Читать книгу Есенин - Виталий Безруков - Страница 6

Часть первая
Глава 5
«Домино»

Оглавление

Был холодный, ветреный зимний вечер февраля 1924 года. Ветер несся по улицам и переулкам, то затихая, то снова усиливаясь, лохматил лошадиные гривы, вырывал клочки сена с возов. От его порывов хлопали входные двери и гремело оторванное железо на крыше. В свете качающихся фонарей снежные хлопья летели косо, быстро наметая сугробы.

Есенин и молодой ленинградский поэт-имажинист Вольф Эрлих шли по переулку, подняв воротники и придерживая рукой шапки. Есенин, стараясь перекричать вьюгу, шутливо выговаривал ему:

– Вы там у себя кричите: «Есенин, Есенин!..» В сущности говоря, каждое ваше выступление против меня – бунт!.. Что будет завтра – мы не знаем, но сегодня я вожак! Вот! – он вынул руку из кармана и показал массивный перстень, надетый на большой палец правой руки. – Видал?!

– Это же как у Александра Сергеевича?! – догадался Эрлих.

– Точно! Только ты никому не говори. Они – дурачье. Сами не догадаются, а мне приятно…

– Ну и дитё же ты, Сергей! А ведь ты старше меня.

– Да я, может быть, только этим и жив! – засмеялся Есенин и, сделав приятелю подножку, ткнул его в сугроб.

– Дурак вы, Есенин, и шутки ваши дурацкие, – заверещал Эрлих, выбираясь из сугроба.

Есенин снял шапку и стал отряхивать приятеля, поглядывая по сторонам. Когда они шли по переулку, Есенин заметил, как от подъезда дома напротив отделилась человеческая тень и на некотором расстоянии стала следовать за ними, изредка пропадая в подворотнях. «Вряд ли случайность», – подумал Есенин. И сейчас, озорно пошутив над Эрлихом, он уверился в своем подозрении. Человек в кожанке и такой же фуражке, избегая освещенных окон на первых этажах, пряча свое лицо в поднятый воротник, следовал за ними, не приближаясь и не отставая.

– Ну, наконец-то! Все как и обещано! Глянь, Вольф! За нами следят, – засмеялся Есенин коротко и невесело, нахлобучивая свою шапку на самые брови.

– Что за бред? – спросил Эрлих, вытряхивая попавший за шиворот снег. – Не преувеличивай, пожалуйста, свое значение, Сергей! Кому мы нужны? Что, у них других забот мало, за поэтами следить?

– А ты оглянись незаметно, – посоветовал Есенин. – Он давно идет.

Когда они вышли на Арбат, Эрлих обернулся как бы от порыва ветра и увидел спешащего за ними человека.

– Неужели правда, Сергей?

– А мы сейчас проверим… Давай зайдем, – предложил он Эрлиху, останавливаясь у кафе. – Пусть он померзнет, сука! А мы посидим за кружкой пива с зеленым горошком.

– В этом угаре… стоит ли тратить время? Может быть, лучше в «Стойло Пегаса», – предложил Вольф, косясь на остановившегося в отдалении человека в кожанке.

– Потом в «Стойло»! Иди и не рассуждай! – скомандовал Есенин, распахивая перед ним дверь.

Несмотря на солидное название, «кафе» оказалось убогой пивнушкой. На маленьком подобии сцены артистка, одетая в легкое, без рукавов, с большим вырезом на груди платье, пела хриплым голосом «Ухарь купец, удалой молодец».

– Что, не нравится? – спросил Есенин, садясь за свободный столик, снимая шапку и засовывая ее в карман пальто.

– Напрасно мы сюда зашли, – поморщился Эрлих, оглядывая пьяных посетителей. Он отодвинул пустые кружки и грязные тарелки и положил на стол свою шапку.

– Вот в эдакой обстановке, как здесь, среди звона стаканов, кружек, окурков, помню, сижу я пьяный с Орешиным, Ганиным и…

– Тоже пьяными, – уточнил Эрлих.

– Как ты догадался? Ну вот… А рядом, вижу, голова лежит, заснувшая. Пьяный еврей своей длинной бородой столик вытирает. Может, он действительно положил голову, засыпая, а мне взбрело в голову: «Подслушивает!» А может, Ганин бросил эту мысль, не помню. Ну и началось… Слово за слово, пивом в ухо!

– Как это все старо! – перебил его Эрлих. – Что еврей, что русский, не все ли равно? Особенно когда пьяны.

– Верно! – согласился Есенин. – Все одинаково напиваются и скандалят, но видишь, кому-то надо было подсунуть в это обыкновенное дело антисемитизм. Шутка?! Знаешь, что за это дают?

– Знаю! – ответил Эрлих, оборачиваясь на стук входной двери.

Есенин, увидев вошедшего преследователя, добавил:

– Я теперь знаю, кому и для чего это надо…

Подошел опрятно одетый в хороший костюм хозяин кафе. Оглядев быстро бегающими глазками Есенина, спросил Эрлиха:

– Будете заказывать? – И добавил по-еврейски: – Вы кто, из наших будете? Что-то вас в нашем заведении впервые вижу.

– При чем тут «из наших»? – застыдился Эрлих.

Хозяин слащаво заулыбался:

– Я это спросил, потому что я сам еврей и хозяин этого кафе. Так будем заказывать?

