Читать книгу Третий прыжок кенгуру (сборник) - Вл. Николаев - Страница 5
Третий прыжок кенгуру
Повесть фантастическая, отчасти сатирическая и несколько даже детективная
Глава четвертая,
в которой судьба Аскольда Чайникова заметно меняется к лучшему
ОглавлениеКавалергардов является в редакцию по собственному усмотрению и желанию, требуя в то же время от сотрудников строжайшей дисциплины. Он был твердо уверен, что его дело давать направление и следить за тем, как выдерживается это направление, а работать обязан аппарат. Ему приходится нести общую ответственность, которая и оплачивается немалыми привилегиями.
В самом этом факте ничего предосудительного нет, и, упоминая об этом, автор не пытается бросить тень на кого-нибудь из главных редакторов и на Иллариона Варсанофьевича, в частности. Отнюдь. Ведь надо принять во внимание и то, что Кавалергардов был не только главным редактором толстого литературно-художественного журнала, что само по себе обременительно, правда, от этого тяжкого бремени почему-то никто не спешит избавиться, но одновременно и секретарем Союза, членом редакционных советов нескольких издательств, а уж что касается всяких чисто общественных выборных и представительных органов, то я не берусь их и перечислять, ибо это настолько утяжелило бы наше повествование, что его вряд ли можно было бы, по крайней мере на этой странице, отличить от ведомственного справочника. Сообщу лишь, что Кавалергардов вращался во всевозможных сферах, ухитрялся жить одновременно в городе и на даче, в родной стране и за границей. Он каким-то образом приспосабливался жить так, что никто – ни жена, ни его преданная личная секретарша Лилечка, ни даже шоферы, постоянно обслуживавшие Кавалергардова, – положительно не могли сказать, где он в данную минуту находится и где объявится через час.
Словом, крутится Илларион Варсанофьевич, как говорится, дай бог, как белка… впрочем, нет, не как белка. Белке такие скорости и такие средства, какие помогали крутиться Кавалергардову, никогда не снились и не могли сниться. Носатого, большеголового, неестественно длинного и тощего Иллариона, – родись он лет на тридцать попозже, непременно сделался бы добычей баскетбольных тренеров, – сразу узнавали, появись он на людном собрании, в театре или, скажем, на стадионе, и уж тем более на каком-либо празднестве. Не только близким, а и тем, кто лишь время от времени наблюдал Иллариона Варсанофьевича со среднего и даже, так сказать, отдаленного расстояния, были известны его манеры, его привычки, его не всем нравившаяся, но всеми тем не менее принимавшаяся особенность разговаривать вяловато и устало и отдавать этим вяловато-усталым тоном самые важные распоряжения. Шутил Кавалергардов тяжеловато, оживлялся лишь в самом узком кругу и в очень редких случаях. Делал он это в целях самосохранения после того, как один из врачей посоветовал ему беречь эмоциональную энергию.
В не столь давние годы эту энергию Илларион Варсанофьевич Кавалергардов расходовал на творчество – он слыл плодовитым кинодраматургом. Каждый год на экраны выходили фильмы, поставленные по его сценарию, а в иные годы и два. Случалось, что сценарий превращался в пьесу и продолжал победное шествие на подмостках театров. Но в последние годы то ли Илларион Варсанофьевич исписался, то ли уж слишком закрутила его жизнь, фильмы по его сценариям ставились все реже.
Еще не столь давно услужливые критики превозносили Кавалергардова чуть ли не до небес, даже называли королем экрана и телевизора. Но это было и ушло. С некоторых пор слава его начала заметно тускнеть, имя стало забываться не одними зрителями, а и кинорежиссерами и критиками, хотя у Иллариона Варсанофьевича еще по-прежнему среди них оставалась пропасть друзей, охотно садившихся за его гостеприимный стол на городской квартире и на даче.
Теперь он добивался преимущественно одного – чтобы как можно чаще его имя мелькало на страницах печати, чтобы в обзорах не пропускали, интервью почаще брали, о былых заслугах читателям напоминали, в перечнях указывали. Ко всяким упоминаниям он был ревнив. Не дай бог, если его фамилию в информационном сообщении о каком-то заседании вычеркивали при сокращении перечня тех, кто присутствовал или выступал. Редактору такого издания Кавалергардов устраивал шумный скандал, требовал непременного наказания сотрудника, готовившего материал. Все это делалось для того, чтобы в следующий раз неповадно было вычеркивать его фамилию даже при самой крайней необходимости сократить материал. Пусть кого угодно другого сокращают, но только не Кавалергардова! Такого принципа он считал необходимым держаться неукоснительно. Дай волю, сегодня сократят не задумываясь, а завтра и хулить начнут без зазрения совести, а там и забвению предадут, забудут, что такой и на свете существует. А забвения Илларион Варсанофьевич боялся пуще всего. Можно сказать, до жути смертельной.
