массово издаваемых тогда в желтых обложках, я находила подтверждение многим беспокоящим меня мыслям. Именно из-за этого скупого ресторатора я поддерживала идею отказать в незыблемости права собственности и оправдать любые конфискации в переломные моменты. Если бы это было применено в августе и сентябре 1944 года, как я считала, то наверняка нашлось бы достаточно еды для голодающего города. Еще одной книгой, поразившей мое воображение, была брошюра Георгия Плеханова «К вопросу о роли личности в истории». Но об этом позже.
Тем временем наступило то роковое октябрьское утро. Тетя Ядзя хаотично заранее собрала наши пожитки, беря в первую очередь какие-то памятные вещи и забывая о необходимой одежде или постельных принадлежностях. Впрочем, и так некому было бы нести тяжелый багаж. Затем мы пошли с узлами на железнодорожную станцию. Я шла, держа Тадека за руку и стараясь не потеряться. То выступление из города недавно припомнил мне замечательный роман «Ганеман» Стефана Хвина[47], который я получила возможность прочесть с большим запозданием. Подобным образом покидало Гданьск немецкое население, правда, их ждали корабли, не без успеха торпедируемые русскими, а нас – лагерь в Урсусе[48] и дальнейшая дорога: налево – в деревню, направо – в Освенцим. Перед моими глазами все так и стоит тот немецкий офицер, который с мертвым выражением лица движением руки как хлыстом делил нас на две группы.
После недолгого пребывания в Урсусе, где мы спали на полу в заводских цехах, по милости того офицера мы оказались в вагонах для перевозки скота, которые, как оказалось, везли нас в Мехувское[49]. По пути люди бросали нам буханки хлеба, первые после перерыва в более чем два месяца. Кто-то вытащил нож и нарезал большими ломтями хлеб для тесно набитых в вагон варшавян. Во время деления было тихо, никаких ссор. Наш вагон (про другие не знаю) был выгружен в Кошице, где нас ждали подготовленные активистами Главного опекунского совета[50] кипящие котлы с горячим супом и белый свежий хлеб, которого мы давно уже не видели! После этого угощения нас погрузили в подготовленные заранее телеги, и наша тройка вместе с другой тройкой: матерью и сыновьями, Вацеком и Томеком Макарчиками, отправилась в Якщице, то есть в зажиточную деревню, где непрошенных гостей встретили приветливо – для начала нас поместили в одной избе на свежей соломе и снова накормили. Никто не возмущался, не упрекал, и, кажется, особенно не расспрашивал. Вот так, две женщины и четверо детей, трое мальчиков и одна девочка, все скромно одеты, но улыбаются. Горстка несчастных варшавян, изгнанных из своих домов. Что поделаешь – надо их где-то разместить…
Недолгое пребывание в Якщице после ночных кошмаров последних недель восстания оказалось настоящим отдыхом. Еда была простой, но вкусной, и как же она отличалась от супа из молотого овса, который то и дело приходилось сплевывать, суррогатного, получаемого по карточкам свекольно-морковного мармелада, заплесневевшего сыра и корочек сушеного старого хлеба! Когда мы приехали, на деревьях еще были плоды – яблоки и сливы. Изголодавшиеся по давно невиданным лакомствам, мы бросились на них – вопреки всем предупреждениям – все четверо. Результаты оказались плачевными; нужник все время был занят одним из нас.
В деревне хлеб был свой, выпекался в огромных печах, иногда его даже смазывали смальцем или сливочным маслом, а в придачу к нему еще было замечательное кислое молоко с картошкой и крошеным луком, супы с мучной заправкой и так далее. Никто нам в еде не отказывал, а были мы на шее у крестьян несколько месяцев – до освобождения в январе 1945 года и до отъезда в Сершу! Тетя Ядзя, как обычно, начала уже в Якщице давать уроки – в том числе и в усадьбе землевладельцев – и, кажется, она что-то вроде за это получала. Она также учила меня и Вацека.
Я же в Якщице вспомнила, как мы в гетто играли в кукольный театр, как построили сцену и делали фигурки на палочках, одетые в разноцветную одежду из папиросной бумаги, и как «поставили» историю из театра Бай[51] «Про Касю, потерявшую гусей». И я начала делать такой же маленький театр. Тетя Ядзя поддержала мою идею и написала новый текст «Зимняя сказка». Я, наверняка не без помощи Вацека, занялась куклами. Затем мы проговорили всю историю попеременно с тетей, которая еще играла на губной гармошке, в то время как я за занавесом перемещала куклы. Сначала были репетиции и спектакль для соседских детей, потом мы решили позвать всю деревню. И действительно, в самую большую комнату, превращенную в зал с расставленными рядами стульями, пришло много людей. В первом ряду сидели два ксендза, а также семья помещиков Подлодовских с сыном Казюлеком, а также якщицане с детьми. Кто-то даже положил шапку и посыпались пожертвования значительная часть которых, по утверждению тети Ядзи, загадочным образом исчезла. Однако что-то все-таки осталось. А самыми важными были аплодисменты и успех нашего спектакля.
