Читать книгу Когда куковала кукушка - Владимир Буртовой - Страница 3

Часть первая
«Ты не вейся, чёрный ворон…»
Наш отец – арестант

Оглавление

Я хорошо помню, будто вчера это было, то дождливое весеннее утро мая 1904 года, перед Днём святых Кирилла и Мефодия. Мне только исполнилось девять лет, собственно говоря, с того дня я и могу связывать в некоторой последовательности одно событие за другим.

Накануне вечером мама долго лежала в постели, а бабка Куличиха, по-деревенски так звали её, сухонькая, с длинным волосатым подбородком, горбоносая, суетилась возле неё, морщинистой рукой выпихивала отца, который принарядился в единственную у него белую расшитую рубаху навыпуск. Бабка не пускала его в ту комнату, где лежала мама.

– Потом, родименький, потом. – Куличиха чуть-чуть приоткрывала впалые, иссечённые морщинами чёрные губы – у неё давно уже не было зубов. А мне на всю жизнь запомнилась её чёрная, будто в саже, рука на белой отцовской рубахе.

Под утро нас с братом Николаем разбудил громкий детский крик. Мы вскочили было на ноги, но отец – похоже, что он так и не спал этой ночью, – шумнул на нас, и мы затихли на печке, прижавшись спинами к тёплому дымоходу. Вслед за криком из двери вскорости появилась вспотевшая и вконец уставшая бабка Куличиха.

– С дочкой тебя, Иван, со здоровой и певучей дочкой! Теперь можешь идти к своей Лукерье Матвеевне, теперь можно. – И восьмидесятилетняя, всё ещё проворная бабка осторожно присела на лавку под занавешенным окном.

Ближе к обеду в жарко натопленную комнату вошёл Анатолий Степанович Артюхов, сельский учитель. Тогда ему было немного больше тридцати, он сильно хромал на левую ногу, она у него была почему-то вывихнута носком влево. И ещё он носил пенсне на беленькой цепочке.

В Подлесках он появился недавно, приехав с Украины, только мы слышали, как однажды учитель говорил отцу, что живёт у нас не по собственной воле, его жандармы поселили у нас под крепким присмотром властей. Любил он, прищурив близорукие глаза, рассказывать мальчишкам про старину, про русских полководцев, которые прославили Россию средь иных дальних народов. Но ещё больше любил вечерами у реки над костром варить раков и рассказывать о вольных запорожцах славного вояки Тараса Бульбы или про мужицкого царя Емельку Пугачёва.

Вошёл Анатолий Степанович бесшумно, на ногах у него были белые шерстяные носки, а сапоги он скинул в сенцах, чтобы не принести грязи с улицы после вчерашнего дождя. Отец для вида поворчал на него, потом пожал руку учителю. Анатолий Степанович тут же через открытую дверь прокричал в боковушку:

– С благополучием вас, Лукерья Матвеевна! – а потом и нам с Николаем улыбнулся, подмигнув добрыми светлыми глазами. Когда он улыбался, то в уголках глаз собирались длинные прямые морщинки. – Договорился я, Иван, насчёт твоего сынишки. Берут его Епифановы в подпаски.

Мы с Николаем переглянулись – о ком это говорит учитель? Если о Николае, то как его школа? Я тогда в школу не ходил, не хватало отцовского заработка учить обоих. Отец нанимался по деревням рыть колодцы, да не в каждом дворе их роют. Сколько поставит сход села, на столько и подряжался отец. Ещё у отца была лёгкая верная рука, и его часто приглашали резать свиней, с одного раза страхи животного кончались.

Учитель прошёл к печке, положил руку мне на голову, наклонился совсем близко, и я увидел, какие у него за стеклом большие и синие глаза. Анатолий Степанович ткнул Николаю указательным пальцем в бок и спросил:

– Ты помнишь, дружок, какие стихи недавно мы читали у Некрасова?

Николай растерялся, будто перед школьным инспектором, захлопал глазами, но учитель тихо рассмеялся, сам напомнил:

– Понятно, не совсем ещё проснулся. «Полно, Ванюша, гулял ты немало, пора за работу, родной». – Анатолий Степанович помолчал немного, взял меня за подбородок мягкими, не то что у отца, пальцами, приподнял мою голову верх и сказал: – Помоги, Никодим, отцу. Николай в люди выйдет, непременно и тебя с сестрёнкой к свету потянет.

Я понял, что это обо мне учитель договорился с богачами Епифановыми, что пришла пора самому себе зарабатывать. Не в диковинку такое было тогда на селе, потому я и ответил, гордясь, что сам учитель хлопотал за меня.

– Колька и Мишка Жабины уже с прошлого лета с Гришкой Наумовым в подпасках у Губаревых, давно не шкодничают по чужим огородам. Пойду и я к Епифановым.

Вот так и очутился я в батраках. Домой приходил затемно, переспать, отца и Николая почти не видел, а года через полтора на нашу семью рухнула, можно сказать, что в полном смысле, с неба, страшная беда. Было воскресенье, за два дня до Святого Кузьмы. Мы с Игнатом Щукиным – Щукиными их звали на селе за то, что у них у всех передние зубы были сильно загнуты внутрь, мелкие и острые – так вот, мы с Игнатом уже подгоняли епифановских коней и коров к селу. Близился закат и вдруг ударил колокол на сельской церкви!

– Батюшки, не пожар ли сызнова? – перепугался Игнатка. Его конопатое после оспы лицо в ужасе скорчилось, посерело: бедные Щукины уже на моей памяти горели один раз.

– Да нет же! Смотри, село насквозь видно, а дыма нет нигде! – успокоил я Игнатку. Мы остановили коней на правом крутом берегу реки Сок, неподалёку от брода. За бродом густо рос лозняк, стояли вековые осокоря и вётлы, потом простиралась длинная и широкая пойма, а уже потом лежало, как на ладони, наше село вдоль левого берега.

– Игнатка, ты попридержи табун здесь, а я мигом слетаю в село узнать, что там за сполох, и мигом назад! – меня распирало любопытство: зачем ударили в колокол, зачем созывают сельчан на сход? Игнатка недолго думал, потом попросил оставить ему мой длинный из ремня кнут с конским волосом на конце и согласился постеречь коней один, но недолго.

Народ собрался не около волостного правления, как обычно, а перед церковью. На чьём-то квадратном столе, не сняв сапог, стоял тощий и высокий в гражданском мундире с медными пуговицами чужой человек, наверно, из уездного начальства, нестарый ещё, с закрученными кончиками усов. Он поднял руку, требуя внимания и тишины. Заговорил громко и почему-то сердито:

– Из столицы нами получен царский манифест, и велено начальством прочесть его всенародно! Чтоб, значит, разъяснить, как вести себя впредь. Чтобы жили мирно, по дворам, без преступных бунтов, потому как Его императорское величество уже озаботилось дать народу своему многие права. А ещё государь император соизволил разрешить всенародные выборы в Государственную Думу от всех слоёв населения, а стало быть, и от вас, крестьянства, кого почтёте быть вам полезными.