На творчество теперь, по совести говоря, уходило не так много эмоциональной энергии, о сохранении которой Кавалергардов тщательно заботился. Она ему при разнообразии и широте деятельности ой как еще была нужна. При невероятно уплотненном бюджете времени Илларион Варсанофьевич ежедневно вырывал несколько драгоценных минут для того, чтобы внимательнейшим образом разглядеть свое лицо в зеркале. Особенно старательно он изучал цвет и блеск глаз, окраску белков. Мутноватые белки действовали на него удручающе. Как ни покажется странным, неестественная худоба не огорчала Кавалергардова, она нисколько не тревожила его, как бывало некогда, он находил в этом даже некоторое достоинство, соответствие современным требованиям медицины. Что касается внешнего вида, то и тут беспокоиться было нечего, – искусство постоянного портного позволяло успешно маскировать худобу и, как казалось Иллариону Варсанофьевичу, придавало его фигуре элегантную стройность. А вот мутноватые белки удручали.
В этом случае Кавалергардов обычно вызывал редакционного шофера Алешу Малышева, прихватывал кого-нибудь из друзей, загружал машину съестным и отправлялся километров за сто, за полтораста в приглянувшееся местечко, проводил денек на свежем воздухе, закусывал с аппетитом на пеньке, что считал особенно целительным, выпивал, если была охота, и то сущую малость, лишь для бодрости, для разогрева крови, проводил время в приятной беседе или в созерцании природы и к вечеру свежий, в бодром здравии и в хорошем расположении духа возвращался в город или на дачу.
Если мутноватые белки настораживали, то отменялись назначенные встречи, переносились запланированные нагоняи, но им наступал все же черед, – ибо Кавалергардов никогда ничего и никому не прощал или прощал лишь только в самых крайних случаях и в силу особой необходимости, – задерживалось решение зависящих от него вопросов. Все успеется, все сделается, главное – сберечь драгоценную эмоциональную энергию и здоровье.
Так вот неожиданно отменился и запланированный для Аскольда Чайникова назначенный загодя строгий нагоняй. Аскольд терпеливо и с трепетом ждал весь день Кавалергардова, Лилечка строго следила за тем, чтобы Чайников не отлучался даже на обед. Илларион Варсанофьевич мог нагрянуть в любой момент. Наш поэт и не отлучался никуда, так и остался бедный без обеда, но шеф не явился. Его сегодня особенно встревожили мутные белки. И никто, кроме Алеши Малышева и одного из самых преданных друзей Кавалергардова, не знал, где он этот день обретался. На все звонки в редакцию привыкшая и к этому Лилечка неизменно отвечала:
– Илларион Варсанофьевич обещал быть, а когда – не сказал.
Не отменил, не поставил в известность, но так и не появился. И на следующий день Кавалергардов показался в редакции лишь на несколько минут, так что не до Чайникова ему было, едва успел перемолвиться со своими двумя заместителями – Петром Степановичем и Степаном Петровичем, совсем не родственниками по крови, но близко смыкавшимися друг с другом по духу, людьми исполнительными, понимающими один другого и в особенности главного буквально с полуслова. Оба заместителя странным образом были даже похожи друг на друга, только Степанович был повыше и посолиднее, а Петрович по-мальчишески худ и невысок. Они никогда не противоречили один другому и уж тем более не возражали Иллариону Варсанофьевичу, который таким образом имел полное право заявлять всюду, что вопросы в «Восходе» решаются лишь с общего согласия. Так он и авторам в случае неприятного отказа заявлял:
– Видишь ли, дорогой, был подан голос против. Окончательные решения мы принимаем лишь с общего согласия.
Чей голос был против, кто именно его подал – считалось строжайшей редакционной тайной, которую под страхом увольнения должны были оберегать все сотрудники. Пример неизменно показывал сам Илларион Варсанофьевич.
Начавшаяся столь неудачно неделя и продолжалась затем комкано. Правда, Кавалергардов вырвался в редакцию разок, вызвал секретаршу Лилечку, каждый раз подробно докладывавшую о текущих в отсутствие главного делах и вообще обо всем, достойном внимания и упоминания. Улучил Илларион Варсанофьвич минуту, чтобы поговорить со своими заместителями и дать примерный нагоняй ответственному секретарю, дабы тот не упускал и на мгновение из поля зрения график выхода журнала. С тем и отбыл.
И в этот раз Лилечка строго-настрого приказала Чайникову ни под каким предлогом не отлучаться, потому что, возможно, ему придется предстать пред грозные очи главного. Аскольд ждал покорно, отлучался лишь в самом крайнем случае и то на максимально короткое время. Бояться ожидаемого разноса теперь уже вроде и не было больших оснований, Чайников солидно подготовился к обороне и с полным основанием считал себя даже неуязвимым. Считать-то считал, а все-таки отчего-то было страшновато.
И в этот день бедный Аскольд, как провинившийся ученик, остался без обеда. Кавалергардов за недосугом так и не принял его. А Лилечка запамятовала или просто не посчитала нужным сообщить ему о том, что шеф сразу после обеда отбыл. Чайников узнал об этом лишь в самом конце рабочего дня, заглянув на всякий случай к Лилечке, пудрившей нос перед уходом.
– А Илларион Варсанофьевич? – заикнулся Аскольд.
– Ах, какой вы чудак, – с милой непосредственностью всплеснула руками Лилечка, – сидите и ни гу-гу. Давно уехал.
