Читать книгу Когда куковала кукушка - Владимир Буртовой - Страница 4

Часть первая
«Ты не вейся, чёрный ворон…»
Каторжанская пара

Оглавление

Прошло два с половиной года. В одно из воскресений, загнав табун на подворье Епифановых, я прибежал домой, мама только что испекла хлеб. Я это учуял ещё в тёмных пропахший мятой сенцах. Она вынимала горячие караваи, раскладывала на столе и тут же быстро смачивала корочки водой и укрывала полотенцами.

– Мама, это чей хлеб? Анфисы Кузьминичны? – спросил я с порога: иногда хозяйка просила маму испечь хлеб для работников, летом их набиралось до десяти человек, особенно в сенокос. Мама повернулась ко мне, и я увидел её счастливые глаза, что у неё нечасто бывали в эти годы разлуки с нашим отцом и Николаем.

– Нет, сыночек, это твой хлеб, твой, кормилец ты наш! – сказала и обняла меня влажными, хлебом пахнущими руками.

– Почему это – мой? – не понял я, отстранил её от себя и посмотрел в зелёные, влажные от набегающих слёз глаза.

– Сегодня поутру Анфиса Кузьминична прислала хромого Прохора, который у неё на кухне в поварах служит. Он-то и привёз куль очень хорошей муки-белотурки. Сказал, что это от хозяина, за выхоженного тобой жеребёнка. А когда я пошла к хозяйке поклониться, да заодно вернуть готовую пряжу, что давала мне на неделе, Анфиса Кузьминична и говорит, что Клима постоянно обижают сельские мальчишки, так пусть, дескать, мой Никодим вступается за него.

Я с удивлением выслушал маму, засмеялся и пояснил:

– Да Клим сам любит атаманиться и забиячить, силёнок мало, а других первым задирает на драку, а потом папашей стращает. Он да Мишка Шестипалый первые задиры на селе. Но ежели ты просишь, буду за Климку вступаться в драках, но угодничать ему я не стану, как Игнатка Щукин, тот ему даже сапоги солидолом натирает.

– Ладно, сынок, поступай как знаешь, – согласилась мама и добавила почти шёпотом: – Приходится поклоняться чужому порогу, нужда понукает. Николая в армию забрали, где он, что с ним. Как в воду канул. Был бы сейчас отец с нами, тогда… – Она не договорила, опустила голову, и я приметил на висках у неё первую седину. Из правого глаза выкатилась слеза, сбежала к губе и упёрлась в родинку.

– Не плачьте, мама, – успокаивал я её как мог. – Папа непременно скоро вернётся. Он к лесу привычен, охотник знатный, не заблудится в тайге. Да и не один он там.

– Уж больно срок немалый присудили, пять лет работ в ссылке. Ладно, что хоть учитель рядом с ним, всё свой человек, в беде подмогнёт. А Кузьма Мигачёв сегодня мне всю посуду дырявую запаял, – оживилась немного мама. – Чинит, а сам убивается, Вот, говорит, их в Сибирь отослали, а меня через два месяца освободили, дома староста за мной доглядывает. Один я остался, без друзей. Тимофей Барышев совсем слёг, не встаёт уже, должно, помрёт скоро.

Мама помолчала немного, погладила меня по голове, как маленького, и снова попросила:

– А ты уж вступайся за Клима, бог с ним. Отец вернётся, своей силой жить станем. А пока пусть уж так будет, как хозяйка просит, она не обижает нас и денежками за пряжу платит, и вот, муки прислала, надолго хватит.

Так и повелось той поры, что мы с Климом стали бывать везде вместе, словно невидимой нитью связанные. И не один раз, как подрастать стали, слышал, на вечерних посиделках ворчали за спиной парни:

– Эх… Вздуть бы Климку, чтоб не заедался, да чтоб чужих девок походя не лапал!

– Попробуй вздуй, когда Никодим вечно рядом торчит, будто часовой у сторожевой будки! У этой каланчи кулаки будто свинцом налиты, одним махом в кизяки придорожные угодишь!

На вечеринках Клим всячески оказывал мне внимание, как равному, сажал рядом, угощал конфетами, которые я незаметно прятал в карманы для маленькой сестрёнки. Не отставал от нас и Игнат Щукин. Как угнали его отца в ссылку за погром в имении, так с той поры ни одной весточки не пришло, а некоторые шептали, будто бумага пришла начальству, в которой писано, что помер Лука Щукин на этапе, не дошёл до места ссылки. После таких разговоров Игнат вовсе сник, угождал Климу во всём, бегал с его денежками за водкой, носил тайком из погреба квас и мочёные яблоки или смородиновую наливку. Клим явно помыкал над Игнатом, с его злого языка стали парня «Суетой» называть, а у него сил было мало за себя постоять: ростом он ну никак не прибавлял, и проку от него Климу в уличных драках не было никакого. Его даже и бить никто не решался: ударь такого, а он возьми да испусти дух, а тебя загонят на каторгу! Женился Игнат рано, в семнадцать лет. Помню, в первый раз, когда мимо наших посиделок прошёл Игнат с тихой, но красивой бедной Клавой, Мишка Шестипалый вдруг дико заржал и закричал вслед:

– Глядите-ка, люди добрые! Спаровался Суета, подзаборный князь! Голь на голь голыми пузом легла, голодранцев принесла! – И тут же захлебнулся от собственного визга. Не стерпел я такой насмешки над товарищем, и несильно вроде ударил Шестипалого по затылку, да всё равно тот на ногах не устоял, а когда подхватился бежать, грозил старосте пожаловаться и упрятать меня в «холодную».

– Так всегда будет, кто Игната или его Клаву дурным словом обзовёт! – со злостью выкрикнул я. – Чтобы все слышали!

Клим шмыгнул плоскими ноздрями, явно не одобряя моего поступка, но не посмел укорять за это, плюнул вслед и сказал примирительно:

– Поделом башке непутёвой!