Я не очень понимал смысл этих слов про Думу, но про бунты в соседних местах и у нас поговаривали, особенно после того, как прознали от Анатолия Степановича. Однажды я даже подслушал, как он тихонько говорил отцу:

– Ты, Иван, обойди по соседям, будто насчёт колодцев поговори, а тем часом листовки про «Потёмкина» верным мужикам разнеси. Пусть знают, что и армия поднимается совместно с народом поменять власть царя на народную власть.

Такое обращение с царём тогда меня сильно испугало. Я думал, что отец начнёт спорить с учителем в защиту далёкого, Богом данного народу императора. Но отец молча кивнул головой в знак согласия, а после этого недели две где-то пропадал, когда вернулся, принёс немного денег – в каждом селе ему удалось договориться о рытье колодцев.

Вокруг меня народ дружно прокричал «Ура!». Чуть утих этот крик, кто-то из толпы выкрикнул:

– Читай манифест, ваше благородие! Послушаем, что в ём прописано, какие-такие свободы царь жалует мужикам! Я бы оченно хотел улететь отсюдова на Луну, дозволяется ли такая вольность?

Под смех толпы это благородие ловко выдернуло из внутреннего кармана мундира свёрнутый листок бумаги, развернул и нараспев, как наш поп Афанасий молитву, начал читать:

– «Октября семнадцатого. Манифест. Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи нашей великой и тяжкой скорбью преисполняют сердце наше. Благо российского государя неразрывно с благом народным и печаль народная его печаль. От волнений, ныне возникших, может возникнуть глубокое нестроение народное и угроза целости и единству державы нашей… – Начальник сделал маленькую паузу и продолжил читать дальше: – Великий обет царского служения повелевает нам всеми силами разума и власти нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для государства смуты. Повелев надлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядка…»

– Казачками! – выкрикнул вдруг чей-то звонкий и злой голос из толпы.

Все разом вздрогнули, начальник запнулся на слове «беспорядка», покраснел, но сдержался и продолжил читать:

– «Бесчинств и насилий, в охрану людей мирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга…»

– Жандармами! – снова раздался тот же, но теперь насмешливый голос.

Мужики вокруг зашумели, кто в поддержку кричавшего, кто требовал тишины, чтобы дослушать манифест до конца. Из остальных слов я только и понял, что царь дарует какие-то «незыблимые» основы свободы, что теперь можно говорить про что хочешь и собираться на собрания в сёлах и городах.

Кончив читать, начальник спросил, есть ли вопросы, но мужики молчали, будто оглушённые мудреными непонятными словами, а начальник поспешил уехать на тарантасе в соседнее село. И тут вдруг на стол вскочил молодой не знакомый мне человек в городской с железными пуговицами в два ряда шинели. Кто-то рядом прошептал: «Студент это, из Самары». Студент сдёрнул с головы казённую фуражку, тремя пальцами правой руки погладил русую макушку и громко заговорил:

– Граждане крестьяне! Вы только что слушали царский манифест! Этот манифест мы вырвали у правительства в жестокой борьбе, этот манифест нам в награду за тяжкие годы тюрем, этапов и ссылок! Это светлый памятник тысячам жертв, которые наш народ принёс на алтарь свободы! Наконец над нашей многострадальной Родиной взошёл светлый день! Царь дал нам право выбрать своих представителей в Государственную Думу. Наши люди теперь будут создавать законы и следить за тем, чтобы власти на местах выполняли их! Да здравствует свободная Россия, товарищи! Ура!

На этот раз «ура» прокричали громче, а я заметил, что волостной старшина нервно дёргал плечами, сверлил человека в красивой шинели злыми глазами. Рядом с ним сотские переминались, не зная, что им делать, не схватить ли агитатора да не препроводить ли его в «кутузку»? Такое было им гораздо привычнее, чем слушать крамольные речи приезжего.

– Это всё хорошо! – неожиданно впереди меня весь в заплатках прокричал Щукин, отец моего товарища Игнатки. – Прошлый год, когда мы уходили на войну с японцами, нам обещали землю дать. Правда, такого вот манифеста нам не зачитывали, но разговор в народе был, что после войны всем участникам, особливо раненым, непременно дадут. Зря, что ли, моя кровь на чужбине была пролита?

– Верно, был такой слух! – зашумели мужики. – Ты нам, студент, растолкуй, как же так, в манифесте царском ни словечка про землицу не сказано?

– Я так думаю, – несколько смешавшись, ответил студент. – Государственная Дума непременно будет рассматривать вопрос о земле, разработает законопроект, и правительство вынуждено будет утвердить его как волю народа.

– Когда же это будет? – Я узнал голос Анатолия Степановича и стал искать его глазами. – Когда, может, завтра? – Слева от меня мужики зашевелились, там учитель пробирался к столу.

– Когда пройдут выборы, тогда и… – начал было пояснять студент.

– Вот-вот, – перебил его учитель насмешливо. – Улитка едет… Когда-то она доползёт до Государственной Думы, когда-то Дума разродится земельным законом, когда-то наш государь его сто раз отклонит по настоятельным просьбам помещиков, а мужики всё будут радоваться свободе, равенству, будут судачить на сходках и батрачить на чужих десятинах земли, чтобы хоть как прокормить себя и своих детишек.

– Смотри-ка, учитель влезает на стол! Неймётся поднадзорному. В сибирскую ссылку вознамерился переехать под конвоем! – зло выкрикнул неподалёку Спиридон Митрофанович Епифанов, мой хозяин. Когда он бородой вперёд просунулся совсем близко к столу, я не приметил.

– Граждане крестьяне, – поблескивая стёклами пенсне – солнце светило ему в лицо – заговорил Анатолий Степанович, – вот вам и свобода, вот вам и равенство. Можете намазывать это на ржаной сухарь. А про землю не спрашивайте, земля нужна самому царю да его министрам – землевладельцам да помещикам, которые сами не ходят босыми ногами за сохой, а живут богато. Позвольте, однако, у вас спросить, может ли быть равенство между людьми, если у одного земля, а у другого только руки да ноги босые? Если у княгини Дашковой, у самарских богачей Чемодурова, Шихобалова и им подобных тысячи десятин, а у вас её нет? Если за аренду год от года принуждают платить больше и больше? Хороша ли вам такая свобода?

– К едрене фене такую свободу! – ругнулся Лука Щукин. – У меня этакой свободы в пустом чулане невпроворот!

– И я так думаю, мужики, – подхватил Анатолий Степанович. – Настоящую свободу вместе с землёй можно завоевать только в борьбе с правительством, помещиками, фабрикантами и полицией.

– Вы, социал-демократы, только и ждёте случая снова толкнуть народ на самоубийство! Забыли про Кровавое воскресенье? – закричал вдруг студент, размахивая руками перед Анатолием Степановичем.

– Нет, не забыли, – ответил учитель. – Не только помним, но и научились кое-чему. Вы же, социал-революционеры, похоже, готовы годами просиживать в Думах, поближе к власти, готовы ещё веками ждать. Над вами, выходит, не капает.