И никаких там простите-извините, Лилечка хорошо знала, чего она стоит и какое место занимает в редакционной иерархии, и поэтому считала подобные вещи излишними и бессознательно следовала завету великого полководца: давать пардон и не просить пардону. Знал, чего стоит Лилечка, и Чайников и, сообразуясь с этим, не позволил себе выразить неудовольствие.
Почти ежевечерне к Чайникову в редакцию наведывался Никодим Сергеевич. И у него со временем было, как всегда, туговато, но, будучи добросовестным ученым, он не мог позволить себе оставить без внимания свое детище, доверенное неспециалисту, и как истинный друг считал нужным поддерживать и опекать старого товарища. Вместе с Аскольдом он бдительно контролировал действия машины, но ему так и не представилось случая оспорить ее решения. Каждый раз вслед за машиной внимательно читал рукопись и с удовлетворением отмечал:
– Прошу убедиться, поводов для сомнений нет. – И добавлял: – И быть не должно. Не сапоги, как говорится, тачаем.
По привычке ходить в таких случаях из угла в угол Никодим Сергеевич делал в тесной каморке Чайникова шаг в одну сторону и полтора в другую, повторяя:
– Не сапоги тачаем. Электроника все-таки. На самом, так сказать, острие века, его технического прогресса.
Никодим Сергеевич неизменно становился словоохотливым, когда эксперимент удавался и подходил к концу или когда новая машина работала без срывов. Наоборот, мрачнел, замыкался, уходил в себя, молчаливо сосредотачивался, если что-либо не ладилось, не выходило или обнаруживались неполадки. Единичные положительные результаты Кузина не удовлетворяли, только накопив достаточный и безусловно удовлетворительный материал, он успокаивался, оживлялся и у него сама собой возникала необходимость выговориться, эмоционально разрядиться.
Немалое достоинство своего детища Никодим Сергеевич усматривал еще и в том, что машина действовала беспристрастно, как и должно быть свойственно неодушевленному механизму.
– Нам, людям, это недоступно, – утверждал он, обращаясь к своему другу, – потому что каждый из нас дьявольски сложная, но не только не идеально, а в большинстве случаев даже мало-мальски сносно не отрегулированная машина. Идеально и даже просто прилично отрегулировать живой организм – задача будущего! И, к величайшему сожалению, не близкого будущего. Но я верю в науку. Неразрешимых проблем для нее нет. Дело во времени, только в нем!
Всю неделю машина работала с полной нагрузкой. Гора рукописей, подходивших под стандартные ответы, росла и росла. Несколько раз машина указала на более или менее серьезные потуги самодеятельных авторов, а однажды даже отметила рукопись, о которой можно было сказать: дело. Обоих это сильно обрадовало, и они сообща решили рекомендовать ее для опубликования.
После прочтения вполне приличной рукописи, Никодим Сергеевич любовно провел по крышке прибора ладонью, как бы погладив в знак поощрения, и с удовлетворением заключил:
– Все, машине безусловно можно верить. В моей опеке она больше не нуждается.
Это был последний вечер совместной работы Кузина и Чайникова, отныне машина поступала в полное распоряжение последнего и должна была действовать только под его наблюдением.
– Советую следить за температурным режимом, – сказал напоследок Никодим Сергеевич. – На случай каких-либо неполадок в мое отсутствие обращаться к моему заместителю, с которым можно связаться по моему телефону. Парень этот вполне надежный и в помощи не откажет. Но думаю, почти уверен, надобности такой не возникнет.
В конце дня Чайников выкладывал на стол Лилечке для отправки такую огромную стопу, что у секретарши от изумления неестественно расширялись зрачки – такого количества ответов она раньше не видела. Даже мамаша Кураж не могла мечтать о такой производительности.
Над отправкой почты Лилечке теперь приходилось трудиться в поте лица и при самом деятельном участии курьерши Матвеевны, не успевавшей из-за этого в положенное время разносить чай сотрудникам и бегать в издательский буфет через дорогу за бутербродами и венской сдобой, любителей которой хватало в редакции. Машинистки и те взмолились, они вынуждены были весь день, не разгибаясь, печатать вежливые стандартки Чайникова и никак не могли урвать время для левой работы, дававшей приработок.
Старшая машинистка попробовала через Лилечку ходатайствовать перед заместителями главного о позволении хотя бы часть работы отдавать на сторону и оплачивать по счетам. Но и Степанович и Петрович дружно отвергли нездоровые домогательства, они лишь пообещали упросить Чайникова работать более равномерно, без рывков и авралов. Люди опытные и стойкие, заместители главного рассудили здраво: шторм ответов должен утихнуть, так как не может же исходящая корреспонденция превысить входящую, а последняя оставалась на привычно устоявшемся уровне. Равновесие неизбежно должно само собой восстановиться.
Так оно через сравнительно непродолжительное время и случилось. Но и Степановича и Петровича заинтересовало другое: каким образом Чайников после довольно непродолжительной практики так здорово набил себе руку, что переплюнул по части производительности саму мамашу Кураж? Сначала они рассудили просто: к примеру, спорт наглядно показывает, что человеческие возможности едва ли не беспредельны – рекорды то и дело растут, даже самые феноменальные! Нет ничего необычного и в том, что неуклонно растет производительность, рост ее даже планируется, ибо на смену очень хорошим приходят еще лучше. Почему, к примеру, Чайников не может явиться одним из лучших?