Клим вырос среднего роста, хотя в плечах и неслабым был, в отца своего Спиридона Митрофановича вышел. Любил на посиделки приходить подвыпившим, пялил чуть навыкате глаза на сельских девок, не прочь был поволочиться за доступными. А на Марийке, дочке Анатолия Степановича, крепко, до волдырей, обжёгся Клим. Приходилось ли вам когда-нибудь наблюдать, как распускается цветок шиповника? Ещё вчера он чуть виден был среди зелёных листьев, и никому не хотелось тянуть к нему руку, а утром распустится такая свежая красота, такой аромат от цветка, что станешь ли обращать внимание на досадные уколы колючек? И тянутся к цветку жадные руки, норовя сорвать его для себя.

Вот так и Марийка, дочь сельского учителя, погостив у бабушки около года после ареста отца, вернулась в село к матери поздно вечером, поутру следующего дня расцвела перед нами стройная, гибкая, как весенняя лоза! А глаза – ну чернее самой чёрной сливы. И блестят так же, едва на них глянет хоть краешком солнце.

На посиделки мы в те дни сходились к белой кирпичной церкви. На вытоптанную конскими копытами площадь. Сюда и скамейки к деревянному забору выносили из ближних изб, здесь и гармошку ребята рвали в лихом переплясе, а пыль, бывало, такую поднимали, что дед Никанор, церковный сторож с длинной реденькой бородой и изрядно уже подслеповатый, грозил пальнуть в нас солью из ружья. Сам же в молодости, по рассказам старших сельчан, был изрядный плясун, потому парни его угроз не боялись.

Вот и пришла в первый вечер на посиделки Марийка. Парни рты поразевали, девчата зашептали из уха в ухо. Первым в круг выскочил навстречу Марийке Мишка Шестипалый, сначала начал чваниться рубахой красного атласа, потом гоголем шаркнул перед ней хромовым сапогом и правой рукой чуть ли не по земле провёл.

– Желание моё имею кадриль городскую плясать с вами, сударыня-барыня! – А сам подвыпившую морду в нашу сторону повернул. Словно сказать хотел: «Смотрите, как я сейчас Ваньку валять буду!»

Но напрасно тряс Мишка перед девушкой шёлковым поясом с голубыми кистями, Марийка даже голову не повернула в его сторону, прошла мимо согнутого в шутовском поклоне Мишки, мимо расступившихся парней, мимо чубатого гармониста в белой расшитой рубахе навыпуск и подошла прямо ко мне.

– Для сельской кадрили я сама выберу кавалера, су-у-дарь. Сапоги хромовые, а навоз на них старый… Можно присесть рядом, Никодим? – спросила так просто, будто мы брат и сестра или всю жизнь сидели вот так, рядышком на скамейке, касаясь локтями. Клим вскочил было со своего места и рукой молча пригласил Марийку сесть, но она села там, где я уступил место, а Клим опустился на скамью слева от меня! Боже, что творилось в моей голове в ту минуту! Ноги налились таким жаром, будто кто развёл под ними костёр! Весь вечер я никого не видел, ничего не слышал, только украдкой смотрел на Марийку, а она, такая красивая, ловко грызла семечки, которыми я догадался угостить её, и смотрела на пляшущих ребят и девчат.

Очнулся я от того, что гармонь неожиданно замолкла, а откуда-то из-за спин парней долетел хриплый пьяный голос:

– Нет, вы только посмотрите, как сидит эта КАТОРЖАНСКАЯ ПАРА!!! Хоть сейчас под венец!

Не знаю, какая сила вскинула меня на ноги, но, когда я сделал попытку раздвинуть по сторонам стоящих рядом парней, Мишка пьяно перебирал хромовыми сапогами уже далеко вдоль улицы, торопясь скрыться в своих воротах. В спину ему летел дружный и обидный смех девчат. А Марийка спокойно подошла ко мне и тронула за руку, успокаивая, чтобы я не погнался за Шестипалым.

– Плюнь на беспутного, Никодим. Кого распотешит такое шутовство? Разве что самого глупого человека? Невелики наши пожитки, да чисты, собственными руками заработанные. Я горжусь своим отцом. И твой не чета иным папашам. Проводи меня, Никодим, уже поздно, мама волноваться будет у калитки.

Тёмной улицей я проводил Марийку до самого крыльца, куда падал свет из окна от керосиновой лампы, подвешенной к потолку. Я видел эту стеклянную лампу поверх белой занавески, а над лампой широкая железная тарелка – абажур, чтобы побелка на потолке не выгорала. Заметив нас издали, Анна Леонтьевна поспешила в дом, будто и не дожидалась дочери на улице. Мы остановились на стареньком крылечке, а я сказать не могу ни слова, только руками, как пьяный, то в карман, то из кармана, будто там у меня миллион и я боюсь его потерять. Марийка улыбалась, наблюдая за мной, потом тихонько толкнула ладошкой в грудь.

– Иди спать, большо-о-ой ребёнок. Зоревать нам с тобой пока недосуг за делами. Утром рано вставать. Иди же! – И она снова правой рукой дотронулась до моей груди, но вроде бы даже не для того, чтобы оттолкнуть, а чтобы просто прикоснуться. Я попятился с крыльца: в сенцах хлопнула дверь и голос Анны Леонтьевны долетел до нас:

– Это ты, доченька? Домой пора.

Как быстро летит время, особенно если каждый день наполнен пьянящим молодым счастьем! И вот где-то в конце мая месяца двенадцатого года как-то вечером я напоил и загнал хозяйский табун и прибежал домой переодеться в единственную у меня чистую рубашку из синего сатина. И вдруг сначала послышались тяжёлые шаги мимо окна. Мама у стола замерла, вслушиваясь, затем щёлкнула металлическая задвижка на калитке, застучали сапоги с железной подковкой в сенцах, распахнулась дверь, и на пороге появился широченный в плечах парень в пыльных яловых сапогах, в пиджаке, из-под которого видна серая навыпуск рубаха. Снял с плеча котомку. Улыбается, радуясь нашему всеобщему столбняку.

– Николай! – Первой опомнилась и завопила у меня за спиной сестрёнка, вылезая из-за стола, а брат медведем надвинулся на меня, охватил ручищами. Но и его рёбра, как говорится, затрещали под моими руками, а мама суетилась вокруг нас, охала и приговаривала:

– Да расцепитесь вы, петухи непутёвые. Господи, изломают друг друга до полусмерти!