– Манифест – первый шаг к свободе, – горячился студент. – За ним непременно последует второй…

– Да, последует, но не такой, какого вы ждёте. Второй шаг будет с солдатскими штыками и казачьими нагайками. – Анатолий Степанович отвернулся от студента. – Попомните, мужики, моё слово. Не возьмёте землю сами, своей волей, не видать вам её, как своих ушей!

Сход зашумел разноголосыми криками, всяк кричал о своём, пока коренастый Епифанов не перекрыл всех своим рыком:

– Тихо вы, баламуты! Я вот погляжу – вы оба «социалы», а толкуете по-разному. Один ждать. Другой брать. И ждать – плохо, и брать боязно. Так как же нам быть, научите уму-разуму.

– Нечего ждать! – закричал Щукин. – Осиновские уже тронулись к имению княгини. Там нашего добра немало скопилось. Годами там наши арендные рублики один на другой стопочками складывались. Не пришла ли пора поделить всё по совести, и нам и княгине на пропитание?

– Вот! – снова выкрикнул и кулаком потряс над головой Епифанов. – Это голос народа, идёмте все за этим голосом. Нам ждать далее не резон, будем ловить свою рыбу, пока водица изрядно мутная!

Мужики загудели разом, ещё учитель что-то говорил им, поворачиваясь на столе, но они поспешили с площади в разные стороны к своим домам. Епифанов обернулся, увидел меня, сверкнул злыми глазами.

– Ты чего, голодранец, вертишься здесь? Где табун оставил?

Не успел я ответить, как от крепкого подзатыльника с головы слетела старенькая фуражка с ломаным картонным козырьком. Не ожидая повторной затрещины – только и успела мелькнуть обидная мыслишка; «Вот тебе и свобода, голодранец!» – я метнулся к Орлику, мигом взлетел на его широкую и тёплую спину, ногами ударил под бока и погнал к броду. Через полчаса табун был на подворье моего хозяина. Здесь уже стояли две запряжённые телеги, в одну садился Спиридон Митрофанович. Он молча указал мне на место возчика, рыкнул в тёмный проём сенцев:

– Фёдор! Где ты там застрял, увалень непутёвый?

На окрик выбежал, что-то дожёвывая, старший сын хозяина, пучеглазый в отца, с крупным мясистым носом и толстыми губами, которые он вечно жевал.

– Чё, батя? – поспешил переспросить Фёдор, застёгивая пуговицы тёплого кафтана.

– Сколько ждать можно? – проворчал хозяин. – Мужики порешили разорить имение старой княгини. На этом деле можно под шумок недурно руки нагреть, если всё сделать с умом. А ты чего рот разинул? – окликнул Спиридон Митрофанович меньшого сына, Климку. – Залезай к Фёдору. Да не зевайте там у меня, не на поминки едем!

Епифанов ткнул мне в спину кулаком, и я легонько хлестнул плетью коня. Мимо нас промелькнуло встревоженное лицо сухощавой, с дорогими серьгами в ушах Анфисы Кузьминичны, мамаши Клима и Фёдора, когда она поспешила отворить ворота. Телеги затарахтели по опустевшей пыльной улице мимо притихшей каменной церкви и выехали в степь за окраину села. Впереди нас уже пылили не менее десятка телег, нас обгоняли верховые. Двое из них – тощий вороватый лавочник Жугля со своим сыном Мишкой. За спиной старшего Жугли болталось тульское ружьё. Мишка, прозванный Шестипалым – у него на правой руке рядом с указательным пальцем выросла култышка без ногтя – увидел нас с Климом успел прокричать:

– Кто вперёд, тому мёд, кто позади, тому жабы!

Клим в ответ погрозил Мишке кулаком, а Спиридон Митрофанович гаркнул из-за моей спины на коня:

– Ну-у, мёртвая! – А потом и на меня крикнул: – Ударь хорошенько, спишь, что ли?

Я гнал жеребца в темневшую уже даль степи, где за барским лесом стояло богатое имение старой княгини Дашковой. Саму княгиню редко приходилось видеть крестьянам, а управляющего Николая Яковлевича я лично видел не единожды, когда привозил Епифанова по земельным делам: всякую весну мой хозяин договаривался о цене на землю, аренду большими долями, а потом сдавал мужикам пашни и покосы делянками, имея от такого посредничества изрядную прибыль. И всякий раз, дожидаясь хозяина, я подолгу стоял с открытым ртом и смотрел, как по застеклённой веранде усадьбы верхом на деревянной белой лошадке катался голубоглазый, чистенький и причёсанный сынишка управляющего Павлик. Лошадка стояла на зелёной доске, а под доской было четыре небольших красных колёсика. Отталкиваясь ногами от пола, Павлик то и дело появлялся в дверном проёме веранды, с пренебрежением поглядывал в мою сторону. Наверно, мои помятые и заштопанные на коленях штаны, не совсем свежая рубаха внушали ему отвращение. А мне так хотелось погладить блестящую, будто стеклом политую, шею деревянного коня, но попросить об этом не смел, знал, что непременно откажут и прогонят с веранды. И вот теперь где-то в глубине души зародилось смутное желание ещё раз увидеть эту чудесную игрушку. А может, удастся притащить её домой и покатать маленькую сестрёнку. Барским детям, наверно, надоело с ней играть.

Мы оказались не первыми, кто напал на имение, вокруг просторного двухэтажного дома сгрудилось до полусотни телег, в том числе и из соседних сёл и деревень. В наступивших сумерках по чистому выметенному двору, по дорожкам, посыпанным речным песком, метались тёмные фигуры, слышались крики, звон битого стекла, чей-то дикий от страха вопль и ржание сбившихся во дворе коней. На фоне тёмного уже неба чётким белым квадратом выступал фасад дома с колоннами у подъезда с освещёнными окнами. Одно из окон с треском распахнулось, в его квадрате возникла фигура лавочника Жугли и крикнула:

– Мишка, лови! – И тут же из окна полетел белый узел, который мягко, словно тугое тесто, шлёпнулся на землю.

– Фёдор, за мной! – позвал хозяин старшего сына, вынул из-под сена топор и побежал к дому. – Сидите здесь! – только и успел строго приказать нам с Климом Епифанов. Клим тут же перелез ко мне в телегу, с испугом проговорил:

– Жуть какая творится! Народищу тьма. Все что-то тащат, ломают.

Из распахнутых ворот конюшни выводили породистых лошадей, привязывали к телегам, уже у кое-кого мычали и рвались с привязи коровы, перепуганные овцы не закрывали рты, дёргались, норовя сорваться с привязи и бежать в ночь куда и глаза почти ничего не видят.

– Что-то бати долго нет, – заволновался Клим, шмыгнул носом, а я тут же решился и поднялся на ноги.

– Ты покарауль телеги, я обернусь мигом!

– Никодим, ты куда? – услышал я за спиной крик Клима. Но не оглянулся.

– Где-то на веранде, наверно, или в детской комнате вверху, – подумал вслух я о деревянной лошадке на красных колёсиках. Вместе с чужими мужиками вбежал на веранду, меня грубо отпихнули от двери, и я торопливо зашарил руками под обеденным столом, на котором валялся разбитый цветочный горшок: куча земли да черепков, да ещё измятое растение с синими полевыми цветочками. Лошадки здесь не было. – Конечно, в детской комнате, – решил я. – Барчук к себе забрал на ночь.