Возможно, они так и остались бы при своем весьма обоснованном цепью логических рассуждений мнении, если бы по редакции не поползли неизвестно каким образом родившиеся слухи о том, что Чайникову школьный друг, большой ученый, преподнес какую-то чудодейственную машину, которая читает за него рукописи. И не только читает, а и дает им безошибочные оценки! Никто машины в действии не видел, с Кузиным не знакомился, а слух пошел. И что самое удивительное, слух довольно точный, как это часто бывает в наше сложное время глобальной осведомленности.
Вы, конечно же, удивитесь, не сможете не удивиться и даже, пожалуй, не поверите в то, что первой догадалась об истинном назначении аппарата, водруженного на столе Чайникова, не кто иной в редакции, как курьер и уборщица Матвеевна. Курьер как курьер, уборщица как уборщица – достаточно преклонных лет, в темном платочке, тихая и даже в отличие от многих других уборщиц в общем-то молчаливая. Правда, Матвеевна – страстная любительница чтения. В свободную минуту ее постоянно можно видеть с пухлым романом или книжкой толстого журнала в руках. «Восход» она прочитывала от корки до корки еще в верстке и нередко довольно метко высказывалась о напечатанных в нем произведениях. Настолько метко и самобытно судила, что иной дежурный критик, готовясь к очередной летучке, считал нужным специально выведать мнение Матвеевны, чтобы использовать его в своем выступлении, развив и дополнив, а иногда и просто процитировав. Успевала Матвеевна читать и другие толстые журналы и не отказывала себе в удовольствии сравнивать один печатный орган с другим. Вот такая была курьерша в «Восходе»!
Но и это еще не все. В редакции никто и не подозревал, что Матвеевна с особым пристрастием следит за новинками науки и техники, выписывает журнал «Наука и жизнь», запоем его читает, а в производственном отделе подбирает бракованные экземпляры «Техники молодежи» и «Юного техника» и прочитывает их на сон грядущий, как иные прочитывают на ночь захватывающие детективы. По портретам, не раз публиковавшимся в этих журналах, Матвеевна и признала однажды вечером в приятеле Аскольда Чайникова знаменитого ученого, члена-корреспондента Н. С. Кузина. А признав однажды, в другой раз присмотрелась повнимательнее и полностью удостоверилась в неоспоримости своей догадки. И насчет машины живо смекнула по обрывкам разговоров, которые вели при выходе из редакции в поздний час потерявшие бдительность приятели.
От Матвеевны первой обо всем узнала Лилечка, не то чтобы ей курьерша специально доложила, а просто поделилась, как новостью, о которой трудно умолчать, поскольку она поражает воображение. Не берусь утверждать, что эта на самом деле сногсшибательная новость сильно поразила Лилечку, но так как речь шла о редакционных делах, объяснявших феноменальную производительность Чайникова, то она сочла за благо до приезда Кавалергардова поставить в известность его заместителей. И Степанович и Петрович сначала не поверили ни одному слову, они посчитали такое чудо бабьей выдумкой, но встревожились и бросились проверять добросовестность рассылаемых Чайниковым ответов. Читали и перечитывали копии, но придраться ни к чему не могли.
Хотя Степанович и Петрович велели без того не очень болтливой Лилечке помалкивать насчет машины, но слух по редакционным кабинетам тихо пополз.
Последним в «Восходе» обо всем узнал Илларион Кавалергардов. Впрочем, сам он считал, что узнал о чудесной машине одним из первых. Даже пересчитал тех, кто раньше его оказался осведомленным, и выходило, что он четвертый или пятый.
Случилось это так. Проведя в понедельник полдня в редакции, Илларион Варсанофьевич, пробежав приготовленную для него почту, тут же вызвал верную Лилечку, продиктовал необходимые распоряжения и, решительно ткнув указательным пальцем в голубой ковер, повелительно изрек:
– Этого, как его. Сковородникова, то бишь, как его, Чайникова, живо!
Лилечка быстро повернулась, чтобы исполнить приказание, но Кавалергардов остановил ее:
– Думаю, с ним придется того, как говорится, закругляться… Как там с почтой у него? – При этом вопросе он изобразил на лице гримасу крайнего неудовольствия, говорившую о том, что ему уже смертельно надоело с этим возиться.
– Рапортичка у вас на столе, – скромно ответила на это Лилечка.
Кавалергардов порылся в бумагах и нашел нужный листок. Изучив его, он снял очки и, потрясая ими, осведомился:
– Что я вижу и что это должно значить? Случая не было, чтобы у него с почтой ажур! Каким образом?
– Машина! – почти выкрикнула Лилечка.
– Какая еще машина?! – возопил Кавалергардов.
– Это вам как следует смогут объяснить Петр Степанович и Степан Петрович.
– Ко мне их!