– Хо! – выдохнул Николай. – Возмужал, братишка, возмужал.

– Да и ты не зачах на городских харчах! – в тон ему ответил я. – Раздобрел, дюжий стал, а вверх не очень поднялся. Что ж так, братишка?

Николай, отслужив срочную службу где-то в наших азиатских краях на границе с персами, откуда и писем посылать было невозможно, вернулся в Самару и поступил работать в кузнечный цех какого-то завода, о чём известил нас с месяц назад, обещая приехать в гости.

– Потолки у нас, братишка, дюже низковаты, как в подземном царстве злого Кощея, – да угару-копоти не продохнуть. Так что голову вверх не задираем перед начальством, больше действуем исподтишка. А ты под синим небом, как весенний лопушок, вверх тянешься и скоро зацветёшь алыми цветочками.

– Уже зацвёл, – ехидно пискнула сестрёнка, припрыгивая около старшего брата на одной ноге.

– Да ну-у? И кто же на него так повлиял? Нина, иди ко мне, я тебе городских подарков привёз, а ты мне про эту девицу расскажи.

Сестрёнка-проныра тут же обе руки запустила в котомку, послышались сплошные восклицания.

– Помнишь Марийку, дочку учителя Анатолия Степановича? – спросила мама, торопливо накрывая на стол праздничную скатерть.

– Как же, помню. Тоненькая такая, с чёрными косичками егоза.

– Егоза она была лет пять тому назад, какой тебе помнится. А теперь такая красавица, вся ладная да душевная, вся в отца своего.

Николай повернулся ко мне. Мы уселись за столом друг против друга, улыбались. Николай столько лет не был дома, не скрывал радости, и мы были рады бесконечно, что его мытарства наконец-то прекратились и теперь будем видеться почаще.

– Одобряю, братишка. – Николай кивнул головой. – От хорошего корня хорошее дерево растёт.

После ужина и чая с горячими бубликами мы с братом вышли на крыльцо поговорить. Николай привалился к косяку, смотрел на тёмное в звёздах бездонное небо, спросил:

– Что слышно у вас про события в Сибири? – осмотрел остатки самокрутки, словно боялся обжечь губы.

– В Сибири? – не понял я и переспросил: – А что там случилось?

– Вот как? У вас разве не сообщали о Ленском расстреле рабочих? – удивился брат, придавил о косяк самокрутку. На сером обветренном косяке осталось тёмное пятно пепла.

– У нас всё толкуют о минувшей голодной зиме, о посевах и видах на будущий урожай. Далеко мы от Сибири. Даже ворон вестей оттуда не приносит.

Николай опустился на ступеньку крыльца, посадил и меня рядом. Заговорил возможно тише:

– Есть в Сибири большая река Лена, нашей Волге подстать, а вокруг богатые золотые места. Жадные хозяева приисков так прижали голодом работных людей, что тем невмоготу стало терпеть, хоть об пень головой. Вот они собрались семьями в огромную толпу и пошли в главную контору искать правду-матку. Хозяева и показали народу, в чём она состоит эта правда-матка! Они встретили работный люд солдатскими пулями, как в Питере, у Зимнего дворца. Помнишь, в январе пятого года?

Про пятый год я помнил, началось такое…

– И что же рабочие потом? – спросил я, тут же подумал про отца, ведь и он где-то там, в Сибири.

– Теперь по всей России сызнова поднимается волнение. В Самаре рабочие нескольких заводов объявили забастовку, вышли на улицы и протестовали против расстрела мирных людей. Они знаешь, что придумали? Собрались на площади перед тюрьмой и пропели похоронный марш. – Николай не сдержал улыбки. – Представляешь себе, огромная каменная тюрьма, в окнах за решётками лица заключённых, тюремщики бегают, городовые скачут со всех концов Самары. А сотни людей дружно поют: «Вы жертвою пали в борьбе роковой!» Это, братишка, начало нового народного гнева. А то ли ещё будет, когда раскачаем всю Россию! Да вот если бы к рабочим примкнули все бедные крестьяне… – Николай вздохнул, подумал о чём-то и добавил: – Много ещё нашего брата падёт в этой роковой борьбе, прежде чем наступит светлое будущее, о котором каждый мечтает.

Я с удивлением слушал Николая, а в памяти вставал Анатолий Степанович, снова будто его слова слышу о рабочих, о бедных крестьянах. Значит, и брат вступил на ту же дорогу следом за ним и отцом. Стало страшно, но я сдержался и не сказал ни слова. Николай по-видимому понял моё душевное состояние, потрепал меня тяжёлой ладонью по голове и сказал:

– Интересно и то, что главный виновник рабочей крови на Лене – жандармский полковник Познанский, он теперь у нас, в Самаре, возглавляет местную жандармерию. И круто забирает, подлый убийца! Его из Сибири убрали, чтобы революционеры не пристрелили, да ничего, найдутся и здесь, если надо будет. Вот, возьми. Это газета про Познанского, всё прописано, что он за фрукт, прочтёшь на досуге.

– Это я-то прочту?

– Ах, чёрт. – И Николай ладонью хлопнул себя по лбу. – Не хотел тебя обидеть. Тогда попроси Марийку прочесть.

– Это другое дело, – согласился я и спрятал газету в карман. Немного помолчали, и Николай спросил:

– Ты бы мог спрятать у себя кое-что надёжно до поры, когда придёт от меня человек и заберёт всё.

– А что это «кое-что»? – спросил я и насторожился, понимая, что разговор пойдёт не о городских баранках.

– Книжки, газеты и новые листовки, – уточнил Николай чуть слышно.

– Как отец? – вспомнил я ту страшную ночь с жандармами и холод от раскрытой двери в сенцы. – А ты подумал, что будет с мамой и сестрёнкой, если и меня арестуют и отправят в Сибирь? Мама пойдёт с нищенской торбой по соседним сёлам куски хлеба собирать да упрёки в спину получать! А сестре нашей куда податься? Может, к Мишке Шестипалому на сеновал за кусок хлеба? То, что принёс, я спрячу и передам твоему человеку, но более не искушай судьбу матери и малой ещё сестры, – сказал я, стараясь не говорить излишне резко, брату в обиду.