– Не будем, – поморщился Есенин. – Тут как в хлеву, пошли отсюда, – и он двинулся к двери, Эрлих за ним.

Пройдя мимо повернувшегося спиной к ним человека в кожанке, который сделал вид, что изучает прейскурант на стене, они вышли на улицу и бегом пустились по Арбату, поддерживая друг друга, если кто-то поскальзывался. На перекрестке Никитской и Суворовского бульвара, дождавшись трамвая, вошли в вагон, а в другой на ходу проворно вскочила «кожанка». Мельком взглянув на них, преследователь остался на площадке.

– Неужели правда, Сергей? – помрачнел Эрлих.

Есенин сидел в дребезжащем трамвае рядом с Эрлихом, смотрел в заиндевелое окно, молчал, грустно раздумывая. «Начавшаяся слежка не может кончиться ничем… она к чему-то приведет… Да! Веселого мало. Судьба, кажется, показывает норов, не подчиняясь моим желаниям!»

– О чем задумался? – толкнул его плечом Эрлих. – «Кожанка» тревожит?

– Хрен с ним, – сказал сердито Есенин. – Я о нем уже забыл. – Он выдохнул пар изо рта, откинув голову на спинку скамейки. – Думаю, надо к тебе в Ленинград подаваться, Вольф. Здесь, видишь, обложили! Да и не держит тут ничего. Ни жены, ни друзей…

– Ну, друзей-то у тебя…

– Эти собутыльники – друзья? Только и знают, жрать да пить за счет Есенина! А там у тебя я буду работать… работать…

– Ну что ж, попробуй. Приезжай! Я постараюсь помочь с жильем.

– Вставай, приехали, – глянул Есенин в оттаянное чьей-то ладонью пятнышко на окне.

Трамвай остановился на Пушкинской площади. Они вышли и, не оборачиваясь, пошли по Тверской. Когда трамвай тронулся, человек в кожанке легко выпрыгнул на ходу, ни на секунду не теряя их из виду.

Добежав до кафе «Домино», которое было совсем рядом с Пушкинской площадью, Есенин остановился, запыхавшись, закашлялся:

– Зайдем сюда!

– Мы же хотели в «Стойло Пегаса», – подошел Эрлих.

– Да ну его! Там сейчас Мариенгоф больше заправляет… Не хочу его видеть, не то настроение. Пошли!

В кафе, куда они вошли, было полно разношерстного люду. В одной половине богато одетые, сытые мужчины угощали девиц, подобранных на улице, и весело хохотали. Гремел цыганский оркестр. Бледные, кое-как одетые люди, куря папиросу за папиросой, приютились по углам, с завистью глядя на эту жирующую публику. Какой-то смертной тоской веяло от этого веселья в студеный зимний вечер. Пройдя мимо этого сброда в другую половину, Есенин остановился, приветствуемый узнавшими его завсегдатаями и поэтами, сидящими за отдельными столиками возле эстрады.

– Есенин! Есенин! – неслось со всех сторон. – К нам садись! Давай, друг!

Среди гомона и дыма Есенин за одним столом разглядел поэтов Мандельштама, Пастернака, Шершеневича, Райзмана… Поэт Приблудный, встав во весь рост, рявкнул:

– Учитель! Браво! Снизошел до нас, смертных! Прошу к нам!

Есенин сделал вид, что не узнал его или не заметил. Он прошел к столику с двумя девицами, сидевшими в одиночестве за бутылкой дешевого вина и громче всех выражавшими свой восторг. Есенин, благосклонно улыбаясь, царственно подал им руку, что привело девиц в экстаз, и небрежно, словно продолжая прерванный разговор, громко сказал, глядя по сторонам:

– Если я за целый день не напишу четырех строк хороших стихов, я спать не могу… потому что я поэт! А знаешь, почему я поэт, а Маяковский – так себе, непонятная персона? – хитро улыбнулся Есенин. И сам ответил: – У меня Родина есть. У меня Рязань. Я вышел оттуда и какой ни есть, а приду туда же. А у него – шиш! – Есенин сделал всем знакомый жест рукой. – Да, кажется, и шиша-то нет. Живут втроем: Лиля Брик, Ося и он… – Девицы на двусмысленный намек вульгарно захохотали. – Вот он и бродит без дорог, и тянуться ему некуда.

Официантка тем временем принесла несколько бутылок вина, бокалы и незамысловатую закуску. Есенин, щедро разлив всем вина, поднял бокал:

– Хочешь, добрый совет дам? Ищи Родину! Не найдешь – все псу под хвост пойдет. Нет поэта без Родины! – И, чокнувшись с девицами, выпил залпом.

Не веря своему счастью оказаться рядом за одним столиком с самим Есениным, девицы, раскрыв накрашенные рты, внимали каждому его слову, будто проповеди священника в церкви. Есенину было приятно. Он привык к восторгам и поклонению и любил его, особенно поклонение женщин, впрочем, как и их самих. Он не делал различия по социальному положению и одинаково любил, будь то проститутка или богемная, салонная девица. Есенин забыл про метель за окном, про «кожанку», преследовавшую его весь вечер. И хоть прокуренный воздух «Домино» затруднял дыхание, он не замечал этого. На душе Есенина стало светло и как-то торжественно, словно он был отныне посвящен в некую «кремлевскую тайну», к которой до этого ему не было доступа…

Он встал. Ему уже было мало внимания сидящих за столом Эрлиха с девицами. Есенин наклонился к одной из них и продекламировал:

Мне сейчас хочется очень!!!