Заместители не заставили себя ждать. Путаясь и сбиваясь, Петр Степанович и Степан Петрович заверили, что они, как люди современные и несуеверные, существование интеллектуальной машины начисто отрицают, но какая-то машина все же есть, разобраться в этом без ненадлежащей технической подготовки не так просто, в своем докладе они больше всего упирали на то, что оба самым тщательным образом изучили содержание ответов Чайникова на отправленные рукописи и нашли их на должном уровне.
Услышанное объяснение никак не удовлетворило Иллариона Варсанофьевича: бросая свирепый взгляд на своих заместителей, он прямо-таки вскричал:
– Так есть эта чертова машина или нет?!
– Есть! – сказал один заместитель.
– Есть! – повторил другой.
– Так что же это за машина? – продолжал свирепеть Кавалергардов.
Заместители переминались с ноги на ногу, вопросительно глядели друг на друга и молчали.
Илларион Варсанофьевич еще раз недобрым взглядом смерил своих заместителей, недовольно махнул рукой – мол, проваливайте с глаз моих, а себе под нос буркнул: «Вот помощничков бог дал, ни в чем нельзя положиться».
Оставшись один, он задумался: как же быть с Чайниковым? Крепко задумался. Кавалергардову очень не хотелось отступать от своего первоначального намерения: уволить, как он считал, расхлябанного сотрудника, который до сих пор ничем себя не проявил, да и подобострастия не выказал. А с другой стороны, как он мог выказать? Какие у него для этого возможности? Место незавидное, работы навалом. Ну, не справлялся, не справлялся, а теперь вот начал справляться. За что увольнять, нового искать? Впрочем, таких, кто желал бы под его, Кавалергардова, рукой работать, – пруд пруди, только заикнись, набегут. Но неизвестно, кто подвернется. Чайников по крайней мере, кажется, безвреден. Словом, с увольнением можно и не пороть горячку.
Но тут еще машина… Что за машина? Какая машина? Из сбивчивого доклада замов Илларион Варсанофьевич все же понял, что машина читает рукописи и даже определяет их достоинства! Конечно, это черт-те что. Выходит, человек тут как бы и ни при чем, вроде бы получается совершенно уж бездушное отношение. Но ведь современные электронные машины в секунды разделываются с самыми умопомрачительными задачами, читают тексты, переводят, играют в шахматы.
А теперь, значит, появилась еще более умная машина. Легче легкого взять и отмести с порога. Ты откажешься, а другие ухватятся. Обязательно ухватятся. Тогда каким дураком будешь выглядеть? Чего-чего, а дураком Кавалергардов выглядеть никогда и ни при каких обстоятельствах не хотел.
Не первый раз жизнь ставила перед ним головоломный вопрос, и он в этих случаях говорил себе: «Постарайся понять, а не поймешь, угадай нужное направление, заставь чутье работать. Чутье-то у тебя есть».
Надо сказать, что чутье у Кавалергардова и в самом деле было замечательное. Он многого иной раз не понимал, но чувствовал нечто такое, чего другие уловить никак не могли. Любимое его выражение было в этих случаях – «ноздрей чую». Друзьям и подчиненным довольно часто приходилось слышать это. И не раз случалось, что «ноздря» Кавалергардова не подводила. И сейчас «ноздря» тянула его на заманчивый след.
Идя по этому следу, Илларион Варсанофьевич как бы раздвигал тьму или завесу на своем пути. При этом строго следуя логике, он рассуждал примерно так. Раз эта треклятая машина столь совершенна, что читает рукописи и даже определяет их достоинства, что само по себе любопытно и превосходно, то этим, надо полагать, ее возможности не исчерпываются, она способна, должно быть, и на большее. И что из этого следует?
Тут Кавалергардов с горечью отметил, что «ноздря» ему не помощница. Во всем требовалось копать, так сказать, до самого донышка, до сокровенного существа, чтоб все уж было как на ладони. А как прикажете копать? Вот в чем загвоздка. «Думай, Илларион, думай», – подхлестывал себя Кавалергардов.
Илларион Варсанофьевич опять задумался, крепко задумался. То есть какое-то время он ни о чем не думал. Сидел, опустив свою крупную буйную голову на могучий кулак. Под черепной коробкой бегали, опережая друг друга, разные мысли. Их следовало собрать в фокусе, привести в некое единство и направить к нужной цели. Но мысли никак не собирались, не подчинялись его воле.
Кавалергардов подождал какое-то время, не соберутся ли мысли и не начнут ли сосредотачиваться на нужном направлении. Не дождавшись этого, он начал полушепотом рассуждать: «Так значит, машина читает рукописи, определяет их достоинства и, как сболтнул то ли Степан Петрович, то ли Петр Степанович, впрочем, какая разница, хоть Черт Иванович, может распознать даже гения. Даже гения!» – мысленно повторил и внутренне ахнул Илларион Варсанофьевич. Вдумался и внезапно зябко передернул плечами от внутреннего страха. Может, против этого надо протестовать? Возмущаться! Может, с этим следует бороться?
Но тут же сам себя осадил: «Не торопись, Илларион. С этой кибернетикой уже боролись, а победила она. С морганистами-менделистами тоже боролись – и еще как боролись! – а что вышло? То-то. История учит нас, дураков, аккуратности, тонкому обхождению и пониманию. Прежде всего пониманию».