Я еще принимала активное участие в подготовке вертепа на Рождество: и изображала… Матерь Божью, облаченную в красиво задрапированную белую простыню, а в руках держала большую куклу. Были еще Еврей, Ирод и Дьявол. Все согласно тексту, издавна представляемому в Якщице. Также там сохранилась традиция ходить ряжеными по домам с колядками и хлестать плетеными из соломы плетками девушек, которые с хохотом убегали. Считалось, что это должно было принести им счастье или скорое замужество. Обход домов традиционно начиналось со слов: «Мы, ряженые, к вам в сочельник пришли, а ну сказывайте, были у вас ряженые, или нет, мы, ряженые, к вам пришли». Хозяева угощали стопкой водки и клали в корзины куски колбасы, хлеба, пирогов и прочую провизию. Все это мне ужасно нравилось и наряду с наряженной елкой было огромным развлечением. Пасхи в Якшице мы не дождались, к всеобщей огромной радости.
В январе приближавшийся фронт был слышен все громче и громче. Уходившие немцы украли наше одеяло, что оказалось большой потерей зимой. В один из январских дней на кухне снова появился немец и жестами, указав на мешок картошки, велел ее почистить. Однако он не успел ее съесть, потому что пришел приказ отступать, и нужно было быстро уносить ноги.
Крестьяне боялись, потому что ходили слухи о грабежах и изнасилованиях. Когда стало ясно, что освободители недалеко, мы все уже сидели в подвале – в погребе для картошки. В какой-то момент во дворе послышались голоса. Никто не хотел выходить первым: а что, если будут стрелять, подумав, что это «фашисты»? Тетя Ядзя набралась смелости и направилась вверх по лестнице. Она увидела высоких мужчин в белых комбинезонах. Они только спросили: «Где германцы?» И когда они узнали, что те бежали на запад, то на всякий случай выстрелили в их сторону. Затем наступила тишина. Крестьяне тоже вышли во двор. Завязалась беседа, частично с помощью жестов, и, в конце концов, офицеры остановились в нашем доме. И это они съели ту картошку, вытащив из вещмешков сало и чеснок. Они были явно интеллигентами, я помню, что они ели вместе с Ядвигой, делились тем, что имели, и любезно общались с помощью слов и жестов. Потом они заснули мертвецким сном на полу, а утром отправились дальше. Эти с передовой никогда не грабили. Конфискацией добра занималась вторая и третья линия фронта. Тогда уже лица женского пола, от самых маленьких до самых старых, были спрятаны на чердаках и в сараях; также было известно, что в первую очередь они ищут часы и забирают все, включая будильники. Было много анекдотов про «часовщиков», как их называли. Смеялись над их обтрепанными шинелями и винтовками на веревке. А они шли и шли; единственный вопрос, который задавали, был: «А до Берлина далеко?».
Наконец, фронт передвинулся, жизнь успокоилась, и приезжие гости начали думать, куда податься. Было известно, что Варшава полностью разрушена, а ближайшим крупным городом был Краков, в котором – после освобождения, именно так тогда говорилось – уже была какая-то власть, работали учреждения и школы. И действительно, тетя Ядзя отправилась в феврале 1945 года в расположенный у стен Вавельского замка город, нашла какое-то учебное учреждение и получила направление в гимназию в Серше, т. е. в небольшой шахтерский поселок рядом с Тшебиней, входившей во время оккупации в состав рейха. Мы попрощались с хозяевами и семьей Макарчиков, выразив надежду, что встретимся в Варшаве, как, впрочем, в будущем и оказалось. Собирать было практически нечего. В один морозный мартовский день 1945 года мы покинули деревню. Сначала точно помню, что какие-то крестьяне везли нас на телеге, а что было дальше – понятия не имею.
Нас радушно встретили в Серше. Из-за нехватки учителей тетя Ядзя, как учитель польского языка, взялась за ведение уроков ее любимой литературы. Нам выделили комнатку с печкой, и началась новая жизнь. «Моя Польша» сначала расширилась за счет части Меховского повята, а теперь и горнодобывающего района.
Каждое утро было видно, как шахтеры с лампочками на касках и в руках тянутся цепочкой на работу. А мы – в школу. Война все еще продолжалась, через громкоговорители транслировались последние новости. Наша одежда полностью сносилась; моим нарядом занялись жены инженеров, особенно одна из них, мама моей школьной подруги, Крыси Валах. Кроме того, я подружилась с симпатичной Иркой Шиманьской, у которой бывала дома.
У нас не было ни учебников, ни тетрадей. Тетради мы делали из любой бумаги, а некоторые довоенные учебные пособия, такие как «Хрестоматия по польскому языку» Игнация Хшановского, мы брали у местной интеллигенции, в домах которой они еще сохранились. Так что домашнюю работу мы делали вместе, в основном с моей ближайшей подругой Иркой, с которой я нашла общий язык. Мы были с ней одного мнения, особенно в том, что касалось восстания – оно провалилось, потому что большевики не пришли на помощь.
Антисоветские настроения были всеобщими. Тетя Ядзя никогда по этому поводу не высказывалась. Она с большим сочувствием встретила первых офицеров в Якщице и с огромным отвращением относилась к мародерам. И дело было не в их национальной принадлежности. Однако наиболее заметной была ее ненависть к немцам. Слишком свежи были еще воспоминания о расстрелах на улицах, облавах, депортациях и запретах, нарушение которых грозило смертной казнью (за перевозимый за пазухой шмат мяса, за тайное обучение, не говоря уже об участии в подполье или всего лишь за то, что ты был евреем), чтобы можно было забыть об этом. Так, в любом случае я, четырнадцатилетняя девочка, это воспринимала.