Из окошка Луну обоссать!!!


Девицы зааплодировали.

– Не верите? Ей-богу, сделаю! Извините, я сейчас. – Он пошел между столиками в уборную. Проходя мимо Мандельштама, Есенин остановился и, наклонясь к уху улыбающегося поэта, громко, чтобы слышали сидящие рядом с ним остальные, произнес: – А вы, Осип Эмильевич, пишете пла-а-ахие стихи… И дурацкие! – И, по-идиотски захохотав, ушел за портьеру.

Через некоторое время, возвращаясь из уборной, он опять наклонился и громко крикнул в ухо Мандельштаму:

– Осип, вы никудышный поэт! Вы плохо владеете формой! У вас глагольные рифмы. – И, прежде чем покрасневший от гнева Мандельштам собрался ему что-то ответить, Есенин снова возвратился к своему столику и на весь зал прокричал: – А если судить по большому счету, чьи стихи действительно прекрасны, так это стихи Мандельштама! Нельзя не восхищаться красотой его «Венецианской жизни», его «Ласточками» или «Сумерками свободы»! Я не переврал названий, Осип? – Есенин, обняв, поцеловал его. – Встань, Ося! Поклонись людям! – И первый зааплодировал ему.

– Ты не назвал еще «Пшеницу человеческую», – смущенно раскланиваясь, пробормотал Мандельштам.

– И «Пшеница человеческая», – крикнул Есенин, – чудо! И еще «Песнь о хлебе». Прекрасные слова! Слава Осипу! Поэт и Слово – все равно что утро, роща и птицы. Глуха роща без птиц. Поэт без Слова – улей без пчел. А Слово – история. Слово – философия, натура народа, – продолжал Есенин, вдохновенно торопясь поведать все, о чем он думал, чего не высказал тогда в Кремле Троцкому, о чем болела его душа. – Нет плохих народов! Нет народов неискренних, неталантливых! И ты, Осип, искренен искренностью своего народа, талантлив его талантом. Поэты-изменники – не поэты!

– Подождите, Сергей! Дайте мне сказать! – остановил Есенина тронутый до слез Мандельштам. – Я понимаю. Я понял, о чем хотел сказать поэт Сергей Есенин. Я сейчас прочту строчки из стихотворения… Мне кажется тоже, лучше и искреннее не скажешь, – и, подражая Есенину, рубя рукой воздух, прочел:

Но и тогда,

Когда во всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».


Это его наивное подражание есенинской манере чтения, его искренность и особенно еврейское грассирующее «Р-р-русь…» привели в восторг публику. Все захохотали. Никогда Мандельштам не получал столько аплодисментов. Есенин обнял его и повел к своему столику. Дамы вскочили, приветствуя его.

Есенин налил всем вина.

– Давай за твой триумф, поэт Мандельштам! – Он выпил и, откинувшись на спинку стула, закурил свои любимые папиросы «Сафо», бросив коробку на стол.

Девицы, жеманничая, закурили тоже.

– Боже! Какой аромат! Сергей Александрович! – выдыхали они изо рта клубы дыма.

За одним из столиков компания поэтов пила вино под нехитрую закуску и наблюдала «братание» Есенина с Мандельштамом. Один из присутствующих, Алексей Крученых, по оценке Есенина, поэт «ерундовый», как человек трусливый и злобный, не переносил любого успеха Есенина. И теперь лицо его исказила гримаса, которую с трудом можно было назвать улыбкой.

– Мандельштам лопух! Развесил уши! «Нет плохих народов!» Ишь ты! Да Есенин – волк в овечьей шкуре! Я лично слышал от Демьяна Бедного – ему Есенин звонил из милиции. «Дорогой товарищ, мы тут зашли в пивнушку, ну, конечно, выпили. Стал говорить о жидах. Вы же понимаете, дорогой товарищ Демьян, куда ни кинь – везде жиды. И в литературе все жиды. А тут какой-то тип и привязался. Вызвали милицию – и вот мы попали!» Демьян попросил Есенина передать трубку дежурному и заявил: «Поступайте с ними по закону! Я таким прохвостам не заступник!» – Крученых счастливо захихикал. – Ну, а дальше – суд! Жаль, меня там не было. Сандро! А ты-то был, расскажи! Расскажи друзьям про этих героев. Как Есенин юлил… Расскажи…

– Да ну тебя на хер! – отмахнулся Кусиков.

– Чё, правда юлил? – недоверчиво спросил Приблудный.

– Слушай ты его, он наговорит. Ты что, Крученых не знаешь? Юлил… Он сидел как струна. Глаза горят. Я боялся, что сорвется, понесет всех. Потому что выступали многие против него, требовали пресечь зло в корне… Демьян Бедный, сука, как ты, Крученый, так же злорадствовал: «Антисемиты! Писателями еще называются… Вам место не в Доме печати, в тюрьме». Ну, Демьян, понятно, мстил Есенину за то, что он его Ефимом Лакеевичем обозвал в стихотворении. Но меня Мариенгоф поразил: с пеной у рта доказывал, что Есенин – больной человек, который не в состоянии отвечать за свои поступки… А? Ни хрена себе, защитил друга? – Сандро осуждающе покачал головой и, вспомнив что-то, неожиданно захохотал. – Лидка Сейфуллина выступила… как… как в лужу пернула: «Есенин, почему вы не сказали, что ругали не только евреев, но и татар, и грузин, и армян?» А Есенин вытаращил свои голубые глаза: «Бог с вами, Сейфуллина, да никого я не ругал». – Он так точно изобразил Есенина, но с грузинским акцентом, что все, кроме Крученых, засмеялись. – В итоге сошлись на том, что все участники скандала – и евреи, и Есенин – были пьяны, и в конце концов их оправдали. Слава богу – гора с плеч! – Он допил свой стакан, закурил.