А понять было трудно, ох как трудно. Кавалергардов грустно улыбнулся сам себе и еще раз поразился, даже восхитился: до чего же физики-химики доскакали! До самой лирики добрались. Колоссально! Само по себе, так сказать, колоссально, даже вне зависимости от результатов.
И все же куда важнее, пожалуй, все то, что отсюда проистекает. А проистекает отсюда по крайней мере, если судить с узко практической точки зрения, применительно хотя бы к себе, вот что. В редакционной деятельности то и дело приходится бороться с сомнениями, начиная от пустяковых, вроде того: хорошо-плохо, только манерно или по-настоящему талантливо, действительно свежо и остро или всего-навсего ловкая имитация этой остроты и свежести?
Пойди-ка разберись! Со стороны кажется – пустое дело. Ведь пишут-то в наше время все с вывертами и заворотами. Намешают черт-те чего, тут тебе и прозрачнейший реализм налицо, а в следующей главе, глядишь, голая мистика, чертовщина, на чертовщину прямо-таки поветрие пошло, а там зачем-то фантастика подпущена, сатира эта самая с туманными гиперболами?! И опять же подтекст. Хуже нет для редактора вещи с подтекстом! Сволочная штука, этот самый подтекст – разит им сильно, чувствуешь его определенно, а глазом не ухватишь, под микроскопом не углядишь. Во какая подлюга, этот подтекст!
В машину бы каждую такую сомнительную рукопись. Если уж талант чувствует, гения усечь может, то неужто сомнительность всякая ей не по зубам? А потом, если творение, скажем, гениальное или, на худой конец, талантливое, то пусть и с подтекстом. Гению все прощается. И с редактора за него не взыскивают. Это уж выше редакторской компетенции, в иных сферах решать будут.
Словом, как ни поверни, откуда ни взгляни, выходит, что машина эта – сила! Силища!!! Хорошо – плохо, талантливо – неталантливо, без всяких тебе субъективных предвзятостей, симпатий и антипатий. Объективно. Чистейшая правда. Хоть ты обижайся, хоть реви, волосы на себе рви, от правды объективной никуда не денешься. Красота!
Илларион Варсанофьевич почувствовал легкое головокружение, какое испытывал, когда к нему приходило нужное решение. И сейчас ясно улавливал, что он на пути к такому решению. Надо только еще поразмышлять. И он продолжал думать, анализировать, прикидывать и откидывать.
«Ходит, понимаете ли, этакий модный прозаик – грудь колесом, нос в зенит, претензии – на десяток Гоголей, заверстывай его только на открытие, гонорар требует по самой высшей ставке, иначе – прощайте, нас любой напечатает… А его – в машину!.. Поэты-наглецы, молодые, да ранние, раздерут строчки лесенкой – мы, новаторы! Ничего, машина и о вас всю правду скажет! Подождите, щучьи дети, и на вас управа нашлась!»
Все эти мысли настолько перевозбудили и взволновали Кавалергардова, что он не усидел в кресле, поднялся, прошелся в сильном волнении по голубому ковру, для чего-то форточку пошире распахнул, оттуда на него повеяло сырым холодным воздухом. Весенний день на этот раз был хмур и ветрен. Но даже это дуновение не охладило. Мысли продолжали будоражить.
«Что же получается? Каждому, выходит, истинная цена может быть назначена? Да обеими руками за такую машину надо держаться. Какие возможности откроются, если ею завладеть и овладеть! В комнате по присуждениям премий потеют. Зачем? Или приемная комиссия в Союзе мучается, тайное голосование, которое незамедлительно становится явным для того, кто этим интересуется. И из-за этого скандалы, нервотрепка. А к чему? Машина все может. На нее серчай сколько тебе вздумается, ей от этого ни жарко, ни холодно. Так-то вот, таким путем, как говорил Райкин».
Кавалергардов даже захихикал и вернулся на место. В кресле он расслабился. При всей неповоротливости, внешней медлительности и вялости Илларион Варсанофьевич сохранял завидную внутреннюю мобильность, способность мгновенно перестраиваться в зависимости от внезапно меняющихся обстоятельств. В этих случаях он даже на людях, ничуть не смущаясь и, как было упомянуто, ни капельки не краснея, демонстрировал чудеса эластичности, поворотливости, мобильности перестройки. Злые языки называли его беспозвоночным. И этим Илларион Варсанофьевич страшно оскорблялся, впрочем, не показывая виду. Но при всем том Кавалергардов не любил менять своих намерений и решений, делал это по крайней необходимости. И лишь тогда, когда к этому вынуждали такие обстоятельства, противиться которым было бессмысленно. В этом случае он решительно наступал на горло собственной песне, железно приказывал себе – надо! И это – надо! – становилось законом для всех его чувств, настроений и даже сокровенных потребностей, таким категоричным, что уже буквально в следующее мгновение он верил, что делает это легко, с удовольствием, как бы не вопреки, а благодаря собственному желанию и доброй воле.
К приходу Чайникова Кавалергардов настолько перестроился, что, можно сказать, не один раз с легкостью и готовностью повернулся на все сто восемьдесят градусов.