Одно то, что можно было просто ходить в гимназию, было огромной радостью. А день 9 мая, когда был объявлен конец войны, вызвал неистовую радость. Включили все сирены на шахте, а люди на улицах обнимались и весело смеялись. Наверняка никто тогда не задавался вопросом, что будет дальше. Самое главное, что «глупый художник войну проиграл», как в популярной песенке «Топор, мотыга», пели в трамваях в Варшаве еще до того, как это произошло. Радовались тому, что русские с американцами обнимаются на Эльбе. Царило убеждение, что союзники о нас не забудут…
Серша был лишь небольшим эпизодом в моей послевоенной жизни – я была там только с марта до конца июля первого послевоенного года. Мне нравилась местная гимназия, наконец, уроки велись на польском языке, и не приходилось это скрывать! Во время выступления молодежи в Доме культуры мы все вместе читали «Оду к молодости», а одновременно исполнялся «Марш Домбровского»[52]. Родители в зале плакали, а у нас стоял ком в горле. Однако Серша была лишь поселком в медвежьем углу, а нам хотелось получить какую-то информацию: кто спасся, где сумел устроиться, что происходит в Варшаве?
Тетя Ядзя отправилась вместе с нами в Краков, чтобы что-то узнать и оставить там сообщение о нас. Мы заходили в разные места, в том числе и в Еврейский комитет. Это казалось настоящим шоком для меня. Я не думала, что такие евреи могли где-то уцелеть. Я чувствовала себя совершенно чужой, я не понимала, о чем они говорили между собой. Я испугалась, что тетя Ядзя меня здесь оставит, здесь, среди людей, которых я не признавала за своих. Оккупация убедила меня в том, что быть еврейкой – это нечто низшее, позорное. Я хотела любой ценой остаться Викторией Заленской. Тетя Ядзя сумела убедить меня, горько плачущую, что речь идет только о ночлеге, о том, что утром она придет за нами, за мной и Тадеком, и что мы вместе вернемся в Сершу. Ей было важно оставить везде, где только возможно, сообщение с адресом о том, что мы живы. Настало время повсеместных розысков. По радио, на стенах, в местах проживания и там, где собирались люди, кругом оставлялись записки с именами и адресами. Иногда эти уведомления давали результаты. Так случилось и с нами. Сбылись слова Отца, что нам повсюду везет на хороших людей. Однажды пришло известие о том, что Отец, Зося и ее сестры (Ядзя Плевкова с мужем Максом и сыночком Рысем, а также Марыхна Меер с Богусем) находятся в Кельце. Какая радость! И вскоре следующее: что в Варшаве уже есть дядя Дудек, который пошел на улицу Электоральную и на стене рядом с нашей «висящей» лестницей, потому что дом был полностью разбомблен, обнаружил надпись мелом «ВИСЯ», а затем выяснил, что его брат Юзек жив, что он с Зосей в Кельце, а я – в Серше. Затем вернулась из лагеря для военнопленных Тэтка. Я оставалась в Серше еще до конца июля (нам продлили учебу), чтобы получить свидетельство об окончании второго класса гимназии с подписями директора Знаньского и учителей: Ядвиги Сьверчиньской, Зофьи Гилкнерейнер (Замейской), Ирены Арендс и некоторых других.
12 июля 1945 года я писала из Серши:
«Дорогой дядя Дудек!
Я очень обрадовалась, получив Твое письмо. Я очень скучаю по всем вам и по Варшаве, хотя здесь так красиво. [Мне особенно нравился небольшой лес, который шел через Сершу. Я исчезала там даже по вечерам, что доставляло беспокойство тете Ядзе]. У меня очень хорошие подруги и друзья. Приближается конец учебного года (31.VII), поэтому мы готовим представление. Я изображаю такую старую Куму Марчинову на крестьянской свадьбе. Целыми днями я занята, потому что я учу своих друзей петь, у меня самой одна из самых больших ролей (к моей радости). Эта неделя проходит под знаком контрольных – но так или иначе получается. У меня неплохие оценки. За исключением тройки по латыни, которую я терпеть не могу, все остальное хорошо и отлично. Я получила Твое письмо в гимназии, и пишу ответ во время урока. У меня веселое настроение. С нетерпением жду звонка. По классу ходят карикатуры, а на предыдущем уроке была контрольная».
Явно прозвенел звонок, потому что письмо осталось незаконченным.
В конце июля за мной приехал Отец, и мы поехали в Кельце. Они оба с Зосей уже работали. Где и как – я понятия не имела в то время. Я узнала обо всем спустя много-много лет и описала в книге, посвященной моему Отцу, «Пан Пухатек», в которой приводится больше моих предвоенных и послевоенных воспоминаний.
От Кельце в памяти остались только замечательные посылки ЮНРРА[53], деликатесы в виде нуги и яичницы с ветчиной, какая-то полученная одежда, потому что, конечно, я была полностью раздета – из того, что мне сшили в Серше, я уже успела вырасти. Летний месяц пролетел быстро, к нам также приезжала в гости тетя Ядзя, и, по словам Зоси из письма к Отцу, я была «веселой, живой, милой». В конце августа я с Отцом отправилась в Варшаву, потому что ведь 1 сентября начался учебный год, а мои взрослые не собирались оставаться в Кельце.