Ждали хама, глупца непотребного,

В спинжаке, с кулаками в арбуз, —

Даль повыслала отрока вербного

С голоском слаще девичьих бус.

Он поведал про сумерки карие,

Про стога, про отжиночный сноп.

Зашипели газеты: «Татария!

И Есенин – поэт-юдофоб!»


Это стихотворение Крученых прочел желчно, как свидетель обвинения на суде. Он торжествующе поглядел на недоумевающих приятелей:

– Это не мои стихи… Это Клюев! Вот! Клюев, божий человек, еще когда Серегу раскусил!

До сей поры молчавший писатель Андрей Соболь грохнул кулаком по столу.

– Что вы распаляетесь, Крученых! Шипите как змея… и жалите исподтишка. Я еврей! Скажу искренне: я – еврей-националист. Антисемита я чую за три версты! Есенин, с которым я дружу, близок для меня как брат родной!

– Таки брат? – всплеснул руками Крученых. – Скажите, как похож! – добавил он с издевкой.

– Да! – опять стукнул Соболь кулаком по столу. – В душе Есенина нет ненависти ни к одному народу! А вы, батенька, мразь! – Он плеснул вином в лицо Крученых.

– Ах ты гад! Морда! Да я тебя! – Крученых схватил со стола бутылку, но его руку перехватил Приблудный, сунув ему под нос свой кулачище:

– А это видел? Враз зашибу! Сядь!

Крученых сел и, достав носовой платок, стал утираться.

– Чего тебе Есенин, соли на хрен насыпал? Чего ты на него? Андрей прав! Сам ты антисемит! А если ты такой храбрый, – Приблудный хитро сощурился, – пойди к Есенину, прочти эти вирши.

– Брось, Иван! Не надо! – встревожился Кусиков. – Будет скандал. Драка. Есенину это нужно, Ваня, как моей жопе гвоздь в диване!

– Ну что же ты, «гвоздь в диване», – продолжал подначивать Алексея Крученых Приблудный, – забздел?!

– Ой! Испугался! Как же… Мы тоже драться умеем.

– Иди!

– И пойду. – Крученых встал и решительно пошел к столику Есенина.

– Здорово, Сергей! – протянул Есенину руку. – Привет, Вольф! Осип, привет! – поздоровался он со всеми. – Серега, мы вот тут заспорили… – он кивнул на Приблудного, – послание «Евангелист» Демьяну ты написал?

– Кто это сказал? – насторожился Есенин.

– Да все говорят. Больше некому. И по сути, и по форме твое.

– А если и мое, хотя я этого не утверждаю, то что с того?

– Да ничего! Послушать бы, как ты его читаешь… хотя… Хотя теперь, после «суда», наверное, побоишься? – Последние слова Крученых произнес громко, скорее обращаясь к окружающим, чем к Есенину.

Есенин улыбнулся, но глаза его холодно сверкнули, как голубые льдинки. Он понимал, что Крученых его провоцирует. «Гад! Уж очень удобный момент выбрал!» А Крученых еще громче, на все кафе:

– Прочтите, Сергей Александрович, своего «Евангелиста». Просим!

– Не надо, Сергей. Ну их! Ты же видишь, он провокатор, – наклонившись к Есенину, горячо прошептал Мандельштам.

Но уже не только дамы, сидящие с ними за столиком, но и другие посетители стали аплодировать:

– Стихов, Есенин! Стихов, стихов! – кричали они. – Есенин испугался? Не верим! Не может быть!

– Читай, учитель! Читай, мать их! – рявкнул пьяный Приблудный.

Есенин налил в свой стакан вина, встал, залпом выпил. Выходя из-за столика, благодарно пожал плечо Мандельштаму:

– Спасибо, Ося! Но отступать? Перед этим?.. – Он вышел на эстраду, постоял, дожидаясь, пока все в один голос не стали требовать: «Сти-хов! Сти-хов!» Губы Есенина дрогнули, и все лицо озарилось обаятельной улыбкой. Он поднял руку. Зал замер.

– Только тихо! Не чавкать! – Кто-то засмеялся, но лицо Есенина стало серьезным. – Сейчас я прочту стихотворение, которое народная молва приписывает мне… Ну что ж! Как Пушкин сказал: «Если честно, от хороших стихов сил нет отказаться…» Ну, в общем, слушайте! – Какие-то доли минуты он помолчал. Лицо его побледнело, и только глаза полыхали весенней небесной синью. Поэт вскинул голову и рубанул рукой воздух:

Я часто думаю, за что его казнили,

За что он жертвовал своею головой?

За то ль, что, враг суббот, он против всякой гнили

Отважно поднял голос свой?