Когда дверь отворилась и показался явно растерявшийся Чайников, Кавалергардов поднял на него оживившиеся более чем обычно глаза, обласкал искрящимся взглядом и даже указал на одно из двух кресел перед столом. Таким радушным жестом главный не встречал, кажется, никого из сотрудников редакции. Аскольд сразу понял, что ему на этот раз нечего опасаться разноса, стрелка невидимого барометра со всей определенностью указывала на «ясно».
Чайников смело прошагал по самой середине голубого ковра и опустился в предложенное кресло. Где-то он вычитал, что главное достоинство подчиненного – а что Кавалергардов умел подмечать достоинства подчиненных, Аскольд об этом догадывался, так сказать инстинктом, – состоит в умении слушать начальство и особенно давать по возможности обстоятельные ответы. Чайников своевременно припомнил это мудрое наставление и приготовился руководствоваться им. Сев поудобнее, он обернулся к Иллариону Варсанофьевичу, молча вопрошая, что тому угодно знать.
А Кавалергардов, продолжая любоваться Чайниковым, в то же время соображал, с чего начать разговор. Тяжелые белые кисти больших, уже морщинистых рук покоились на бумагах, разложенных на редакторском столе. Они покоились и в то же время явно чего-то ждали, именно в эти руки требовалось что-то вложить, чтобы они могли по-хозяйски владеть и распоряжаться. Чайников чувствовал это, понимал, ему даже показалось, что разговор сейчас предстоит именно с этими руками, а не со всем тем, что составляет высокого и величественного Кавалергардова.
Наконец руки были разведены в стороны и прозвучал тусклый, будто ни в чем не заинтересованный голос:
– Говорят, вы там какой-то техникой обзавелись?
Аскольд встрепенулся совершенно непроизвольно, посмотрел в утратившие вдруг живость и привлекательность глаза шефа и начал соображать, как же лучше ответить на слишком прямо поставленный вопрос, в котором, вопреки ожиданиям, не прозвучало никакой определенно улавливаемой интонации – ни осуждающей, ни ободряющей. И хотя Чайников чувствовал, что атмосфера в кабинете царит все еще самая благожелательная и опасаться вроде бы совсем нечего, но тем не менее что-то его вдруг насторожило. Аскольд сам себе напомнил, что ведь ничего определенного в отношении себя он не слышал, все основано на одних ощущениях, но ощущения ощущениями, а суровая действительность, коварно опровергающая часто не только чувства, а и сверхбдительный разум, сама по себе. Быть настороже всегда полезно.
Беспокойство Чайникова чутко уловил Илларион Варсанофьевич и решил внести ноту успокоения.
– Нет, я не против техники, – заверил он, приглашая выкладывать все без опаски.
И Аскольд выложил все-все, не утаив даже деталей.
Кавалергардов внимательнейшим образом выслушал, оценил про себя открытость перед ним сотрудника, сцепил большие белые кисти и задумался. Подумав, выразил желание лично познакомиться с замечательной машиной.
Чайникову ничего не оставалось, как согласиться на это и продемонстрировать аппарат в действии. Из самотека у него остались всего-навсего три тощенькие рукописи, которые он поочередно и запустил в машину в присутствии шефа. Во всех трех случаях вспыхнула, как и обыкновенно, лишь красная шкала, означавшая, что рукописи никуда не годятся. Кавалергардов тут же вслед за машиной прочитал все три рукописи и остался доволен ее решением.
После этого они снова вернулись в кабинет Кавалергардова. Чайников предложил вниманию шефа ту единственную рукопись, которую машина признала достойной внимания. Илларион Варсанофьевич и к ней проявил живейший интерес, по-некрасовски пробежал первые ее страницы, заглянул в середину, терпеливо дочитал конец и удовлетворенно произнес:
– Не бог весть что, но все же… Готовьте, не торопясь, к набору. Первенец, так сказать, уже одно это за то, чтобы дать. Как ваше мнение?
Аскольд знал, что ни один главный редактор не имеет привычки спрашивать в таких случаях чье-то мнение, твердо решает сам, и если спросил, то это относится не к рукописи, а к нему, Чайникову, которому шеф теперь безусловно намерен доверять.
– Стоит дать, – согласился Чайников и с готовностью добавил: – Я еще пройдусь, почищу малость…
Кавалергардов благосклонно кивнул и перевел разговор в другое русло.
– У вас теперь освободилась уйма времени?
– Да, – подтвердил Аскольд. – Теперь я с особым вниманием вчитываюсь в те рукописи, которые машина относит к числу не совсем безнадежных…
– Я не о том, – поморщившись, перебил Кавалергардов. – Свободное время для каждого из нас – это прежде всего возможность творить. Ах, будь у меня свободное время!
Последняя фраза была выговорена с такой мукой и могла означать только одно: Иллариону Варсанофьевичу не хватало отнюдь не таланта или мастерства, а лишь времени. И он это переживал трагично.
– У вас и новые стихи, должно быть, родились?
– Да, есть небольшой цикл.
– Принесите.
Аскольд быстренько сбегал.