Со страхом переступил порог чужого, прежде неприступного дома, превращённого осмелевшими мужиками в разгромленный хлев. Никого из большого семейства управляющего. Ни слуг или работных людей не было видно. Наверно, разбежались в тёмном саду и попрятались там, от греха подальше.

– Ты чего здесь? – прокричал где-то сбоку Фёдор, и я мигом обернулся. Тот, обхватив руками, бережно тащил что-то перед собой, увязанное тугим узлом, из которого торчал край белого: то ли вазы, то ли подсвечника с какими-то узорами.

– А, чёрт, – озлился Фёдор на крепкий толчок бородатого мужика в спину, и они разбежались: мужик в дом, Фёдор из дома. Я побежал за бородатым по ступенькам на второй этаж, с кем-то столкнулся, отлетел к стенке, устоял на ногах и поспешил по длинному коридору. Вот какая-то приоткрытая дверь. Толкнул её и замер в столбняке!

Спиной ко мне оказался полусогнутый в поясе Спиридон Митрофанович. Тяжёлым топором он крушил закрытые ящики полированного буфета с узорчатыми дверками, открывал ящики один за другим, что-то звенящее рассовывал по карманам, что-то выбрасывал себе под ноги. На пол упала белого металла ложка, глухо стукнула и отскочила в сторону на полшага. Епифанов тут же наклонился поднять её и увидел меня.

– Никодим? – почему-то шёпотом спросил Епифанов и тут же с испугом обернулся в сторону дивана у противоположной стены. И я тут же посмотрел в том направлении: привалившись спиной к опрокинутому плетёному креслу, полулежал седой управляющий. Его аккуратно подстриженная голова с открытым ртом смотрела на меня, а из-за спины на крашеный жёлтый пол стекала густая кровь.

– Это не я его срубил, – заторопился пояснить, словно оправдываясь, Спиридон Митрофанович. – Осиновские мужики прежде меня в столовую вбежали, он хотел скрыться от них, а они его и порешили, бедолагу…

Но я уже ничего не слышал от ужаса. Как только до сознания дошло, что на меня смотрят не спокойные, а мёртвые глаза, я напрочь забыл, зачем вошёл в дом, с трудом сдерживая подступившую к горлу тошноту, метнулся прочь в коридор. Плутая по комнатам, миновал второй этаж почти до конца, проскочив и детскую комнату с маленькой разорённой кроваткой, а как очутился снова в телеге, долго не мог вспомнить. Помню только, что Клим спросил меня о чём-то, но тут рядом упал в телегу Епифанов, сам взял вожжи и крикнул Фёдору:

– Давай ходу! Видишь, запалили усадьбу? Часом сюда нагрянут казаки, учинят разбор всем, кого изловят!

Усадьба загорелась с тыльной стороны, с крытых соломой пристроек, где жила прислуга, а когда мы подъехали к мосту через тёмную реку Сок, зарево за нашей спиной уже полыхало во весь небосвод, словно вслед за только что народившимся тощеньким месяцем, который то и дело нырял в быстро бегущие облака, на небо взошла полнотелая луна.

– Что это? – вдруг спросил Спиридон Митрофанович, невзначай опершись рукой на деревянную лошадку за моей спиной. Я пояснил, что давно хотел иметь такую игрушку для сестрёнки.

– Дурр-р-ак! – с презрением протянул он. – Воистину дурак, – повторил он уже спокойнее. – Отца на каторгу хочешь отправить? Завтра же жандармы обыщут окрестные сёла и деревушки подчистую, найдут эту игрушку и сволокут отца в казённый дом, а оттуда прямая дорога в Сибирь на каторгу. – Епифанов взял лошадку, и как только телега въехала на мост, бросил её в воду.

– Дураки и те, кто потащил по дворам клеймёных лошадей и коров с овцами. Завтра нагонят казаков, пороть будут шомполами, арестуют мужиков без всяких оправданий. А мы в стороне останемся, наше не просто будет им отыскать, земля надёжно укроет. Вот так учись жить, Никодим, с умом всё надо делать, понял?

Спиридон Митрофанович почесал непролазную, казалось, бороду, покряхтел, размышляя о чём-то своём, потом не выпуская из рук туго натянутые вожжи, усмехнулся:

– Ну чего скуксился, как тот зимний воробей на морозе, а? Игрушку жаль? Эх ты, дитя ещё несмышлёное, хотя и длинное выросло, мне уже вровень. Так и быть, подельник, не оставлю тебя в обиде, за нынешнюю ночь награжу по-царски. Возьми и ты свою долю от барского добра, мужиками сотворённого. – Епифанов засунул левую руку во внутренний карман пиджака, вытащил большую новенькую ассигнацию и протянул мне. – Возьми. Родителю скажешь, что это тебе плата за всё лето, что мой табун добротно пас и никакого падежа коней не случилось.

От радости я даже «спасибо» не мог сразу сказать: такую ассигнацию отродясь держать в руках не доводилось, даже в лавке Жугли не видел, а у лавочника в кассе денег немало, но всё больше монетами.

– Держи, держи, – подбодрил меня Епифанов, видя мою растерянность, – родителю отдашь, пусть справит вам с Николаем к Рождеству Христову обновки, Николай в школу ходит в штанах с заплатками на заднице. Бери, да язык держи за зубами, не болтай, что был с нами в имении, особенно про мёртвого барина-управляющего, обоих затаскают по судам. Понял? – переспросил ещё раз Епифанов и на моё молчаливое согласие добавил: – Ну и славно, будь умницей. – Он широкой ладонью похлопал меня по голой шее. Я торопливо сунул хрустящую бумажку за пазуху, проверил, туго ли перетянут с обеда не кормленный живот, чтобы не выпала от постоянной тряски в телеге по просёлочной дороге.

Дома, несмотря на позднее время, у нас загостились учитель и кузнец Кузьма Мигачёв, приземистый мужик с широкими плечами, будто копна сена на лугу, только чёрный, то ли от рождения такой, то ли от постоянной копоти в кузнице. За глаза его многие на селе звали Цыганом. Кузьма внимательно глянул в мою сторону, едва я вошёл в комнату и прислонился спиной к тёплой печке – мама на ночь уже изредка стала протапливать печь.

– Где так долго был? Табуны давно в село возвратились, – строго спросил отец. Не успел я ответить, как за меня вступился Кузьма. В нашей тесноватой горнице его громовому голосу было мало места разойтись, сестрёнка даже вздрогнула и повернулась на бок в кроватке:

– Видел я, как он Епифанова повёз в имение княгини. Должно быть, там и дожидался хозяина. – Я под удивлённым взглядом отца кивнул головой, не понимая ещё, чем он не доволен, почему нахмурил брови, а глаза, всегда весёлые, стали строгими.

– Погоди, Иван, не брани парнишку, – остановил отца Анатолий Степанович и даже ладонь выставил в ту сторону, где сидел за столом отец. – Епифанов велел ему ехать, он и поехал, на то он и работник, подчинился хозяину. Мал он ещё, не понимает, что послушание и работа – разные вещи. Подрастёт, разума наберётся, научится за себя постоять. Не так ли, Никодим? – Учитель через стёклышка пенсне посмотрел на меня приветливо, улыбнулся, а потом подмигнул левым глазом, будто утверждал, что наберусь и я в должное время житейской мудрости.