За то ли, что в стране проконсула Пилата,

Где культом кесаря полны и свет, и тень,

Он с кучкой рыбаков из бедных деревень

За кесарем признал лишь силу злата?

За то ли, что, себя на части разорвав,

Он к горлу каждого был милосерд и чуток,

И всех благословлял, мучительно любя, —

И маленьких детей, и грязных проституток.


Вся разношерстная публика замерла, внимая чуть хрипловатому, но певучему голосу Есенина. Многие из присутствующих уже слышали, а некоторые из поэтов уже и читали это послание «Евангелисту» Демьяну, а потому одни со страхом, другие со злорадством глядели на этот откровенный вызов с эстрады.

Не знаю я, Демьян, в Евангелье твоем

Я не нашел правдивого ответа.

В нем много бойких слов,

Ох, как их много в нем!

Ни слова нет, достойного поэта!

Я не из тех, кто признает попов,

Кто безотчетно верит в Бога,

Кто лоб свой расшибить готов,

Молясь у каждого церковного порога.

Не признаю религию раба,

Покорного от века и до века,

И вера у меня в чудесное слаба, —

Я верю в знание и силу человека.


Есенин читал, а людям казалось, что со сцены надвигается гроза. Как летом, в июле или августе, где-то далеко над полем появилось облачко. Оно на глазах потемнело и уж надвигается тучей, охватившей весь горизонт. Черное небо перечеркивают вспышки молний, но грома еще не слышно. Безотчетный страх охватывает тебя всего перед надвигающейся стихией. Хочется бежать, но цепенеют ноги. Так и публика в зале, завороженная предельной искренностью стихов, идущих от сердца, оцепенела перед есенинским бесстрашием. А он словно бурю обрушил в тишину:

Я верю, что, стремясь по нужному пути,

Здесь, на Земле, не расставаясь с телом,

Не мы, так кто-нибудь ведь должен же дойти

Воистину к божественным пределам.

И все-таки, когда я в «Правде» прочитал

Неправду о Христе блудливого Демьяна,

Мне стыдно стало так, как будто я попал

В блевотину, изверженную спьяна.

Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —

Далекий миф, – мы это понимаем, —

Но все-таки нельзя ж, как годовалый пес,

На все и вся захлебываться лаем.


Молодые поэты, пришедшие во главе с Пастернаком, не найдя места, расположились вдоль стены, кто-то присел на подоконник. Они с восторгом глядели на эстраду. Пастернак, много раз слышавший чтение Есенина перед многочисленной аудиторией, всякий раз испытывал жгучую зависть к нему, к этому «крестьянину в цилиндре», к его способности захватывать, завораживать людей – не только «половодьем чувств» своих стихов, но самим чтением. Он ревниво покосился на разинутые рты молодых поэтов и, увидев свободное место за столиком Кусикова и Соболя, подсел к ним, пытаясь обратить на себя внимание, но те лишь досадливо отмахнулись:

– Тихо ты! Не мешай!

А со сцены хлестал ливень. Теплые, очищающие, освежающие капли, в сущности, обыкновенных, простых слов западали в души слушателей, пробуждая в них ростки чего-то большого и сокровенного. Женщины плакали. Мужчины непрерывно курили.

Христос, сын плотника, когда-то был казнен.

Пусть это миф, но все ж когда прохожий

Спросил его: «Кто ты?» – ему ответил он:

«Сын человеческий», – он не сказал – «Сын Божий».

Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,

И не было его в стране Пилата.

Так что ж из этого? Не надобно подряд

Плевать на все, что в человеке свято!

Ты испытал, Демьян, всего один арест,

А все скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый!»

А что, когда б тебе голгофский дали крест

И чашу с едкою цикутой?


В зале послышался одобрительный гул голосов, но Есенин поднял руку, и все враз смолкли. Он молниеносно оглядел толпу, и этого ему было достаточно, чтобы понять: она взята в полон целиком, безраздельно. И уже не нужен «голосовой набат». Тихой хрипотцой он продолжал:

Хватило б у тебя величья до конца

В последний час по их примеру тоже

Благословить весь мир под тернием венца

И о бессмертии учить на смертном ложе?


И все поняли, что не к Демьяну Бедному, хулителю Христа, обратился Есенин, а к ним, всем вместе и к каждому в отдельности. Многие виновато опустили головы. А Есенин, словно великодушно «отпущаще» грехи, громогласно и гневно припечатал:

Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,

Ты не задел его своим пером нимало.

Разбойник был, Иуда был,

Тебя лишь только не хватало.


Ты сгустки крови у креста

Копнул ноздрей, как толстый боров,

Ты только хрюкнул на Христа,

Ефим Лакеевич Придворов.


– Так его, Учитель! – не выдержав, гаркнул Приблудный.

Но Есенин на него даже не взглянул. Стихи и чтение захватили его. Он только встряхнул кудрявой головой и показал толпе кулак.

Но ты свершил двойной тяжелый грех:

Своим дешевым балаганным вздором

Ты оскорбил поэтов вольный цех

И малый свой талант покрыл позором.


Но тут уже весь присутствующий «вольный цех» поэтов в знак согласия с Есениным разразился шквалом аплодисментов. Есенин озорно сверкнул голубыми глазами.

– Остыньте! – поднял он обе руки и, когда все утихли, звонко и весело закончил:

Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи,

Небось злорадствуют кликуши:

«Еще тарелочку Демьяновой ухи,

Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай».