Николай помолчал немного, хлопнул ладонью меня по колену, согласился:

– Пожалуй, ты прав, брат мой. Слишком много может несчастья свалиться на мамины плечи, и так поседели виски. Быть по-твоему, на том и поставим точку. Хороший человек к тебе придёт. Помнишь, ещё при отце у нас сход был, из Осинок приходил смуглый, с рыжими усами…

– Что-то вспоминаю. Он ещё про войну с японцами рассказывал и на читке манифеста про землю спрашивал. Его звали Фрол Романович.

– Вот-вот, – обрадовался Николай. – Я оставлю тебе часть литературы, а главное занесу Кузьме Мигачёву, он сам просил об этом. И далее с вашими мужиками связь будем держать через кузнеца, но об этом никому ни слова, даже под пытками. Хорошо? Завтра увидишь, так передавай привет своей королеве Марго. Идём спать.

На следующий день, закончив пасти табун и пригнав его на подворье, я поспешил к церковной площади мимо чужих дворов, мимо садов в белом майском цвету, мимо желтоватых окон, из которых сквозь занавески пробивался свет керосиновых ламп. И вдруг возле дома Анны Леонтьевны услышал гневный голос Марийки:

– Убери руки, кому сказала! Ты для меня только тем и лучше других, что друг Никодима. А жениха я в тебе и не думала искать. Да и зачем тебе КАТОРЖАНСКАЯ НЕВЕСТА? – Марийка со злом сделала ударение на последних двух словах.

– Мария, я голову потерял, когда тебя увидел! Хочешь – завтра же пришлю сватов? Дай только согласие! Умоляю!

Я замер на месте, услышав эти торопливые признания Клима, почувствовал, как кровь подступила в голову: мог ждать от Клима чего угодно, только не такого пылкого объяснения!

– Иди домой, жених! – резко ответила Марийка. – Послушать тебя, так страх какой ты умный, аж не выговоришь. Попробуй заикнуться дома про сватовство с твоим отцом, с тебя на конюшне живо сначала снимут штаны, а потом и шкуру с того места, на котором ты сидишь, щи отцовские хлебая. Ну, иди, хватит спотыкаться у чужого порога, поздно уже. – В голосе Марийки я уловил нетерпение, граничащее с гневом, и тут же выступил из-за угла высокого забора вокруг дома.

Клим резко развернулся, сдвинул к переносью брови: ставни в доме Артюховых ещё не были закрыты, и свет от лампы падал на Марийку и Клима.

– Извини, Клим, – сказал я, подходя к ним поближе. – Не подслушивал, но всё слышал. Ты же видишь, что Марийка сердится на тебя. Оставь её. Не ровня мы вам, чтобы идти ей с тобой под венец. Сам должен понимать.

А Клим, не замечая того, по привычке шмыгнул носом, голову набычил, шагнул мне навстречу.

– Ты почему здесь? – тихо с угрозой спросил он, а меня будто кнутом ударили его хозяйские слова «почему», словно не человек я и не волен сам себе место выбирать, где и с кем разговаривать… Вскипела во мне злость, едва руку за спиной сдержал, ответил негромко, чтобы парни проходившие мимо не услышали:

– Коней ваших я загнал в стойло, Клим, но запомни раз и навсегда: я – не бык безмозглый, чтобы кто-то понукал мною вот так, словно скотом. Голову сворочу напрочь, понял? Хочешь что-то сказать – говори спокойно, услышу. И прошу тебя, не заводи свару между нами, оставь Марийку. Она тебе приглянулась на час, а мне нужна на всю жизнь. Да и не нам решать это, пусть сама выбор делает среди парней, может, и я ей так же не нужен. Неужели ты думаешь, что твой отец принародно будет жать руку свату-каторжанину? Да ни в жизнь!

Клим смерил меня злым взглядом, склонил голову, постоял недолго, словно раздумывая, ввязаться со мною в драку, скрипнул хромовыми сапогами и ушёл, только белая рубаха ещё видна была во тьме позднего вечера.

Я повернулся к Марийке и в тёмных её глазах увидел две отразившиеся луны. Марийка стояла всё так же, сцепив пальцы и прижав руки к груди. Боялась, что мы устроим драку у её дома. – Николай вчера из города приезжал. Тебе привет передавал, назвал какой-то королевой, похоже, как королевой Марией, – сказал я, пытаясь вспомнить имя той королевы.

Марийка засмеялась и подсказала:

– Королевой Марго, наверно. Была такая во Франции, я читала. Спасибо Николаю за приветы, хороший он у вас парень. Не женился в городе?

– Нет, и вроде пока не собирается.

– Вовремя ты пришёл, иначе Клим без оплеухи от нашего крыльца не ушел бы. Руками уже было наладился лапать.

Марийка стояла передо мной, чуть запрокинув голову навстречу ветерку со стороны реки и с улыбкой наблюдала за моим лицом. Что там творилось на моём лице, сам Бог не разобрал бы.

– Марийка, – чуть не заикаясь, заговорил я, – а ты не в обиде за те слова, которые я говорил Климу про нас с тобой? – спросил, и в душе стало холодно: как-то она сейчас распорядится моей судьбой? Я повернул Клима от её порога, а не повернёт ли она сейчас меня? Не будет ли в спину про себя смеяться над таким нелепым, как мне казалось, признанием?

– Нет, Никодимушка, – ответила Марийка полушёпотом, словно боялась, что мать услышит наш разговор через окно. Только на секунду опустила ресницы, а потом так ласково посмотрела на меня, что ноги вдруг обмякли почему-то, пришлось рукой опереться о спинку лавки на крыльце. – Ведь и я к тебе с детства присматривалась, сокол ты мой сизокрылый, единственный…

Марийка подошла ещё ближе, совсем близко, её руки легли мне на плечи, а как я очутился на скамейке рядом с нею, до сих пор вспомнить не могу. Говорят, что такое бывает во хмелю, не знаю, не напивался в жизни ни разу. Марийка голову преклонила к моей груди и тихо проговорила:

– Как вернутся наши отцы из ссылки, так и быть нашей свадьбе. – А у меня лёгкий звон в голове стоял всю ночь.