В сентябре и октябре мы жили на улице Явожиньская у Мили и Марыси Хермелин, сестер Алины Прагер-Янковской, подруги Мамы. Зося расспрашивала в письмах, как мы справляемся, кто стирает Отцу рубашки, потому что «у Висеньки скорее всего хорошо не получается», как мы хозяйничаем, «моет ли Вися голову» и так далее. Уже после публикации книги об Отце я обнаружила одно из моих писем за этот период, датированное 1–3 сентября 1945 года; вместо того, чтобы описывать свои первые впечатления, лучше приведу его полностью:
«Милейшая и дрожайшая Зося!
Не сердись на меня, что я до сих пор Тебе не написала, но как-то… время прошло… Грустно здесь без Тебя, не хватает, хотя время летит быстро. Но все не так, как я себе представляла, только… лучше!!! В сто раз лучше! Так что, прежде всего – квартира очень, очень хорошая, наверняка мы все вместе отлично поместимся, нам будет хорошо. Есть шикарнейшая газовая плита, тепло – вода и свет. Да и сама Варшава не произвела на меня такого ужасного впечатления, как я думала – напротив, каждая улица была мне так дорога, а к развалинам я привыкла во время восстания. Здесь столько всего происходит! Женщины-фольксдойче и немцы [мы очень долго с убеждением писали «немцы» с маленькой буквы, что подтверждает и Ярослав Ивашкевич в недавно опубликованных дневниках][54] разбирают завалы – а по Маршалковской уже даже ходят трамваи!
И все здесь такое старое, знакомое и свое – любимое. Что касается этой новой гимназии, то я разочарована – товарищи мои достаточно противные – уровень знаний средний, редко кто занимается. Больше всего меня беспокоят уроки религии. Потому что, если я скажу, что неверующая, у меня будут неприятности, опять же этот ксендз… ах! Какой-же он идиот, просто изверг, все-время общается с нами на повышенных тонах, да и вообще не ясно, что мне делать дальше. Учеба дается мне легко. Скоро я получу школьный фартук, а еще мне шьют пальто. А! И еще одна важная вещь [в этом месте зачеркнуто: «Моя голова ужасна!!!» Речь идет, конечно, о вшах…]. Что с расческой? Нам купить здесь, или ты передашь через Казю? Реши, пожалуйста. [Вверху над этой строкой, дописано позже: расчески не покупай, у меня уже есть].
Представь себе, что я сама веду хозяйство, с сегодняшнего дня я готовлю обеды, в том числе для Папочки. Большое тебе спасибо за письмо от Ханки. Как поживает пани Ядзя? А Рысь и пан Макс? Передайте им от меня сердечный привет (а еще малышу Богусю и пани Марыхне). Я уже получила 5 писем из Серши! Много, правда? Но я мало пишу в ответ, как-то не хватает времени. Я была уже на площади Збавичеля – взяла какие-то остатки вещей – и в районе Прага, парке Агрикола. Я отлично лажу с Ежи – мировой парень. Я еще виделась с дядей Дудеком, он действительно мало изменился; но представь, что Тэтка меня не узнала! С той панной Марысей [Хермелин] то так, то сяк – она ужасная зануда. Были тут еще пани Миля и Алина. Я не могла с ней наговориться. Когда я поеду в Лодзь, то снова ее навещу![55]
Прости, что уже заканчиваю письмо, больше напишу завтра.
Тем временем я тебя крепко-прекрепко целую.
Вися»
На следующем листе приводится список «Вещи, которые нам сейчас нужны, в особенности миска и жир: деньги, кастрюльки, утюг, нитки для штопки, зеркальце, таз!!! мука, салфетка». И далее:
«P.S. 3 IX 1945 г.
Я как-то по хозяйству справляюсь, но я ужасно переживаю, что ты не приедешь [отъезд Зоси из Кельце задержался на месяц]. Я стараюсь сделать так, чтобы в доме было как можно приятнее, но это сложно из-за отсутствия мебели и украшений – салфетки, кувшина. Если можешь, пришли немного крупы, гороха, фасоли, потому что здесь ничего, совсем ничего нет. Об остальном подумай сама.
Целую тебя от всей души,
В.»
Я ходила в гимназию имени Коллонтая на Польной. Я себя чувствовала там не самым лучшим образом, хотя через какое-то время меня и включили в так называемый круг. Но, несмотря на это, я была «чужой». У меня не получалось сблизиться с Союзом борьбы молодежи (ЗВМ), потому что они поражали своей примитивностью, ОМТУР не было. Однако у меня вызывал уважение председатель ЗВМ, некий Венгрович, за смелость противостоять большинству и желание учиться. У него была дыра в голове, кожа на ней была то вогнутой, то выпуклой – я не отважилась спросить, что с ним случилось. Мы встретились спустя годы в Ленинграде, где он также учился. Я подружилась с одноклассницей, которая была старше меня и имени которой я уже не помню. Я часто заходила к ней, потому что жила рядом, однажды она сказала мне на ухо, что в доме есть ее тяжелораненый жених. Времена, как известно, были неспокойными, «лесные люди» не сдали оружие… Но мне ни на минуту не пришло в голову, что я могу кому-нибудь об этом рассказать.