А русский мужичок, читая «Бедноту»,

Где образцовый блуд печатался дуплетом,

Еще отчаянней потянется к Христу

И на хер вас пошлет при этом!


Есенин замолк и, по-детски хлопая ресницами, улыбнулся. Рев восторга обрушился на него.

– Браво!.. Браво! – орала публика и аплодировала так, что звенели стекла в окнах кафе, а прохожие на Тверской останавливались и заглядывали в заиндевевшие окна, любопытствуя, что происходит.

А в зале стали требовать от Есенина еще стихов.

– Даешь «Москву кабацкую», – раздавались пьяные голоса.

– Знаете, почему вам моя «Москва кабацкая» нравится?! – крикнул Есенин.

В ответ визг и аплодисменты.

– Потому что вы сами в душе хулиганье и бандиты! Оттого и нравится вам похабщина в моих стихах, потому и считаете, что я пишу про себя, а не про вас!

В ответ засвистели, заулюлюкали:

– Хулиган! Есенин! Браво, Есенин!

Какой-то господин, рукавом утирая пьяные слезы, пошатываясь, подобрался к эстраде, протягивая бутылку со стаканом:

– Выпьем, Серега! За Христа, за кровь Христову.

Приблудный, ухватив пьяного за воротник, бесцеремонно отшвырнул его.

– Прочь! Утри слюни! – Он протянул руку, помогая Есенину спрыгнуть с эстрады. Отталкивая особенно назойливых почитателей, провел его за столик.

Девицы с визгом бросились целовать Есенина. Мандельштам сидел и радостно улыбался, размышляя над услышанным. «Талантище, истинное дарование! За Есениным не угнаться ни ему, Мандельштаму, ни Пастернаку, – глянул он в его сторону, – да, пожалуй, и Маяковскому».

Эрлих тоже бесповоротно понял, что Есенин оставил позади себя всех их: имажинистов, футуристов, кубистов и прочих «истов» – искателей формы, а не смысла и содержания. Но зависть маленького дарования и чрезмерное честолюбие не позволяли радоваться за Есенина, как мог это делать Мандельштам.

Когда все снова уселись за столиком, разлили вино, Приблудный театрально встал на колено перед Есениным, преклонив голову:

– Учитель, перед именем твоим позволь смиренно преклонить колени.

Есенин, довольный, рассмеялся:

– Эрлих! А ты можешь сказать про себя, что ты мой ученик?

– Только с глазу на глаз могу.

– А при всех, как Иван?

Эрлих не ответил.

– Ну да ладно! – поднял стакан Есенин. – Давайте за Русь!

– За Русь, до дна! – поддержал тост Мандельштам.

Приблудный выпил и тут же налил себе еще.

– За Русь, Сергей, я должен сразу еще выпить. За Русь! – Он залпом выпил и, поперхнувшись, отчаянно закашлялся.

– Талантливый парень! А? Сергей? – засмеялся Мандельштам.

– Талантливый, сволочь, – улыбнулся Есенин. – Перешел на полное мое иждивение, хамству его нет предела… Ты понимаешь, Иван, что ты – ничто! – постучал он Приблудного кулаком по спине, помогая откашляться.

– Что ты списал у меня, ну хорошо, а дальше? Дальше нужно свое показать, свое дать. А где оно у тебя? Где твоя работа? Ты же не работаешь, Иван!

– Прости, Сергей! – Приблудный прокашлялся и высморкался в платок, вытерев кулаком выступившие слезы. – Прости, я увез твои башмаки.

– Да хрен с ними, хотя они были самые лучшие… Не простился почему?!

Приблудный виновато опустил голову: «Потому что получил деньги, а при деньгах я дрянной человек».

– Имя мое треплешь, сволочь! – вскипел Есенин.

– Сволочь! – согласился Приблудный. – Я… я назанимал денег, под свою бедность сшил себе вот этот костюм, чтобы не позорить тебя своим видом.

Есенин беззвучно засмеялся:

– Ладно!.. Костюм что надо! А? Осип? Но если я пойму, что, кроме подражательства, как стихотворец ты ни на что не способен, – тогда пошел к чертям, нечего тогда с тобой возиться, Иван!

Приблудный покорно встал:

– Раз так, я пошел работать. Учитель. Только дай денег… ты же получил в Госиздате, знаю.

– Откуда знаешь?

– Все знают! – ухмыльнулся Иван.

– Все?!! – удивился Есенин. – Ну и ну!.. – Он достал бумажник, вынул деньги. – Пропьешь, опять клянчить будешь.

– Учитель, ты тоже пьешь, – начал было возражать Приблудный, но Есенин так зыркнул на него, что тот осекся.

– Ду-у-рак! Я кончаю тем, с чего ты начинаешь! Уловил разницу? Удались! – Он положил бумажки на край стола. Приблудный мгновенно сгреб деньги своей лапищей, зажал их в кулаке:

– Учитель! Ты! Ты!.. Ты добрый! И… веселый! – И, потрясая кулаком с деньгами, отошел к своей компании.

Есенин потянулся к бутылке и снова стал наливать всем. Мандельштам прикрыл ладонью свой стакан:

– Хаим все! – пошутил он. – Мне пора домой. – Он протянул руку: – Спасибо тебе, Сергей! Береги себя!.. Помни: ворон кружит!..