Рано поутру следующего дня, накануне Иоанна Богослова, было, как сейчас помню, удивительно солнечно и тихо. Выгонял табун со двора и уже садился на гнедого Орлика, я удивился, почему не видно Клима? Анфиса Кузьминична, закусив губы, поблёскивая золотыми серьгами, темнее грозовой тучи над степью. Ходила по двору.

– Анфиса Кузьминична, – задал вопрос я, – а Клим где? Уехал куда без меня?

– Лежит у себя, непутёвый! – ответила хозяйка, на ходу прибирая то брошенное с вечера конское ведро, то вилы у телеги с сеном, лежащие зубьями вверх.

– А что с ним? Заболел ли чем? – непроизвольно забеспокоился я о своём подопечном, слез с Орлика и направился к крыльцу.

– Мог бы и сам догадаться, что с ним, – проворчала Анфиса Кузьминична. – Сватов надумал засылать к учительской дочке, каторжанке. Отец ему в таких делах не потатчик, живо обвенчал с вожжами! – Хозяйка громыхнула пустым ведром, задев об угол бревенчатой клети. – Чтоб её черти унесли! – ругнулась она, а я не мог сразу понять, кого, к её радости, должны были забрать черти на тот свет, но потом догадался, что она проклинала Марийку в бессильной злобе.

По высокому крыльцу поднялся в сенцы. Прошёл в комнату Клима, а он, одетый и в сапогах со вчерашнего ещё вечера, лежал на белом покрывале поверх одеяла, лицом вниз. Спина разрисована серыми полосами, которые хорошо были заметны на белой шёлковой рубахе.

– Кто? – глухо, в подушку, спросил Клим и пошевелил исполосованными лопатками.

– Я это. Ты, Клим, не держи на Марийку зла, она мне дала согласие на свадьбу, когда отцы из Сибири вернутся.

– Если вернутся, – буркнул Клим и бросил резко: – Уйди! – И опять уткнулся лицом в подушку, будто умер. А мне стало вдруг жалко его. Счастливые все, наверно, к чужому горю жалостливые. Знать и вправду пришлась ему Марийка по сердцу, не болтал про сватов вчера, да переломил его отец, через колено сломал напрочь.

Я потоптался в нерешительности у порога, а вечером, выждав, когда Анна Леонтьевна, добрая и сердечная украинка, ушла в сарай доить корову, вошёл в дом. Марийка удивилась, раньше я не осмеливался заходить в её комнату, боялся, что парни дразнить станут. Марийка спросила, не скрывая радости:

– Зашёл за мной? Я скоро соберусь.

– Нет, зашёл к тебе. – И достал из кармана слегка помятую газету. – Николай просил, чтобы ты прочитала мне. Это про Сибирь, где наши отцы.

Марийка взяла газету, развернула и стала читать.

– Отойди от света, не засти. – Потом потихоньку начала пересказывать, что там напечатано: – Заголовок «Ленская ревизия». Иркутск. Начальник иркутского губернского жандармского управления и порайонного охранного отделения полковник Познанский отстранён от должности и переведён в Самару. По слухам, подтасовка сведений, практиковавшаяся Познанским даже в донесениях Департаменту полиции, касалась не только частных лиц, но и офицеров корпуса жандармов и производилась им с исключительной целью выдвинуть свою личную деятельность на первый план. И Департамент полиции вынужден был в конце концов ликвидировать плодотворную деятельность Познанского в Иркутске и перевести эту жандармскую достопримечательность на более скромную должность – в Самару.

Марийка ещё что-то пробежала глазами молча, потом пояснила:

– Это напечатано в самарской газете «Волжское слово», а перепечатано из «Столичной молвы». По всей стране прославился главный самарский жандарм.

– Надо же! Так ударили по начальству! Не становой пристав там какой-то! – Увидел большой застеклённый шкаф с книгами, подошёл, открыл дверцу и потрогал руками несколько толстых книг. – Ты всё это уже прочитала? – спросил я в удивлении от одной только мысли, что такое вообще возможно.

– Почти всё. Правда, есть и такие, которых мне не понять, отложила до папиного возвращения. А тебе хочется читать книги, ты равнодушен к ним? – Марийка встала рядом, и я, будто ненароком, локтем прислонился к её руке.

– А о чём тут написано? Чудно, книги стоят, будто ровные обрезки толстых досок, только в красивых обложках.

– Это рассказы и пьесы Чехова, это повести Гоголя, стихи Пушкина, а эти, самые толстые, романы графа Льва Толстого. В книгах пишут о жизни, Никодимушка, какой она была давно и какая теперь есть.

– Что про неё писать, про жизнь-то? – пожал я плечами. – Вот она вся, как на ладони: епифановский двор, скотина, мой подопечный табун, жара в поле и холод у Игната Щукина в доме, с утра до ночи работа под матерщину Спиридона Митрофановича. Разве такое кто напишет, враз на каторгу отправят.

Марийка улыбнулась, хитро прищурила глаза.

– И про такое пишут, кто посмелее. Максим Горький, например, тоже в работниках с отрочества, бродяжничал по России много.

– Писать надо про то, чего на свете нет, но чего страсть как хочется. Прочитал бы, будто сам там побывал!

Марийка засмеялась, толкнула меня в бок плечом:

– На сказках бабушкиных вырос! И это хорошо. И такие книжки есть. Вот книжка про то, как из пушки выстрелили снарядом, а в нём учёные люди сидели. Снаряд облетел вокруг Луны и снова вернулся на Землю. Такого ещё не было, а написано интересно, словно там действительно люди летали.

Марийка тронула меня за рукав, позвала за собой:

– Садись рядом, я почитаю тебе про славного запорожского казака Тараса Бульбу. Потом всю книжку прочитаем, сейчас только одну страничку. Польские паны захватили старшего сына Остапа, решили при народе казнить его и товарищей. Тогда и решил старый Тарас увидеть сына перед смертью. Это из жизни, Никодим, из моей родины, давно это было.