Отец стал одним из заместителей директора издательства «Ведза» Польской социалистической партии, членом которой он был. Зося тоже приехала и начала работать редактором. Однако совместное проживание в одной комнате оказалось невозможным. Я не была хорошей девочкой, которой можно было легко руководить. Я с радостью согласилась на перевод в школу ТПД (ранее РТПД) в районе Жолибож – в ту самую, в которую я ходила до войны. При школе был организован интернат, и это решило все проблемы. Школа носила имя Болеслава Лимановского, чьи многочисленные работы – и он сам как герой – сопровождали меня на протяжении всей моей взрослой жизни уже как профессионального историка.
Еще в первом семестре 1945/1946 учебного года я сидела за партой рядом со своей новой подругой Терезой Йонкайтыс, известной в будущем художницей, по мужу Солтан. Двумя классами младше учился ее брат Мариан Йонкайтыс, в будущем популярный актер, а потом активист Общества сибиряков[56]. В школе оказалась целая группа детей, прибывших из СССР. Они никогда не рассказывали, почему они там оказались и что пережили. Как, собственно, и я, и другие ученики-евреи. Об их происхождении я узнала уже будучи взрослой, в Обществе детей Холокоста, где мы встретились. Мне кажется, что это было вызвано не страхом, а нежеланием возвращаться к пережитым ужасам. Это было какое-то сдерживание, проявлявшееся у каждого по-своему, и в то же время схожим образом – военный опыт отражался на настроении, возвращался в ночных кошмарах, вызывал депрессию, причины которой мы не понимали в то время. Поэтому, может быть, в школе я пыталась распрощаться с тем миром, хотя для этого, не было видимых причин… Или, может быть, я просто хотела обратить на себя внимание? Так или иначе, меня забрала тетя Эля, жена Дудека, в свою квартиру, находившуюся в районе Прага. Оттуда меня и жившую неподалеку Аню Трояновскую отвозил на уроки ее отец, в то время министр или заммистра образования, однако, он всегда ставил машину подальше от школы, чтобы никто не видел, что мы не пользуемся городским транспортом. Мы возвращались домой на грузовиках, заменявших автобусы, в них были установлены вдоль скамейки, но большинство пассажиров ехало стоя, сдавленные до невозможности. Аня быстро стала моей самой близкой подругой, я часто ночевала у нее, и мы вместе готовились к урокам. Она была талантлива как в художественном, так и в литературном плане: в написании сочинений мы соревновались друг с другом.
На зимние каникулы и Рождество 1946/1947 г. меня пригласила к себе домой Тереза Йонкайтыс. Ее семья жила тогда в Шклярской Порембе. Главой семьи была седая, пожилая, как мне казалось, женщина; о ее муже тогда не говорили. Две очень симпатичные сестры Терезы были заняты приготовлением еды, в первую очередь крещенского сочельника с сеном под белой скатертью. Была, конечно, огромная рождественская елка, пели колядки, делились облаткой, и была действительно праздничная, радостная атмосфера. Мы ходили гулять к водопаду, в горы, курорт был пустынным, в некоторых домах все еще жили немцы, скорее по большей части немки, но они явно не хотели попадаться на глаза. Снег хрустел под ногами, укутанные им деревья вызывали полный восторг. Только я была единственной, кто не соответствовал этой расслабленной и приятной атмосфере. Я привезла с собой брошюры из марксистской библиотеки и с воодушевлением изучала Каутского и Плеханова, к изумлению хозяев, которые, однако, виду не подали. Спустя годы, я только поняла, насколько они должны были быть шокированы подругой своей младшей дочери. Кроме того, мы обе помимо рождественских колядок пели советские песни (Тереза правильно, а я немного фальшивила; мне кажется, мы пели под какую-то пластинку, крутившуюся на доставшемся от немцев патефоне, но я не уверена в этом). Сестры с упреком говорили ей: «Неужели тебе хочется это петь? Мало тебе этого было?»
В школу я ходила охотно, там царила доброжелательная атмосфера, и ученики любили учиться – военное поколение соскучилось по нормальной учебе. Первые выпускные экзамены были в 1948 году, и их сдавали, вероятно, человек пять. Я помню художницу Ханку Пулавскую и будущего психиатра Юлека Сулигостовского (если я не путаю их имена). Здесь я сначала сдала переводные экзамены, а еще через два школьных года 1947/1948 и 1948/1949, которые я провела в лицее, – выпускные экзамены. В гуманитарном классе нас было всего около десятка человек; среди мальчиков выделялся Богдан Войдовский, сосредоточенный, неразговорчивый, всегда сдававший прекрасные сочинения, говорящие о писательских задатках будущего автора «Хлеба, брошенного мертвым»[57]. Анджей Ясиньский, в свою очередь, стал нашим героем, потому что, еще будучи учеником, ожидал рождения своего сына Гжеся; его мамой была учившаяся в школе имени Стефании Семполовской Кристина, которая позже – уже в институте – бросила Анджея, выйдя замуж за другого, а затем стала пользующейся превосходной оценкой историком новейшей истории. Тереза Йонкайтыс пошла в математический класс, как и Лодзя Ярецкая, которая, как мы знали, сама сбежала из Страны Советов, ударив какого-то пытающегося удержать ее человека в пах и доехав до Польши под вагоном со многими приключениями. Она, наверное, была единственной, кто об этом рассказывал.