– Расскажи, что там было, в имении. Сгорело там, похоже, всё построенное, отсюда видно было зарево пожара, – уже спокойно спросил отец. У нас в семье не принято было обманывать родителей, и я рассказал всё: и про белую лошадку и про убитого управляющего в столовой.

– Его рук это дело, – уверенно сказал кузнец и кулаком пристукнул о стол. Сестрёнка снова шевельнулась во сне, повернулась на спинку. – Он не раз там бывал, знает, что где лежит, – тише заговорил кузнец, усмехнулся. – Хитёр мужик. Не стал с барахлишком связываться, за денежками да за серебром барским приехал. Надо же!

Признаться, до моего сознания не очень доходило, что погром имения – скверное дело. Столько раз приходилось слышать, что управляющий – «кровосос», придавил крестьян арендной платой, что давно пора пустить ему под крышу «красного петуха», а теперь вроде бы жалеют о нём, ругают своих же мужиков.

Я молча достал из-под рубашки ассигнацию с портретом царицы и полуголого ангела и раскрыл её на ладони. Сказал, не обращаясь ни к кому конкретно:

– Вот, смотрите, что у меня есть. – И тут же почувствовал, что зря похвастался, этим деньгам у нас в доме не быть и минуты, потому как в печке ещё тлели красные угольки сгоревших дров. Отец подошел, высокий и жилистый, с худощавым лицом – мама потом не раз говорила мне, что я весь в него вырасту – так же молча взял с ладони ассигнацию.

– Ого, Никодим! Да это же «катенька»! – воскликнул учитель и пенсне указательным пальцем поправил, будто не веря своим глазам. – Браво, Никодим! – Но в голосе учителя не чувствовалось настоящего восхищения, как умел он чем-то восхищаться. Скорее всего, в нём звучала насмешка, если не издёвка.

– Откуда она у тебя? – спросил отец, и голос его снова стал строгим. – В имении взял? – Он медленно стал сжимать хрустящую ассигнацию в огромном кулаке.

– Спиридон Митрофанович дал, сказал, что это плата за всё лето, что хорошо сберегал его табун. Сказал ещё, что родитель купит нам с Николаем обновку к Рождеству Христову, – ответил я. А сам смотрел, как пропадала измятая ассигнация в шевелящихся, с землистыми трещинками, пальцах, будто в костре сгорала.

– Ишь ты! – вдруг усмехнулся отец, перестал комкать ассигнацию, разжал ладонь, осторожно расправил купюру, сложил вчетверо. – Крупно взял Спиридон, коли такой деньгой не пожалел приласкать моего парнишку! Купить он нас с тобой хотел, сынок, на эти сто рублей. Понимаешь? Как баранов на базаре покупают, так и нас хотел купить с потрохами. Да промахнулся купец новоявленный! Думал, что возьмём мы его деньги, и совесть у нас почернеет, как печная заслонка от сажи. Иди и отдай это Епифанову. Понял?

– Понял, папа, – не без сожаления о таких деньгах ответил я. – Утром отдам, спать хочется, сил нет. Николай вон как спит, не шевелится.

– Лезь на полати, соловей-разбойник! – отец снова улыбнулся. Я скинул штаны, забрался на полати за тёплой печкой, сунул под голову подушку – зашумело свежее, этим годом кошеное сено. От подушки запахло стогом.

– Не сплю я, – прошептал Николай на ухо. – Завтра поговорить надо. Спи.

Взрослые в избе продолжали свой разговор.

– Так что я хочу сказать, – негромко заговорил учитель, тут же забыв обо мне и о деньгах. – На днях через нашего товарища я получил из Самары листовки от комитета нашей партии. Вот они. Часть я оставлю у себя для наших мужиков, а часть передам дальше, в Осинки, пусть Фрол Романович распространит их среди надёжных мужиков.

– Прочти нам, Степан, что там пишут, – попросил Мигачёв, покусывая пустую трубку. – Знаешь ведь, какие мы с Иваном грамотеи. Ежели ругнуть кого по матушке, тут мы что надо. А как слово умное сказать – так и слов таких в башке не враз сыщется.

Учитель неторопливо вынул из стопки листок бумаги, приблизил к себе стеклянную лампу-семилинейку: узенький серый фитиль, словно змея на горячем камне, изогнулся в светло-коричневом керосине. Анатолий Степанович чуть прибавил света, обвёл слушателей взглядом и негромко сказал:

– Называется эта листовка «К крестьянам», то есть к нам. Сочинили её за границей, в Центральном комитете Российской социал-демократической рабочей партии, а в Самаре размножили в десять тысяч листков.

– Надо же! – не сдержался отец и головой покачал. – Такая уйма – десять тысяч! Ну, читай, Анатолий Степанович. Слушаем.

– «Деревня за деревней, волость за волостью, уезд за уездом – поднимается сельская беднота, доведённая до отчаяния… Почти беспрерывное голодание, нищета, холод и и мрак – вот удел многомиллионной голытьбы деревенской, ограбленной царским правительством, эксплуатируемой помещиками и кулаками-односельчанами…» – Учитель читал медленно, с паузами. Нарочно так делал, чтобы слушатели могли догадаться, о ком из наших мужиков написано за границей.

«Ну конечно, – думал я, стараясь осилить подступающую к голове дремоту, – начало это про Щукиных и других бедных в селе. У Щукиных в землянке только самодельный стол и две скамьи у стенок, даже занавесок нет на окнах, как у нас. А Игнатка всегда голодный. Когда Анфиса Кузьминична начинает нас, работных, кормить, так он глотает в три горла, боится, что не успеет. Да за хозяйской миской долго не засидишься, Спиридон Митрофанович тут же кричит на нас: „Хватит жрать, дармоеды! Живо навоз чистить! Скотина с утра не прибрана“! А уж про одежду и говорить нечего. Ну вот, теперь Анатолий Степанович читает про то, как мужики старую княгиню пограбили, – удивился я. – Ну прямо слово в слово! И скот угнали и зерно развезли и попрятали, а вещи расхватали. Конечно, дом и амбары спалили. А вот тебе и казаки с саблями да с нагайками. Нет, в нас они ещё не стреляли, их в имении не было. А может, вскоре и налетят на село, посекут кого-то».

Уже засыпая, услышал голос отца:

– Ну, мужики, давайте расходиться. Вторые петухи скоро запоют.

Утром Николай проводил меня до подворья Епифанова и в десяти саженях от ворот тихо сказал:

– Дай мне ассигнацию, я схороню её надёжно, чтобы отец не сыскал. Отдавать Епифанову никак нельзя, поймёт, что ты всё рассказал ему о грабеже и убийстве управляющего, тогда всем нам долго по селу не бегать, порежут или ночью подопрут двери и пожгут дом вместе с нами. Я приберегу деньги для Самары, когда отец отправит меня учиться на агронома. А ты делай вид, что деньги отдал, и сам о том не заикайся первым.