Марийка присела к столу, полистала не очень толстую книгу и уже в конце остановилась.

– Вот слушай: «Толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: „Ведут… ведут… казаки!“»

Я слушал Марийку, смотрел, как шевелились её красивые губы, а она всё увлекалась тем, что писали про поляков, как они кричали вслед казакам обидные слова, как плакали жалостливые, и я постепенно всё отчётливее и отчётливее начал представлять себе и врагов храброго Остапа, которые пытали его, не проронившего ни слова, и самого Остапа в изодранной окровавленной одежде, и Тараса Бульбу, который так же, молча, уставился глазами в землю. И мне уже стали слышны крики тех, кто его пытал, связанного Остапа. И будто даже треск костей различал за словами Марийки. Губы девушки шевелились всё быстрее и быстрее, сдвинулись к переносью чёрные нахмуренные брови, а у меня по рукам пошла холодная дрожь, когда истерзанный Остап, будто ко мне лично, обратился с места пытки страшными, стонущими от боли словами: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?» А старый Тарас, рискуя и сам попасть в руки врагов, всё же поддержал измученное сердце сына словом: «Слышу!»

Марийка устало прикрыла книжку, выдохнула и сказала:

– Столько раз перечитывала я это место, а не будь тебя сейчас рядом, снова разрыдалась бы. Вот как могут писать о жизни настоящие талантливые писатели. Тут ничего не пришлось выдумывать, одна правда показана.

– Ты прочитаешь мне всю эту книжку? – спросил я. И Марийка согласилась, пообещала, что мы непременно начнём учить алфавит и учиться читать самостоятельно. В комнату с ведром, накрытым чистым полотенцем, вошла Анна Леонтьевна, на моё приветствие улыбнулась и сказала:

– И тебе, Никодим, доброго вечера. Марийка, вижу, приохочивает тебя к книжкам. Надо, соколик, надо с книжками дружить, от них у людей светлеет в голове, поверь моему слову. – А потом бесшумно, боясь помешать нам рассматривать другие книги, занялась процеживанием молока по кувшинам, время от времени украдкой поглядывая в нашу сторону.

«Наверно, Марийка сказала ей, что мы дружим, потому и привечает так приветливо», – подумал я, внезапно кровь прилила к голове, и я заторопился домой. Когда прощались на крыльце, Марийка снова пригласила меня:

– С сегодняшнего дня, Никодим, давай договоримся, как будет свободное время по вечерам, приходи к нам, будем учиться грамоте, читать и писать. Без этого по жизни трудно будет и далее идти. Отец твой порадуется этому, когда воротится домой.

– Ладно, обязательно приду, – с радостью согласился я с необъяснимым волнением в груди, словно мне удалось узнать что-то большое, хорошее, очень нужное не только мне. И только спустя много лет я осознал, что это было проснувшееся чувство страсти к печатному слову, к книгам. Это чувство завладело мною полностью, до фанатизма, который я и ощущаю вот в эту счастливую пору. Только беды по-прежнему не оставляли нашу семью в покое. Примерно через месяц, так же ночью, как и при аресте отца, к нам нагрянул постаревший, всё такой же толстый пристав Глушков. Стражники перевернули нехитрый скарб в комнате, а пристав всё добивался от меня, топал ногами:

– Скажешь или нет, куда спрятал запрещённую литературу? Её тебе привозил брат. Найду – упеку на каторгу!

«Значит, Николай ещё куда-то ездил, а они думают, что домой заезжал и снова оставил здесь книжки», – догадался я, даже обрадовался, что пусть ищут здесь, а в другом месте всё будет в сохранности. А когда мне надоело повторять, что брат ничего запрещённого не привозил, пристав разъярился, глаза даже выпучил от злости:

– Люди верные видели, как он в дом тяжёлую котомку принёс!

– Ту городскую колбасу и буханки белого хлеба с баранками, что привозил брат, я уже перетаскал в отхожее место, – неожиданно вырвалось у меня. – Пошарьте лопатой, может, что и опознаете! – Шустрый рыжеволосый стражник, среднего роста, он постоянно что-то бормотал себе под нос, должно, проклиная бунтовщиков, из-за которых по ночам приходится не спать, надумал было на ком-то сорвать свою злость и полез на меня грудью. Но я кулак выставил ему навстречу со словами:

– Во! Видел? Только тронь при понятых, размозжу башку о печку! Найдёте что, тогда ваша власть забирать, а руками трогать не смей! Знаю я вас, таких удалых молодцев!

– Искать везде, скотный двор переройте, а книжки должны быть! – Пристав даже ногами затопал так, что старенькие соседи-понятые в страхе отступили подальше к двери в сенцы.

Собрали шинелями всю паутину на чердаке, переворошили солому в овчарне, где у нас находились две овечки, переворошили всю рухлядь в тёмном чулане, а ответ один:

– Ни листка бумаги нет, ваше благородие!

– Ну смотри у меня, доухмыляешься, каторжанский выродок, – для острастки ругнулся пристав, покидая комнату, а я принялся успокаивать плачущую маму:

– Мама, ушли уже несолоно хлебавши. Чего же ты плачешь?

– Насодомили-то как, управы на них нет, – ответила она, а потом добавила: – Николая, чует моё сердце, возьмут следом за отцом.

И как в воду глядела, оказалась пророчицей. Николая через месяц арестовали за участие в забастовке и сослали в Туруханский край, куда-то в непроглядную глушь таёжную, только после Февральской революции и пришёл домой, но меня к тому времени уже дома не было, судьба мотала меня по фронтам Первой империалистической войны где-то в предгории Карпат.

И ещё один день из той, довоенной четырнадцатого года, жизни навечно остался в моей памяти. Была жатва и над хлебными делянками стояла жара. Ко Дню святого Ильи Пророка мы уже скосили хлеба нашего хозяина, и я пришёл на арендное поле дяди Демьяна, отцовского брата помочь ему. Своего арендного поля у нас не было, а единственный сын дяди Петро постоянно грудью надрывался в кашле – это после японского плена у него такая хворь приключилась. Наступил полдень, расположились обедать в тенёчке леса, недалеко от проезжей дороги на Бугульму, возле этого самого колодца, где потом бывшие «дружки» подкараулили меня. Тётка Алёна высокая и худая, принесла узелок с едой, поблизости другие семьи устроились, всяк себе выбрал тенистое дерево.