Учили нас прекрасные учителя, прежде всего Здислав Либера – польскому – и Хелена Жмиевская – латыни. На ее уроках царила абсолютная тишина. Она пользовалась невероятным авторитетом, поэтому я старалась изо всех сил освоить нелюбимый до того времени предмет. Потом мы радовались, когда наши профессора поженились, а затем 19 апреля 1949 года – незадолго до наших выпускных экзаменов – появился маленький Антось.
Истории нас учил худой Чеслав Шибка, а поскольку учебников не было, он тематически, а не хронологически излагал нам историю, а мы должны были быстро за ним записывать; он объяснял доступно, при этом немного презрительно высказывался о коронованных особах (например: «Виля наломал дров и ему пришлось убираться…»). Во время рождественской мистерии мы пели: «Профессор Шибка шибко диктует / славных людей не шибко шанует…». И он нам нравился. И прекрасного математика, который был снисходительным к гуманитариям, мы тоже любили. «Физичка» была как из романов о рассеянных учителях; она приходила с одной нарумяненной щекой, растрепанная, в чулках разных оттенков и т. д. Мы ей это прощали, главное было, чтобы она нас не слишком мучила опросами. Мы докучали, от чего мне до сих пор неудобно, нашему «англичанину», задавая ему глупые вопросы, выходя по очереди в туалет, пока класс не пустел, и придумывая различные шутки. Видимо, он случайно стал учителем, не испытывал любви к профессии и не контролировал класс. Конечно, нам в голову не приходило проявить какое-то насилие или грубо повести себя с нашими учителями. Мы были «военным поколением», деморализованным жестокостью войны, но мы искренне любили и уважали наших учителей и воспитателей. И по сей день я испытываю благодарность к ним за все, что они мне дали.
На большой перемене приносили котлы с супом, и мы все ели горячую пищу, как те, кто пришел из дома, так и те, кто жил в интернате и в Нашем Доме в районе Беляны[58]. Мы также носили фартуки и белые воротнички, против чего мы не возражали – одежда была холщовой, и таким образом стирались различия. На самом деле мы с подругами ничего не знали о материальном положении наших одноклассников. Тогда нас это совершенно не интересовало.
В то время я входила в школьную дружину скаутов, чему подтверждением служит фотография из поездки в Краков и Закопане, где я стою с группой в харцерской форме, а также открыткой, высланной Отцу и Зосе 4 августа 1946 года из Лонцека под Гостыниным: «Мне очень нравится в лагере. 1 VIII у нас был оч. торжественный Костер [вероятно, в связи с годовщиной Варшавского восстания]. Сегодня мы идем к харцерам из Плоцка на выступление. У нас были ночные походы – и вообще здесь здорово. […] Однако и дел здесь полным-полно – мы должны все делать сами. Я никогда еще в жизни так не трудилась».
В то время харцеры готовили сами, их никто не обслуживал, они приобретали новые навыки, за что получали харцерский крест. Это была отличная школа жизни, еще без идеологии, в сочетании с отдыхом.
Чуть позже я записалась в кружок ОМТУР, я даже что-то писала для газеты, но что – не могу вспомнить. Зато я припоминаю такую историю: в районе Жолибож в школе имени Семполовской училась Алиция Лисецкая, в будущем известный сотрудник Института литературных исследований ПАН, подопечная Стефана Жулкевского, но прежде всего, единоличный руководитель редакции литературного варшавского еженедельника «Культура». В то время она громко заявляла, как говорилось, о своих реакционных взглядах, говорили, что она с увлечением читает «Майн Кампф» и другие вызывавшие подозрение книги. В каком-то журнале была даже статья о молодежи, где противопоставляли нас, «прогрессивных», этим «реакционным» с Алицией во главе; по очереди перечисляемые ученики обосновывали свои взгляды; кажется, что были даже фотографии. Вскоре подобные честные заявления стали уже невозможны, то есть возможность высказаться имела только одна сторона.
На собраниях кружка ОМТУР я не чувствовала ни скуки, ни того, что меня принуждают участвовать в дискуссиях. Мы считали себя лучше членов ЗВМ, более критичными, более серьезно относящимися к учебе и своим обязанностям. Я помню, что участвовала в расчистке Варшавы от завалов, изучала и обсуждала вышеупомянутые брошюры, а также припоминаю какие-то собрания в штаб-квартире, вероятно, на улице Мокотовской, где представитель руководства, высокий брюнет, который был старше нас, успокаивал нас словами: «Silentium silentium, нам еще предстоит решить multum вопросов, а tempus fugit!». Что это было за «множество вопросов» уже и не помню. Одним из них было участие в первомайских демонстрациях, куда мы шли со школой, без сопротивления, как группа ОМТУР.
Второе варшавское лето я провела частично на Курсе школьных лидеров в Центре социалистического обучения им. Станислава Дюбуа в Отвоцке. Он продолжался с 1 по 27 августа 1947 года, о чем сообщается в пожелтевшем «свидетельстве», подписанном председателем ЦК ОМТУР Луцианом Мотыкой и руководителем Отдела социалистического воспитания Юлиушем Салони. В завершении курса я получила «общую оценку»: «отлично». Мне больше всего запомнился среди преподавателей Ян Муляк, именуемый Ясем, он организовывал для нас спортивные игры, и его все любили. Он стоит рядом с нами на коллективной фотографии, единственной, кого я хорошо помню среди многих других, ничего не говорящих мне лиц. В своих воспоминаниях он даже писал о моем Отце.