Есенин встал, обнял Мандельштама:

– Помню, Ося!.. Прощай!

Он сел, выпил несколько глотков, грустно глядя ему вслед.

– Я, пожалуй, тоже пойду, – неожиданно подхватился Эрлих.

– Ты чего вдруг? – нахмурился Есенин.

– Да так. Я же Мариенгофу обещал в «Стойло Пегаса» зайти…

– А!.. Ну-ну! – криво усмехнулся Есенин. Хмель ударил ему в голову. – Ты считаешь, что корабль уже тонет… Ну, бегите… бегите.

Эрлих зло сжал зубы, ощерился в улыбке. Хотел что-то ответить, но, махнув рукой, стал пробираться к выходу.

Есенин поглядел на притихших девиц, улыбнулся: «Ну вот, опять один». Еще никогда и нигде не чувствовал он такого одиночества, как теперь, здесь, в кафе, полном народу. Проститутка, словно почувствовав его настроение, робко положила свою ладонь ему на руку:

– Сергей… Александрович! Вы правда добрый и… веселый!

– Не я веселый, а горе мое весело!.. – кивнул головой Есенин. – Давайте помянем друга моего… Поэт Ширяевец – слыхали? – Девицы отрицательно помотали головой. – Хороший поэт был… и друг… тоже настоящий… не как эти все! – неопределенно махнул он рукой в сторону окружающих. – Представляете… когда его хоронили, рядом на березе, у могил, соловей запел… Это… это лучшее надгробное слово над могилой русского поэта… Понимаете?.. Было пять друзей… один ушел… Лучшие уходят навсегда и безвозвратно. – Из глаз Есенина полились слезы, но он не стыдился их. Глядя на него, зашмыгали носами девицы.

Есенин выпил вина и хрипло вполголоса запел:

Не жалею, не зову, не плачу,

Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Увяданья золотом охваченный…


Девицы робко подхватили:

Я не буду больше молодым.


Есенин повернулся к компании, где сидел Кусиков.

– Сандро! Сандро! – крикнул он. – Слышь? Гитара с тобой? Дай гитару!

Кусиков обернулся:

– Сергей! Ты чего? Один?! Иди к нам!!

Есенин поглядел на девиц:

– Пойдем, что ли? Там кавалеров много!

– С вами хоть к черту на рога! – обрадовались девицы.

– Сергей Александрович! – понизив голос, сказала та, что пожалела его. – Если захотите, то у меня и комната есть чистая, я тут неподалеку живу… Ну в общем… вы меня понимаете?

– Понимаю! Там видно будет! Как зовут тебя?

– Меня Екатерина, а ее Верка!

– Вот, знакомьтесь: это Екатерина, а это Вероника! – представил Есенин девиц, подойдя к компании Кусикова. – А это… это поэты… Они сами назовутся… Да у вас и сесть-то негде…

– Это мы мигом, – вскочил Приблудный. – Боря, – ткнул он Пастернака, – помоги!

Но тот только презрительно глянул на девиц.

Кусиков усадил Есенина на свое место, а сам пошел вслед за Приблудным, который уже сграбастал своими ручищами столик Есенина и перетащил к своему. Когда Сандро принес еще три стула и все расселись, Приблудный, усадив рядом с собой одну из девиц, представился:

– Поэт Приблудный, будем знакомы!

– Вера, – жеманно подала та руку. – Очень приятно!

– А это вот писатель – Андре Бобер…

– Соболь! Андрей Соболь! – засмеявшись, поправил Соболь.

– Это Сандро Кусиков. Это он написал песню: «Живет моя «отрава» в высоком терему»… А этого вы уже знаете – Сергей Есенин, наш великий русский поэт! Мой ученик!

Все грохнули. Есенин хохотал до слез…

– А что? Я что-то не так сказал? – прикидывался дурачком Приблудный.

– Ну сволочь!.. Ну, Иван! Ты скоро будешь всем говорить, что не ты воевал у Буденного, а он у тебя в ординарцах сапоги чистил.

– Как можно. Мы вместе беляков рубали!

Все опять засмеялись. Пастернак отодвинулся от стола, заложил нога на ногу, всем своим видом стараясь показать, что он выше этого кондового юмора. Держа за донышко на вытянутых пальцах стакан с вином на уровне глаз, он взбалтывал его и, сделав маленький глоток, вглядывался в стакан. Свет от лампочки, проходя сквозь вино, делал его кроваво-красным.

С первых дней знакомства с Есениным Пастернак проявлял к нему особый интерес. При каждой встрече он ожидал, что Есенин непременно оглоушит и его, и других молодых поэтов чем-нибудь неожиданным, вызывающим сложное чувство восторга вперемешку с завистью, удивлением перед огромным талантом Есенина и в то же время глубокую досаду. Хочешь не хочешь, а ведь все они между собой соперники на поэтическом Парнасе.

– Есенин! – заговорил Пастернак, когда все отсмеялись. – Я слышал, как вы тут безапелляционно даете оценки творчеству всего поэтического братства. – Он оглянулся на пришедших с ним молодых поэтов, которые примостились кое-как неподалеку на подоконниках.

– Вон Безыменский, Уткин, Алтаузен, да и другая поэтическая молодежь, мне кажется, давно хотят услышать, что вы думаете по их поводу?