Николай взял ассигнацию и поспешно пошёл прочь от чужого подворья. Навстречу ему по улице бежал Фёдор, раскрасневшийся, со слезящимися глазами, отпихнул меня от калитки и, задыхаясь, прокричал отцу:

– Едут, батя! Казаки… с полсотни, не меньше. Уже у поворота дороги. У крайних осокорей мы их приметили.

Епифанов перекрестился несколько раз, потом сунул Фёдору какой-то свёрток, который держал в руке и приказал:

– Спрячь в нужник, под доски. Найдут – каторга нам! Кто знает, может, у княгини все номера ассигнаций были записаны в казённой палате. Живо, чёрт тебя возьми, что столбом встал! Сейчас по дворам разъедутся с обысками!

Фёдор метнулся в нужник за амбаром, захлопнул за собой дверь из серых досок и не появлялся несколько минут. Казаки, отставая по двое около домов, проехали по улице затаившегося села. Во двор Епифановых въехали двое, сердитые, будто не выспавшиеся после разгульной ночи, очень похожие друг на друга, пожилые. Может, и не так уж старые, но с широкими бородами и вислыми усами. Слезли с коней разом, уверенно пошли к крыльцу.

– Всем в дом! – распорядился тот, что повыше ростом. – Сидеть смирно, пока мы будем проводить обыск.

– Дозвольте мне сопровождать вас, господин хорунжий, – поспешил навстречу казакам Спиридон Митрофанович, улыбаясь и разводя руками, словно собирался обнять разом нежданных и опасных гостей, но в ответ услышал неожиданно:

– Я тебе дозволю! Я тебе дозволю, мужицкая морда, грабители и убийцы! Сидеть всем по лавкам и ни с места!

Епифанов будто в бороду уронил приветливую улыбку, тут же повернул голову в мою сторону, словно его испугала мысль, не по моему ли доносу обозвали его убийцей, но я спокойно пожал плечами. Хозяин взял меня крепко за руку и вместе с сыновьями мы торопливо вошли в просторную горницу, сели на лавку около окна на подворье. Один из казаков прошёл по двору, распугивая снующих кур в разные стороны, открыл просторные двери в конюшню, внимательно осмотрел клеймо на каждой из десяти лошадей, заглядывал в бочку с овсом, даже шашкой потыкал зерно до самого дна, затем шашкой проверил, нет ли чего твёрдого в куче сена в углу, раскидал солому в телегах, которые стояли, закинув оглобли вверх, и перешёл в овчарню. Старший, который кричал на хозяина, долго топтался в сенцах, гремел пустыми вёдрами в тёмном чулане, скоро под его ногами заскрипела лестница на чердак, послышались приглушённые потолком шаги.

– Анфиса, – прошептал Спиридон Митрофанович, – накрой стол и поставь четверть водки. – Указал рукой на стол, только что убранный после завтрака домочадцев.

– Мигом сделаю, батюшка. – Анфиса Кузьминична легко подхватилась с лавки, ступая совсем неслышно, будто кошка на сносях, прошуршала юбками до буфета под стеклом. Вынула непочатый ещё графин с водкой, на блюде нарезанные колечки колбасы, толстое домашнее сало и каравай хлеба, разрезанный на четыре части. Всё это поставила на белую скатерть, рядом с графином звякнули осторожно два стакана, хозяйка наполнила их до краёв. И только успела сесть рядом с мужем, как вошли казаки, злые. С насупленными бровями: сейчас начнут обыск в горнице, перевернут сундуки и постель на кроватях, а то и подушки вспорют шашками. Перекрестились на иконы в переднем углу. Спиридон Митрофанович опять поспешил навстречу казакам.

– Извольте, ваше высокоблагородие, откушать, с дороги оно весьма полезно. Не гнушайтесь нашим столом. И насчёт чистоты не извольте беспокоиться, чистота особенная в нашем доме, не голытьба мы, в достатке живём, сами изволите видеть, без чужого скарба обходимся, своим счастливы ради души спокойствия. Прошу пригубить по глоточку, пыль дорожную, так сказать, ополоснуть.

Казаки простучали навозом испачканными сапогами по половым доскам, старший поднял стакан против окна, поднёс к носу, понюхал, шевеля усами.

– Как детская слеза, ваше высокоблагородие, смирновская, покупал в Самаре. Употребите во здравие, – приговаривал Епифанов. – И сыр с колбаской свежие, вот извольте.

– Ну ежели так, то с Богом, во здравие хозяйки и хозяина, – ответил старший, выпил, потрогал пальцами чёрные усы, положил на ломтик белого хлеба кусочки колбасы и сыра, откусил. Второй казак проделал то же самое, причмокнул и принялся закусывать.

Спиридон Митрофанович повторно наполнил стаканы. Приветливым жестом пригласил гостей к угощению.

– Крепкое у тебя хозяйство, мужик, – похвалил старший, когда, так и не осмотрев комнаты, казаки нетвёрдыми шагами направились к своим коням у ворот. – Приятно в такой дом гостем заехать.

– Заезжайте, непременно заезжайте, когда служба занесёт вас в наши края! – вышагивал рядом, уже не горбясь и не суетясь, Епифанов. – Будьте ласковы, встречу как лучших гостей, хлебом-солью. А в убийствах мы непричастны, нам ли от достатка рваться на каторгу? То голыдьба безштанная, она на всё способна. Пошарьте у них, непременно что-нибудь из барской усадьбы отыщется.

Хлопнули ворота, простучали копыта коней в сторону соседнего двора, и тут же Спиридон Митрофанович, будто только проснулся, закричал:

– Игнатка, Никодим, живо за работу! Хватит рассиживаться! Игнатка, очисти после ночи свинарник и свиней выгони в поле пастись. Никодим, запряги Орлика в тарантас, со мной поедешь.

Игнатка тоскливыми глазами глянул в мою сторону, молча взял из кучи инструмента в углу двора четырёхзубые вилы и потопал на заднюю часть двора, где в загоне обитали четыре свиноматки. Раньше мы вместе чистили свинарник, а теперь Игнатку послали одного, вот ему и обидно стало.

В полдень, карауля коня возле деревянной лавки Жугли, я услышал чей-то протяжный женский вопль, как по покойнику, обернулся и увидел – от волостной избы в окружении казаков отошла толпа наших односельчан. За казаками бежали женщины, ребятишки, поднялся крик, но лица казаков словно из твёрдого воска. Только глаза смотрели зло и в руках длинные ремённые плети. Знакомый уже хорунжий изредка кричал в сторону толпы:

– Не суетись, не суетись под копытами, стопчу! – Или другое: – Не велено подходить к арестантам. Сказано вам – не подходить! Прочь с дороги! – И тогда несколько казаков начинали поднимать плети, грозя стегануть по головам. Женщины шарахались назад, ребятишки с визгом отскакивали на обочину дороги, спасаясь от ударов. Я торопливо стал разглядывать лица знакомых мне сельчан в этой толпе и скоро почти успокоился – отца среди них не было. Да и за что его арестовывать, он не был в имении, когда там шёл погром. И тут толпа ахнула – мой дружок Игнатка, будто пуганый воробей из-под горящей стрехи дома, выскочил из плотной толпы, нырнул перед конской мордой и вцепился в руку отца. Надрываясь в крике, он пытался остановить его и воротить домой. Щукин шёл крайним, избитый уже плетью и с кровоточащей раной на лбу. Рослый казак перегнулся в седле, ухватил худенького Игнатку за плечо и отбросил в придорожную пыль. Конь под казаком шарахнулся и, чтобы не наступить на упавшего, отпрянул к арестантам. Другой казак плетью ударил лежащего Игнатку по спине, и тот с рёвом пополз прочь от дороги, к истоптанной и пыльной лебеде.