Следующее лето – это эра объединения партий и молодежных организаций. Я оказалась, хотела я того или нет, в ЗМП. Дома, на улице Красиньского 18, в 4-й колонии Варшавского жилищного кооператива, где Отец с Зосей – уже официально как супружеская пара – получили однокомнатную квартиру без ванной комнаты на верхнем этаже под крышей; атмосфера была довольно мрачной. Отец был решительным противником слияния ППС и ППР. Я много раз слышала, как он говорил, что старый рабочий-член ППС убеждал его, что должны существовать две рабочие партии, чтобы одна могла пристально наблюдать за другой. Оба были исключены до объединения (Отец как «чуждый элемент»). Отец не был уверен, как в дальнейшем пойдут дела, какую получит работу. Однако это никаким образом не повлияло на мое обучение; я закончила первый класс лицея.
Летние месяцы я частично провела в снятой тетей Элей квартире «для детей» в Отвоцке. Еще я отправилась в поездку с группой Польского союза молодежи – я увидела тогда выставку, посвященную Возвращенным землям. Я жила в кемпинге, ни с кем не была знакома, поэтому я гуляла одна, посещала огромные выставочные залы, немного ходила по городу. Нами мало занимались, все в основном были старше меня; пили и уединялись по палаткам. Только это и осталось у меня в памяти. И еще были гораздо старше меня симпатичные ребята, с которыми я иногда бродила. Я даже была готова принять их приглашение зайти домой – видимо, они были из Вроцлава – но самый старший посмотрел на меня и сказал: «Слушай, детка, аккуратней с такими приглашениями, лучше тебе отказать». И снова, спустя годы, я осознала, что за угрозу избежала в то время.
Вернувшись в Отвоцк, я застала там двоюродную сестру из Парижа (ее отец, брат моего отца, только что вернулся из Освенцима), которую пригласили, чтобы она у нас подкормилась. В столице Франции еды не хватало, все было по карточкам. Ее сопровождал наш родственник, мулат Луи Лануа, который все время готовился к экзамену по английскому языку. Я также ходила на дополнительные уроки (в школе мы ничему не научились у преследуемого, несчастного «англичанина») и покупала разные изданные за границей книги, в том числе, «По ком звонит колокол» Хемингуэя в оригинале. Так что мы прекрасно общались на элементарном английском и при помощи языка жестов.
Даже после объединения партий и молодежных организаций до наших классов не дошла волна промывания мозгов; в нашей школе продолжали, как и раньше, преподавать давние учителя, тщательно готовя нас к выпускным экзаменам; никто из нас не посмел их поучать. Чем ближе мы были к последним экзаменам и принятию решения о дальнейшей учебе, которую все мы собирались продолжить, тем больше наших школьных товарищей из всех выпускных классов вступало в ряды ЗМП – было широко распространено убеждение, что без членства в этой организации попасть в вузы будет сложно. Школьные советы ЗМП тайно уже давали характеристики, которые имели решающее значение в случае поступления на популярные направления. Я знала об этом, не протестовала, и до сих пор испытываю угрызения совести.
Конечно, все прошло традиционным образом – сначала за сто дней до выпускных экзаменов был бал: девушки в белых блузках, полонез вначале, потом танцы, в том числе популярные буги-вуги и рок-н-ролл. Как ни странно – без алкоголя! Может, впрочем, ребята что-то пили, но я в любом случае этого не заметила.
Май в тот год был жарким, цвели как обычно каштаны, экзамены по всей Польше проходили одновременно. Я сдавала математику, польский, кажется, также историю, но, возможно, я что-то путаю. Тема, которую я выбрала на польском, была уже с пропагандистским душком: «Почему мы торжественно отмечаем юбилеи Мицкевича и Шопена в Народной Польше?» Однако то, что я писала, не имело ничего общего с пропагандой. На математике кружили шпаргалки, и были приглашены несколько сильных в математике товарищей из лицея имени Понятовского, чтобы в случае необходимости оказать поддержку гуманитариям. После экзаменов в школе снова был бал. Опять в белых блузках и темных юбках. Учителя начинали обращаться к нам, используя «пан» и «пани» (это было принято уже после переводных экзаменов в лицей, но мы все тогда выступили против). Дома отнеслись как-то спокойно к тому, что я все хорошо сдала – я не получила никакого подарка, что меня ужасно разочаровало. Вообще то, что я хорошо училась, воспринималось как должное.
После торжественного вручения аттестатов зрелости мы отправились целой компанией выпускников праздновать с вином и пирожными в местное кафе-кондитерскую. Дома я рассмешила всех, когда на вопрос, что за вино мы пили, ответила: «Виньяк»[59]. Действительно, так было написано на этикетке. То, почему смеялись, я узнала гораздо позже.
Моей мечтой было изучение истории литературы, то есть польский или русский филфак, но мой отец твердо сказал, что изучение литературы имеет смысл после того, как сначала будут приобретены исторические знания, и только на втором или третьем курсе можно начать параллельное обучение в качестве литературоведа. Поэтому, к удивлению профессора Либеры, я подала документы на историю, не подозревая, что вскоре такой возможности одновременного обучения на двух направлениях уже не будет. И так, nolens volens, я стала историком.
* * *
Вот кем были авторы этой книги, которым не исполнилось еще и двадцати лет, когда они решили учиться в Стране Советов. Мы мечтали о приключениях, финансовой независимости. О месте, куда мы собирались, нам, кроме каких-то общих представлений, практически ничего не было известно.