Кавалергардов тут же с готовностью пробежал рукопись, это были те самые стихи, которые Чайников уже предлагал и которые были отложены на неопределенное время. Илларион Варсанофьевич прочитал их как новые, прочитал совершенно другими глазами и похвалил:
– А ведь недурно, совсем недурно.
Аскольд после некоторого колебания решился и сообщил:
– Я и их через машину пропустил.
– И что же?
– Оранжевая шкала.
– Значит, и машина оценила?
Чайников утвердительно кивнул, покраснев от смущения и вспомнив, как он трепетал, решаясь на такое испытание.
– Хотите, при вас пропустим?
– Зачем? Верю, верю. Выходит, и старик Кавалергардов не утратил нюха.
– Так я с вашего разрешения в отдел поэзии подборочку-то…
– Зачем, – перебил Кавалергардов, – я сам распоряжусь. Вернее будет.
Затем Илларион Варсанофьевич нажал на кнопку звонка и попросил мгновенно явившуюся Лилечку позвать заместителей. Высокий Степан Петрович и его уменьшенная копия Петр Степанович явились незамедлительно, бесшумно приблизились к столу шефа и с готовностью наклонили головы, демонстрируя желание прямо на лету схватить любое распоряжение.
– Для ближайших номеров, – протянул Кавалергардов стоявшему рядом Степану Петровичу рукопись отобранной машиной повести и стихи Чайникова. И добавил: – И вот что: придется вам, братцы, потесниться, будете трудиться в одной комнате. Как говорится, в тесноте, да не в обиде.
Степан Петрович и Петр Степанович при этих словах конфузливо переглянулись, но перечить не стали. До сих пор они занимали каждый по маленькой узенькой комнатке один напротив другого. Обширный кабинет Кавалергардова большую часть времени из-за отсутствия хозяина пустовал, но в нем никто никогда не смел работать, даже совещания проводились в этой самой большой в редакции комнате только в присутствии шефа. Впрочем, заместители никогда не жаловались на тесноту, как и вообще ни на что не жаловались, даже если для этого и были основания.
Перехватив их взгляды, Кавалергардов счел нужным смягчить приказание:
– Может, сами что-то изобретете в смысле перемещения. Возражать не буду. Машине, понимаете, нужна обстановка. Из чулана под лестницей ее еще упрут. Вещь, сами понимаете, уникальнейшая!
Илларион Варсанофьевич махнул в сторону замов рукой, и это означало, что он в них больше не нуждается.
– Да, – спохватился он тут же и буркнул в спину уходящим: – О машине чтобы ни одна душа. Редакционная тайна. И строжайшая!
Отпуская затем Чайникова, Кавалергардов сказал:
– Переезжайте сегодня же и скажите, что я велел врезать замок понадежнее в дверь вашего кабинета. Успеха!
Аскольд ликовал, такой удачи на его долю еще не выпадало. И как же неожиданно она свалилась! Да, жизнь щедра на сюрпризы. И не только огорчительные.
У Чайникова голова шла кругом. Он ликовал и вместе с тем догадывался, что с ним случилось сегодня нечто противоестественное, а может быть даже и не совсем справедливое: по сути дела, в мгновение ока он вознесся на такую высоту, о какой и мечтать не смел, что там сметь – не думал и не гадал, даже в сладком сне не мог увидеть! Аскольд чувствовал некоторое смущение: выходило вроде бы так, что он получил то, чего, если здраво разобраться, не очень заслужил, не заработал даже малым усилием. И хотя такое чувство копошилось в его душе и смущало совесть, но вместе с тем заговорила обыкновенная человеческая слабость – радоваться всякой удаче, неожиданной и нечаянной, заслуженной и незаслуженной – это уже не столь важно. И эта радость заглушала все остальные чувства.
Как и повелел Кавалергардов, Чайников в тот же день перебрался в кабинет Петра Степановича и на радостях, его так и распирало от этого, даже позвонил Никодиму Сергеевичу, чтобы поделиться с ним внезапной удачей, которую целиком относил на его счет и за которую дружески благодарил, а заодно и сообщил ему свой новый служебный телефон. Кузин был рад за друга и очень пожалел о том, что не успеет глянуть на его новые апартаменты и посмотреть, как он устроился на новом месте, так как рано утром отбывает в длительную зарубежную командировку.
– На недели, на месяцы? – полюбопытствовал Аскольд.
– На месяцы – это определенно, но на сколько, затрудняюсь сказать. Сам понимаешь, не сапоги тачаем, – ввернул свою любимую фразу Никодим Сергеевич.
Это известие, хотя в нем ничего особенного и не было, чуточку встревожило Чайникова. Промелькнула пугливая мысль, что вот только что все пошло как нельзя лучше и, на тебе, он лишается надежной опоры. Но тут же мелькнуло и успокоительное соображение – не на век же уезжает Кузин, авось в его отсутствие ничего страшного не произойдет.
После этого радостное настроение опять вернулось к Чайникову, и по пути домой он не устоял перед тем, чтобы не завернуть в гастроном, где прихватил бутылочку и тортик. Замечали ли вы, что радующийся человек становится добрым и щедрым? И наш герой не составляет в этом отношении исключения.