Я первым делом налил себе кружку холодной ряженки, начал осторожными глоточками пить, слышу – ругается дядя Демьян, сначала тихо, сквозь прокуренные усы, а потом его словно взорвало:

– А-а, так-перетак! Ведьмино отродие! Черти бы тебя чистили. – И раз! – бац недочищенное яйцо о колесо телеги! – Черти бы тебя чистили! – Два! И три! И четыре! И так весь десяток! Бабы от других телег сбежались, мужики животы надрывают в хохоте, а тётка Алёна ладонями глаза закрыла и посеменила прочь по скошенной делянке. Перебил дядя Демьян яйца и тут же успокоился, как ни в чём не бывало, взял кувшин, через край напился и ко мне с просьбой:

– Махорочку подбрось, Никодим.

– Вы же, дядя Демьян, и меня оставили без обеда. Давайте хоть травой колёса вытрем.

– Собаки оближут, пока косить будем. Ешь сало с хлебом и луком. Тётка нам сварила свежие яйца, их чистить – одна морока, скорлупки с мясом отдираются.

И тут справа от меня послышался стук колёс, потом донеслось поскрипывание, и на дороге показалась старенькая телега. Спереди, на поперечной доске, сидел бородатый незнакомый мужик в широкой домотканой рубахе навыпуск и в лаптях с белыми обмотками. Спиной к нам, свесив ноги на ту сторону телеги, чуть сгорбив спину, сидел ещё кто-то в чёрном городском пиджаке и в помятой фетровой шляпе серого цвета. Телегу подкинуло на кочке и человек повернул голову на людские голоса. Блеснуло на солнце знакомое пенсне. А меня будто и не было рядом с дядей Демьяном.

– Анатолий Степанович! – закричал я что было сил, а потом ещё раз на всё поле: – Анатолий Степанович!..

– Ну-ну, сынок, что же теперь поделаешь, – спустя несколько минут, после торопливых приветствий, пытался утешить меня Анатолий Степанович, а я растянулся на придорожной лебеде, плакал и никак не мог успокоиться. – Отец твой сделал всё, что мог для других, погиб как настоящий русский мужик, собой пожертвовал, чтобы спасти незнакомых ему женщину и подростка. – Анатолий Степанович пытался поднять меня с земли за плечи, тут же вскоре прибежали дядя Демьян и другие односельчане, уложили меня на телегу.

И только поздно вечером я смог уже спокойнее выслушать то, о чём тогда у родника, сбивчиво и волнуясь, говорил мне Анатолий Степанович. Рядом со мной, в обнимку с Анной Леонтьевной, всё еще не выплакав всех слёз – она их долго ещё будет потом выплакивать – тихо рыдала мама. Ей вторила сестрёнка Нина. Она даже не помнила отца. Ей и двух лет ещё не было, когда его увели среди ночи жандармы.

– Мы жили на поселении, – рассказывал Анатолий Степанович, изредка поправляя указательным пальцем пенсне, – в интересном по природе месте Зелёная Падь. Большей частью там проживали староверы с их суровым укладом, уже подсчитывали последние дни, которые оставалось прожить нам в ссылке, сговаривались про связи в будущем. А в последнее воскресенье будто злой рок толкнул нас напоследок сходить в лес, проверить охотничьи снасти. Мы в тайге зверя промышляли, шкуры меняли на хлеб и тем поддерживали слабых. В селение возвращались к вечеру. Иван первым заметил у крайнего дома дым под крышей, локтем разбил стекло, вырвал раму, полушубком укутал голову и в одну секунду был уже там, в густом дыму. Через пару минут он появился у окна с женщиной на руках, она была без сознания, угорела. – «Там ещё кто-то стонет», – только и успел я разобрать его слова сквозь удушливый кашель, наглотался там дыма. Я потащил женщину подальше от пожара на свежий воздух – тяжёлая староверка оказалась, едва я её за плечи приподнимал, волочил ногами по снегу. – «Держите, Анатолий Степанович!» – позвал меня Иван снова и перевесил через подоконник головой вниз мальчишку лет шести, в одной рубашке и в штанишках. Я подумал, что Иван тоже вылезет следом, понёс мальчишку к женщине, как сзади вдруг что-то как затрещит! – Анатолий Степанович поперхнулся, ему сдавило горло спазмом, он принял от Марийки стакан с водой, сделал маленький глоток, глубоко вздохнул и продолжил свой страшный рассказ: – Я тут же бросил на снег мальчишку, его приняла какая-то местная прибежавшая женщина, метнулся к окну. А в лицо огнём полыхнуло: рухнула крыша. Прибежали к тому времени соседские мужики, схватили меня за руки, а я голову полушубком укрывал, чтобы лезть в огонь. Должно быть, в состоянии нервного срыва был в ту минуту. «Пустите меня, там Иван гибнет!» – кричал я, а они мне в ответ: «Ивана уже не спасти, всё обрушилось!» Не знаю, как случилось, но тут я потерял сознание. Очнулся от холода – мужики снегом натирали мне виски. Вот так это было, родные вы мои. А через неделю, не больше, пришла казённая бумага с предписанием куда кому ехать. Мне велено поселиться под надзор полиции в Вологодской губернии. Разрешили только за семьёй заехать.

Не сразу до меня дошёл смысл последних слов Анатолия Степановича, а когда дошёл, то я испугался ещё одной в жизни страшной потери – Марийки.

– Как? Разве вы уедете отсюда? Я думал, что вы снова будете учителем у нас в селе. – Я говорил Анатолию Степановичу, а смотрел на Марийку, в её заплаканные глаза.

– Меня теперь и близко к школе не допустят. За версту повелят обходить, чтобы учеников не учил тому, что властям не угодно, – ответил Анатолий Степановичи и вскинул брови. – Не знаю, каким ремеслом теперь кормить буду семью, взяли бы хоть писарем в волостное правление.