32
Йордановские сады появились в начале ХХ в. по инициативе врача и педагога Хенрика Ёрдана (известного в рус. транслитерации как Генрих Йордан), они предназначены для игровых, воспитательных и образовательных детских, подростковых и школьных программ на открытом воздухе. Прим. пер.
33
Колониями называли группу зданий, созданную по единому проекту. Такие колонии появились в Варшаве в районе Жолибож между улицами Красинского, Словацкого и площадью Вильсона. Это были здания Варшавского жилищного кооператива, основанного в 1922 г. по инициативе ППС с мыслью о трудящихся. Прим. пер. и В. С.
34
Независимый польский университет – частное учебное заведение Варшавы (1919–1952). Прим. пер.
35
Куклу называли по имени юной актрисы Ширли Темпл. Прим. пер.
36
«Аля ма Аса» в переводе «У Али есть Ас». Букварь Марианна Фальского впервые вышел в 1911 г. и по сей день переиздается в Польше. Прим. пер.
37
Бронка, теперь Бернадетт, опубликовала на английском языке свои воспоминания – см. Alland B. Memoirs of a hidden child during the Holocaust. My life during the war. Translated from the Polish by G. Alland. New York, 1992. О своих поисках наших товарищей она рассказывала мне во время наших многочасовых бесед в ее доме во Флориде, куда она нас с Ренэ пригласила, когда нашла меня в Варшаве за несколько лет до этого. Я читала ее написанные по-польски сразу после войны воспоминания, которые легли в основу английской версии.
38
См. Dzieci holokaustu mówią… Do druku przygotowała W. Śliwowska. Warszawa, 1993; Pan Puchatek Rzecz o Wacławie Zawadzkim. Do druku przygotowała W. Śliwowska. Warszawa, 2006. S. 25–32.
39
«Жегота» – кодовое название польской подпольной гуманитарной организации Совета помощи евреям, органа Польского правительства в изгнании (1942-1945). Прим. пер.
40
Комплеты – тайное обучение в Польше в форме занятий и лекций, организованных вне учебного заведения во время Второй мировой войны. Прим. пер.
41
Час «В» – кодовое название дня и времени начала в Варшаве операции «Бужа» (Варшавского восстания), 1 августа 1944 г. в 17:00. Прим. пер.
42
«Помощь солдатам» была организацией, занимавшейся всем, что было необходимо повстанцам: питанием, стиркой, ухом за раненными; Зося, псевдоним Альдона, была сертифицированной медсестрой, у нее за плечами был фронтовой опыт работы в санитарном поезде в сентябре 1939 года, потом она вела тайные курсы для санитарок АК.
43
Zagórski W. Wicher wolności: dziennik powstańca. Przedm. G. Herling-Grudziński. London, 1957. Прим. пер.
44
Оригинал передан мной в Музей Варшавского восстания. Текст письма приводится по изданной на материалах семейного архива книге: Śliwowska W. Płacz po Warszawie. Powstanie Warszawskie. Dzienniki. Świadectwa. Gdańsk, 2014.
45
«Груба Каська» в переводе «толстая Каська» – общественный скважинный колодец, построенный в 1783–1787 гг., сегодня находится на аллее Солидарности, прозван «толстой Каськой» из-за установленной над ним ротонды. Прим. пер.
46
Первая строка приводится из стихотворения «Красная зараза» поэта Юзефа Щепаньского, написанного им 29 августа 1944 г. за несколько дней до смерти. Вторая строка – из стихотворения «Требуем боеприпасов» с датой 24 августа 1944 г. принадлежит перу Збигнева Ясиньского. Прим. пер.
47
Роман вышел на русском языке в переводе К.Я. Старосельской в 2003 г. Прим. пер.
48
В настоящее время Урсус – это один из районов Варшавы, в 1944 г. здесь находился завод. Прим. пер.
49
Мехувский повят с центром в городе Мехув в настоящее время входит в состав Малопольского воеводства. Прим. пер.
50
Главный опекунский совет изначально действовал в 1916–1918 гг. в Царстве Польском, а в 1940 г. он возобновил свою деятельность с разрешения оккупационных властей. Прим. пер.
51
Театр Бай – старейший кукольный театр в Польше, действующий с 1928 г. Прим. пер.
52
Речь идет о поэме А. Мицкевича 1820 г. и гимне Польши. Прим. пер.
53
Администрация помощи и восстановления Объединённых Наций (англ. United Nations Relief and Rehabilitation Administration UNRRA). Прим. пер.
54
В польском языке национальности пишутся с большой буквы. Прим. пер.
55
Алина Янковская сразу после войны начала работать в Лодзинском университете у преподававшей там профессора Либрах. Здесь же она защитила кандидатскую диссертацию по теме имитационного поведения у младенцев. Мы с ней очень часто виделись.
56
Осенью 1939 г. их отец был арестован НКВД, весной 1940 г. вся семья была депортирована в Северный Казахстан. Прим. пер.
57
Роман был написан в 1971 г., посвящен жизни и гибели Варшавского гетто в 1940–1942 гг. Прим. пер.
58
Наш Дом – детский дом, существовавший с 1919 по 1946 гг., возобновил свою деятельность в 1991 г. Прим. пер.
59
«Виняк» – польский коньяк. Название на польском языке созвучное слову «вино». Прим. пер.