– Кровопийцы! – закричала чья-то женщина из толпы. – Душегубы, будьте вы прокляты!

Вслед за словами в казаков полетели комья сухой земли, кизяки. И я зашарил в траве руками, отыскивая, чем бы запустить в обидчиков моего товарища, когда те окажутся поближе, но казаки стали конями наезжать на арестантов, заставляя их идти быстрее, а задние молча сняли с плеч карабины и пригрозили открыть стрельбу, если кто и дальше будет преследовать конвой.

Вскоре арестованные скрылись за поворотом дороги, а я так и не знал, радоваться мне, что отца не арестовали, или вместе с Игнаткой реветь и проклинать казаков. Епифанов давно уже вышел из лавки вместе с Жуглей. Оба изрядно выпившие, смотрели вслед конвою и ухмылялись.

– Вот какова она, жизнь, Никодим, – сказал мне Спиридон Митрофанович, заваливаясь в тарантас грузным телом. – Кто умно живёт, тому слава и почёт, а кто с худым умишком берётся за делишки, тому казённый сухарь да пыльный этап. Вот так-то, хлопчик, познавай жизнь со всех сторон, да свою дорожку намечай, не то сгинешь на каторге.

Когда въехали на подворье, Епифанов распорядился:

– Распряги коня, задай лошадям овса да ступай домой. Какой уж тут сегодня к вечеру табун гонять, все перетряслись от страхов!

Я напоил коней, засыпал по малой доле овса и забежал к Игнатке на сеновал за амбарами, но его там не оказалось. Я решил малость подождать товарища и поделиться с ним мятными леденцами, которым и меня угостил в лавке хозяин.

В сенцах громыхнуло опрокинувшееся ведро, послышался ворчливый голос Спиридона Митрофановича:

– Анфиса! Опять твоя Степанида не прибрала на место подойник! Высеку когда-нибудь ленивую бабу, будет знать место каждой вещи в доме!

Анфиса Кузьминична что-то ответила, я не расслышал, потом снова раздался голос хозяина:

– Ты, хозяюшка, Никодима привечай да подкармливай, великое дело он сегодня сотворил для нас своим молчанием, не крикнул «государева слова», не миновать бы мне виселицы или в лучшем случае… – Он не закончил мысли, перескочил на другое: – Заметила, в какую силу парнишка входит? Из него добрый работник будет, если учитель мозги не испортит. И ты, Клим, подружись с Никодимом, не дразни его больше «каланчой», постарайся сделать его своим напарником. Ты, мать, не скупись, когда будешь его кормить, мужик растёт, ему питание надо справное.

– Хорошо, батюшка, сделаю по твоему совету.

– Да не сегодня же! Потом, когда придёт пора брать ежа голыми руками, – недовольным голосом прервал Спиридон Митрофанович жену, протопал тяжёлыми сапогами по крыльцу, и всё стихло.

Я осторожно слез с сеновала, размышляя, как это хозяин хочет поймать голыми руками какого-то ежа?

Кончилось первое лето моей работы у Епифановых, а накануне Рождества Христова, после сильной пурги, я повёз в санях хозяина в Исаклы по каким-то его делам с закупкой овса для лошадей. По дороге, верстах в двадцати от деревни Подлески, навстречу нам попался Анатолий Степанович в санях, в тёплом тулупе, на заиндевелой лошади. И у самого воротник тулупа вокруг лица в белой опушке. Приостановили сани, перекинулись парой слов о дороге впереди, можно ли проехать?

– Удивляюсь я твоему отцу, Никодим, – лёжа в ворохе сена и кутаясь в длинный тулуп, заговорил за спиной Епифанов. – Умный ведь мужик, а связался со всякими смутьянами, будто можно обух плетью перешибить. Нет, брат, шалишь. Силён тот, у кого власть и у кого деньги. К тем поближе и надо искать дорогу. Не зря люди говорят: с сильным не борись, с богатым не судись.

Я молчал, не смея возразить хозяину. В последние дни он всё чаще стал заговаривать со мной об отце, расспрашивал про учителя, часто ли он навещает нас вместе с кузнецом.

– Хоть бы раз послушать, как учитель читает умные книжки, – вздохнул Спиридон Митрофанович. – Может, и вправду от тех книжек просветление в голове начинается, как ты думаешь? – вздохнул Спиридон Митрофанович. Он завозился в сене, должно быть, поворачивался на другой бок.

Я хотел было сказать ему: «А вы сами попросите учителя дать вам те умные книжки», но вовремя сдержался, прикусил язык, вспомнил строгий наказ отца – никому ни полслова о том, что делается в нашем доме и кто у нас бывает. Сдержал дрожь в голосе, ответил, не оборачиваясь, посматривая вперёд на дорогу:

– Кабы они и вправду умные книжки читали, а то соберутся за столом, бутылку водки поставят возле чугуна с картошкой, пьют и песни горланят, спать нам с Николкой не дают. Да отец ещё грозит побить, когда мы на печке завозимся.

– О чём песни-то? – снова оживился Епифанов. – Всё про царя, наверно?

– Про царя песен нет, не знаю я таких. Они про ямщика поют, который застыл в степи, про то, как казак скакал через долину домой, ещё про золотые горы где-то далеко отсюда, – сочинял я, вспоминая слова из песен, которые и в самом деле любил петь отец под гармошку. Обнимутся с Мигачёвым – кузнец головой отцу до плеча только – раскачиваются и тоскливо поют, особенно про бродягу, который бежал с какого-то Сахалина.

Епифанов надолго замолчал. Молчал и я, изредка понукая коня, когда тот, вытянув сани на подъём горки, норовил и под уклон идти ленивым шагом, подбрасывая копытами спрессованные лепёшки белого снега. Из Исаклов – благо что погода установилась тихая, с морозцем и солнышком – мы вернулись на второй день. Не доезжая своего подворья, Епифанов велел мне свернуть за церковь ко двору попа Афанасия.

– Надо гостинец батюшке передать, – пояснил Епифанов. – А ты посиди тут, я скоро ворочусь.

Но едва он ушел, как мне страсть захотелось пить.

– Испрошу у матушки попадьи кружку воды, – решил я, обстучал о крыльцо снег с валенок, вошёл в коридор большого поповского дома. И замер. Через приоткрытую дверь из передней комнаты доносился взволнованный, срывающийся на крик голос Епифанова:

– Гнать надо этого антихриста из села! Гнать туда, откуда его к нам выселили! Пусть там сидит и не мутит наш народ! Святому слову быстрее власти поверят, надобно сказать про тот спор, что случился в день читки манифеста, так сразу ясно станет, что за нечистая сила этот смутьян! И всё семя антихристово гнать надобно, под корень выкорчёвывать смуту, чтобы не портили нам мужиков!