– Папа, вы с мамой вдвоём поедете, а я остаюсь с Никодимом, – тихо проговорила Марийка, но так решительно, что Анатолий Степанович от неожиданности резко повернул к ней голову. Чуть пенсне не уронил. Моя мама при этих словах взяла Марийку за руку, погладила по гладко причёсанным волосам и снова расплакалась. Анна Леонтьевна с другого боку притулилась к Марийке, тихо всхлипнула, запричитала, приговаривая:

– Когда же ты решилась на это, доченька? Ох, господи, так сразу. – Посмотрела на меня с тревогой, словно в душу хотела заглянуть. – Ты уж не обижай её, Никодимушка, одна она у нас, одна на всём белом свете.

А я молчал, не находил слов, чтобы утешить её. Утешить горем убитую свою маму. Она так надеялась на скорое возвращение отца, что он со дня на день скрипнет калиткой и с улыбкой войдёт в дом…

Анатолий Степанович снял пенсне, прищурил светлые влажные глаза, возле которых в пучки собрались морщинки, посмотрел на дочь, словно хотел убедиться, что не ослышался, потом на меня, так и не проронившего ни слова. Вздохнул осторожно, будто опасался надорвать сердце.

– Надо же! Как быстро пролетело время. Мы с Иваном оставляли детей, а приехал я к взрослым, которые решили сами пожениться. Ну что же, я рад за вас. Коль решили быть вместе, так и держитесь неразлучно до конца века вашего. Мне твёрдо верится, что у вас всё будет ладно и в согласии, а потому и говорю: дай бог вам любви и мира в доме, а мы с матерью благословляем вас. – Анатолий Степанович не сдержал выступивших слёз, смахнул их ладонью. – Жалко, что Иван не дожил до этих счастливых дней, не порадуется вашему счастью. А мы отбудем надзор на чужбине и снова приедем домой, внуков на руках баюкать и песенки колыбельные петь.

В скором времени была наша свадьба, скромная, по нашему достатку, и гости на ней были только соседи и родственники с обеих сторон, пришли поздравить молодых со своими подарками к столу, а когда я меньше всего ожидал этого, через открытую настежь дверь вошёл улыбающийся и в то же время явно смущённый Клим в новенькой белой рубахе навыпуск. На концах широкого небесного цвета пояса малиновые кисти. В левой руке Клим держал бутыль с водкой, а правой поклонился свадьбе до земли.

– Мир и счастье этому дому, а молодым вечной любви и согласия. Разрешите и мне, добрые люди, поздравить молодых с законным бракосочетанием, гостям поставить на стол угощение, жениху с невестой поднести скромные подарки. – Клим подошёл ко мне, протянул серебряный портсигар нарочито грубым голосом сказал: – Кури табак, Никодим, чтобы от тебя пахло настоящим мужиком. – Потом повернулся к Марийке – порозовели у него уши от волнения. Но вида не подаёт, крепится. – А невесте я дарю памятный перстенёк. – И Клим протянул Марийке – я видел, как заметно подрагивала его протянутая рука – дорогой перстень с двумя маленькими, словно капельки крови, красными камешками. Если бы я знал тогда, где придётся мне с этим перстнем встретиться через годы!

Но в ту минуту после спокойных слов Марийки: «Спасибо, очень красивый подарок» – я приветливо, от всей души пригласил Клима:

– Садись, Клим, будь гостем желанным за нашим столом. Живём не пышно, но про нас далеко слышно!

Клим взял два пустых стакана, налил водку до половины и подошёл к попу Афанасию, который перед свадьбой венчал нас в церкви.

– Никодим, подойди сюда, – волнуясь всё больше и больше, попросил Клим и, когда я подошёл к ним, обратился к попу: – Духовный отец, давно друзья мы с Никодимом, а теперь я хочу, чтобы святая церковь на веки вечные скрепила нашу братскую дружбу так, чтобы и дети наши тоже считались кровными братьями.

Клим вынул из кармана складной нож, открыл его и, чуть вздрогнув, резко чиркнул им по среднему пальцу левой руки.

– Пусть моя кровь очистится этой водкой от зависти и злой мысли, если бы таковая подступила к моему сердцу, – и он выдавил из пальца кровь сначала в один стакан, потом в другой. Так же поступил и я, проделав это, скорее всего, машинально, под влиянием искренних взволнованных слов Клима, как мне казалось тогда, а не из такой уж любви к нему или желания побрататься с богатыми Епифановыми.

Поп Афанасий, уже изрядно подвыпивший, с квашеной капустой в бороде, раскачиваясь тощим телом над столом, прослезился и засопел растаявшим в тепле носом.

– Дети мои Христовы, сколь живу я на этом грешном свете, а такой братский союз скрепляю во первый раз, сиречь до сего благословенного дня у нас такого не творилось. Да быть вам отныне и во веки веков, аки родными братьями Христовыми, неразлучно стоять вам заедино супротив врагов ваших, каменной стене подобно. Аминь. – Поп икнул и потянулся за стаканом со смородиновой наливкой, а мы с Климом под крики гостей троекратно поцеловались, выпили водку, красную от нашей крови.

Марийка тут же подошла к нами, как-то буднично, словно и вправду родного брата, поцеловала Клима в щёку, а у него снова кровью налились уши и толстая шея.

– Садись, побратим, рядом, – пригласил я, почти искренне веря, что и Клим теперь будет относиться к Марийке по-братски. Хотя в душе и сознавал, что от этого моя батрацкая доля у Епифанова вряд ли станет легче. Разве только старый хозяин не будет обсчитывать в День святого Кузьмы, когда он обычно производил расчёты с сезонными батраками. Расходясь по домам, те чуть ли не кляли жадного хозяина за то, что он снова их «подкузьмил» при расчёте.

Мы с Климом сели рядом за праздничным столом, гости дружно прокричали «Ура!» за здоровье молодых. До вечера пели песни, и уже затемно стали расходиться по домам.

А менее чем через два года грянула проклятущая империалистическая война и кинула меня в ужасный водоворот военных событий, выбраться из которого удалось только через шесть нелёгких лет. И с такими потерями!

Когда куковала кукушка

Подняться наверх