– Перестаньте, Борис! Не заводитесь! Вы же знаете его отношение! – вскинулись Соболь и Кусиков.

– Я-то знаю! И они знают! – не унимался Пастернак. – Но не за глаза, а здесь, при всех! Вслух, так сказать!

Есенин медленно встал. Кусиков вцепился ему в рукав, пытаясь остановить друга: «Не надо, Сергей!» – но Есенин резко выдернул руку.

– Здесь! При всех! И вслух! Я скажу, – начал говорить Есенин, еле сдерживаясь от ярости. – Ваши стихи, Пастернак, – вы ведь про себя хотите услышать, что я думаю? – так вот, я ваши стихи на дух не переношу! Вся ваша поэзия нужна только очень ограниченному кружку читателей… потому что ваши стихи… косноязычны. Кос-но-я-зычны! Их никто не понимает. Народ вас не признает никогда – это я не иронизирую и не шучу!

Пастернак допил свое вино и аккуратно поставил стакан на столик.

– Если бы вы, Сергей Александрович, были более образованны, то вы бы знали, как опасно играть словом «народ». Был такой писатель Кукольник, о котором, я убежден, вы и не слышали. Так вот, ему тоже мнилось, что он знаменитость, признанная народом. А оказалось: «Пу-у-у-к», – сделал он звук губами. Многие засмеялись, а молодые поэты, внимательно следившие за их пикировкой, зааплодировали.

– Не боись, Боря! О Кукольнике я знаю не меньше тебя. Но я знаю также и то, что наши потомки будут говорить: «Пастернак? Поэт? Не знаем, а вот траву пастернак знаем и любим». Это касается и вас, и вашей поэзии.

– Браво, Учитель! – заржал Приблудный. – Трава ты, Пастернак. Полынь горькая!

– А что касается молодых советских талантов, упомянутых вами, – Есенин поглядел на придвинувшихся поближе молодых поэтов, – этих, что ли? Безыменский, Уткин… кто там еще?.. Они гвардия бездарностей, которая копытит на ниве русской словесности и потрясает при каждом удобном случае своим евре…

Кусиков опять предостерегающе дернул Есенина за рукав, но тот досадливо дернулся и продолжил:

– Своим… еврейским происхождением. Это банда! Другого слова для них нет. Спаянная и наглая, как в человеческом, так и в литературном поведении… Так и передайте им! Вон они окружили! А ты!.. Ты! Пастернак!!! – Есенин сжал кулаки. – Так Пастернаком и проживешь!

Последние слова показались Пастернаку обиднее всего. Он тоже вскочил.

– А ты не бронзовей!.. Сергей… Александрович, потому что ты не Александр Сергеевич! – крикнул он визгливо и кинул в Есенина скомканный носовой платок, которым вытирал свои вспотевшие ладони.

Этот нелепый театральный жест развеселил Есенина.

– Я так понимаю, ты меня на дуэль вызываешь, Пастернак? – сказал он, оглядывая всех, как бы призывая в свидетели. – Хорошо! Дуэль – это красиво! Я принимаю вызов! Хотя я не Александр Сергеевич.

– Какая дуэль? Ты чего? – растерялся Пастернак.

– Давай на кулаках… Выйдем вон во двор и честно… один на один. Дуэль! Что, обосрался?

Как всегда и везде, толпа, насытившись хлебом, требует зрелищ. Так и теперь, в кафе, публика, с любопытством наблюдавшая скандал, стала подначивать:

– Ура! Дуэль! Дуэль! Пушкин и Дантес! На кулаках! Гениально! Браво. Есенин – Пушкин, Пастернак – Дантес. Трус! Трус! Трус!

– Хорошо! Пошли! – согласился Пастернак. – Ты думаешь, я драться не умею, – храбрился он, пробираясь за Есениным к черному ходу во двор, – но надо и секундантов взять, раз дуэль, а не драка!

– А на хрена нам свидетели? – остановился Есенин. – Хочешь, чтобы завтра в газетах напечатали: «Есенин в пьяном виде избил Пастернака»? Ладно, черт с тобой, бери секундантов… только двоих.

– Что же вы Есенина одного отпускаете? – прошептала на ухо Приблудному одна из девиц.

– Я с тобой, Учитель! – спохватился Приблудный, но Есенин остановил его:

– Спасибо! Не надо, Иван! Я один! Да мне не привыкать. – И, сдвинув шапку на затылок, скрылся в коридоре.

– Если что, я здесь! – крикнул Приблудный ему вслед и, увидев, как человек пять приспешников Пастернака направились во двор, преградил им дорогу.

– Куда, курвы! Учитель сказал: только два секунданта… Значит, два! А остальные – вали! А то я в гражданскую с Буденным воевал, враз башки поотшибаю!..

Двое молодых поэтов осторожно протиснулись мимо него, остальные ретировались.

– Сандро! Ты последи, чтобы никто туда не совался! А я пойду с улицы, гляну на всякий случай. – Он накинул шинель и, допив свой стакан, двинулся к выходу.

Взяв гитару, Кусиков сел на стул, загородив спиной коридор, куда ушли дуэлянты, и, нервно перебирая струны, что-то запел. Девицы подсели к нему.

– Вы не бойтесь, товарищ Сандро. Мы вам поможем, если что. Мы за Есенина всем глаза выцарапаем!

Есенин

Подняться наверх