Наверно, Епифанов услышал, как скрипнула за мной наружная дверь, голос его пресёкся, показалась всклокоченная седая борода попа Афанасия.

– Чего тебе, чадо? – спросил он приветливым басовитым голосом, а глаза, глубоко вдавленные по обе стороны носа, глянули на меня настороженно, словно я воровать к нему забрался.

– Попить бы, батюшка Афанасий. Весь день в дороге, нутро пересохло, – попросил я и в пояс поклонился.

Поп Афанасий, высокий и уже заметно сутулый, поспешно прошёл на кухню, деревянным ковшом зачерпнул воду из ведра, и я с наслаждение напился.

– Спаси вас Бог, батюшка Афанасий, – снова поклонился я попу, потом чмокнул протянутую морщинистую руку, которую поп высунул из длинного просторного рукава чёрной рясы. Рука у него была худая, в рыжих густых волосах.

– О чём ты сейчас слышал разговор, чадо? – ласково спросил он, подняв мою голову пальцами за подбородок.

– Об антихристе, батюшка Афанасий, – бодро ответил я, про себя подумав, что это он выпытывает, как будто сам не знает, о чём сейчас говорил с моим хозяином.

– А кто он, антихрист этот, ведаешь ли?

– Конечно, батюшка Афанасий. Антихрист – стало быть, нечистая сила, – ответил я и плечами пожал: охота ему всякую чушь выспрашивать.

– Вот-вот. – Глаза у попа потеплели. – Намедни стали бабы поговаривать, что нечистая сила в скот вселяется, молоко у коров портит, ночью коням гривы заплетает, а хвосты гребешком чешет, – зачем-то растолковывал мне всё это поп, не выпуская моего подбородка и заглядывая в глаза. – Вот и надобно просить разрешения властей на крестный ход по селу, выгнать эту нечистую силу прочь, откуда она пришла к нам, сиречь в преисподнюю. Уразумел ли, чадо?

Конечно, уразумел. Разговоров о нечистой силе среди женщин было хоть отбавляй. И где мне в десять лет было разобраться, что речь у попа с Епифановым шла совсем не о том «антихристе», который по ночам чешет кобылам гривы…

Жандармы ввалились к нам той же ночью, ближе к рассвету, заполнили комнату, принесли с собой ночной страх перед неизвестностью и белый снег на промёрзших сапогах. Я спал в углу на печке и сначала со сна не понял, что происходит в доме, скоро различил голос отца, Николая, тихий плач мамы, соскочил на пол босиком. Понял – это пришли «чёрные гости», о которых недавно говорил Спиридон Митрофанович. Пришли-таки, и я смутно догадывался, с чем это могло быть как-то связано: с учителем и кузнецом.

– Дверь хоть в сенцы закройте, – попросила мама, укутывая сестрёнку в кроватке. – Детей перестудите!

На голом, выскобленном до желтизны столе лежала чужая с кокардой папаха, за столом сидел становой пристав Глушков, широколицый, обрусевший калмык. При свете лампы я узнал его сразу. Мне и прежде приходилось видеть пристава, когда тот наезжал по праздникам к Епифановым, любил чужое застолье, когда напивался, пьяно щурил продолговатые глаза и лез к Анфисе Кузьминичне целоваться, выпячивая из-под широких усов мокрые губы. Сам я этого не видел, Клим рассказывал.

Мы с Николаем стояли у теплой побелённой перед праздником печи, поднимая от холода то одну, то другую ногу для согрева: дверь в сенцы жандармы так и не закрыли. Они сновали по дому туда-сюда то с пустыми руками, то что-то приносили приставу для показа. Тот мельком смотрел и отмахивался рукой – не то, дескать.

– Нашёл! – раздался с чердака через лаз громкий крик, оттуда в белой пыли и паутине спустился молодой сияющий жандарм со связкой тонких книг, журналов и листовок.

– Рад? – вдруг выкрикнул Николай и шагнул навстречу жандарму, словно хотел вырвать находку из вражеских рук и убежать в лес. Но отец вскинул руку, Николай остановился. – Зря не подпилил лестницу загодя, чтоб башку себе сломал, служака!

– Ужо и тебе башку скоро сломаем, бунтовское отродие, твой час не за горами, вывернем тебя наизнанку, не прыгай! – огрызнулся жандарм и положил перед приставом находку.

– Бойкая лиса перед зайцем, пока не видит охотника за деревом с ружьём! – огрызнулся Николай, махнул рукой и умолк.

– Так-так, – порадовался пристав. – Вот и находка так вовремя подоспела! – Пристав ласково похлопал рукой по книгам, посмотрел на отца, который уже одетый в пиджак и валенки стоял у двери, прислонившись плечом к косяку. Когда жандарм внёс книги и листовки, отец слегка побледнел и посмотрел на маму, которая глядела на него с немым ужасом, понимая, что суда теперь не миновать.

– Вот они, запрещённые книжечки, – радуясь находке, сказал пристав, взял из стопки листовок одну из них. – Вот они, запрещённые издания, – повторил пристав, а Николай в тон ему нараспев добавил:

– Вот они, дарованные народу свобода собраний и митингов, свобода читать молитвы по убиенным рабочим в столице.

– Николай, – тихо с укоризной попросил отец сына не дразнить излишне жандармов. Брат умолк. Глушков зло посмотрел на Николая, небрежно бросил листовку на стол со словами:

– Дай вам настоящую свободу, вы наворотите таких дел, что хоть святых выноси с Руси. – Повернулся к жандармам, надевая перчатки. – Выводите арестанта на улицу, хватит сидеть.

Тогда мне впервые стало страшно за отца. Я слышал в церкви, как поп Афанасий, сотрясаясь от злости и вскидывая длинные руки над головой, проклинал «арестантов», кричал на прихожан, которые стояли внизу, что ад и страшные муки ждут тех, кто против царя и властей бунтует, а летом следующего года, когда вновь вокруг начались мужицкие бунты, самовольные покосы, поджоги имений, у попа Афанасия сгорел хлебный амбар. В тот же день Николай торопливо засобирался в Самару. Когда прощались у крыльца дома, он сказал мне:

– Поклон попу Афанасию я передал от бати, будет помнить отца нашего и Анатолия Степановича и дядю Кузьму. Гришка Наумов видел, как поп своего работника посылал верхом на лошади к становому, а потом тот работный воротился в село с жандармами, которые и нагрянули к нам с обыском. Братишка, держи ухо востро, народные бунты только начинаются по всей стране. Мне скоро в армию служить, с оружием там много мужиков соберётся, и мы ещё покажем всяким приставам, где раки зимуют.

Мы обнялись, и я смотрел вслед брату, который уходил с котомкой за плечами по дороге вниз к реке Сок, которая спокойно несла свои воды в недалёкую от нас Волгу.

Когда куковала кукушка

Подняться наверх