Читать книгу Белые одежды. Не хлебом единым - Владимир Дудинцев - Страница 7
Белые одежды
Часть первая
VI
ОглавлениеРано утром в воскресенье за окном раздался сигнал институтского автобуса. Федор Иванович подхватил чемодан своего товарища и вслед за Цвяхом вышел на крыльцо.
– Ну, – бодренько сказал Василий Степанович, – втравил я тебя в это дело, теперь держись.
Крепко пожали друг другу руки, и Цвях укатил.
И остался Федор Иванович один. Воскресенье тянулось очень медленно. Вдобавок еще начал накрапывать, а потом и всерьез разошелся мелкий осенний дождь. Федор Иванович почти весь день пролежал на своей койке, глядя в старинный сводчатый потолок.
В понедельник с утра он был в ректорате. Там секретарша Раечка дала ему прочитать приказ, где значилось, что кандидат биологических наук Дежкин Федор Иванович «сего числа и до особого распоряжения» назначается исполняющим обязанности заведующего кафедрой генетики и селекции с одновременным исполнением обязанностей заведующего проблемной лабораторией. Поставив под этим приказом простенькую подпись, Федор Иванович ушел в «свой» корпус.
Все преподаватели уже сидели в той комнате, что была рядом с кабинетом заведующего кафедрой. Ходеряхин тонко и грустно улыбался, Краснов вежливо глядел в пол. Анна Богумиловна издала веселый рык:
– Вот и наш зав!
Здесь же сидел за столом и профессор Хейфец. Встав, он тронул Федора Ивановича за локоть и тихо, почтительно попросил:
– Вы позволите мне взять портреты?
– Пожалуйста, – так же тихо ответил Федор Иванович. – Я еще не принимал у вас кафедру.
– А что там принимать… – Старик посмотрел с древней, библейской тоской.
И Федор Иванович ответно коснулся его руки:
– Пожалуйста, берите все, что вам надо. И я бы хотел, чтобы вы не навсегда…
– Что будем делать с иконостасом? – громко гаркнула Побияхо. – Может, отнесем эти портреты на хоздвор?
– А что на хоздворе?
– Федор Иванович, вы еще не знаете? – тихонько прогудел около него Хейфец. – Там уже с семи утра костер… Жгут книги. Пожилая бездарь и молодая глупость жгут классические учебники.
– Портреты отдадим Натану Михайловичу, – сказал отчетливо Федор Иванович.
– Портрет академика Лысенко надо заменить, – заметила Побияхо.
– Что толку? – сказал ей с улыбкой Хейфец.
– Замену поручим вам, Анна Богумиловна. – Федор Иванович устремил на нее мягкий непроницаемый взгляд.
– А мне что делать? – подал голос Стригалев. Он тоже был здесь, сидел в углу.
– Как – что? Я вижу, вы в пиджаке и с галстуком. У вас сегодня, по-моему, лекция. Значит, вам идти в зал.
Тут он заметил Елену Владимировну. Все это время она пристально смотрела на него, но он был занят разговором с другими. Теперь заметил и на миг остановил на ней свой мягкий прохладный тициановский взгляд, который можно было прочитать примерно так: «Надеюсь, мы покончили наконец со всеми боевыми заданиями. Слава богу. Теперь на основании приказа ректора мы можем перейти к спокойным деловым отношениям».
– Я считаю, что все должно идти, как шло, – сказал он. – Правда, с некоторыми поправками, смысл которых, я полагаю, всем ясен.
Что-то вздрогнуло в нем, и больше он на Елену Владимировну не смотрел. Он знал, что недостатков у него хоть отбавляй – он и неказист, и рост маловат, и слишком открыт, и наивен, и хорошо умеет попадать впросак, а она вон какая – ее совсем не видно. Нет, хватит! И он захлопнул все ставни.
Она, конечно, все это прочитала, похолодела и, гневно сведя честные четкие брови, стала смотреть в окно.
Стригалев поднялся, взял свою тоненькую кожаную папку и вышел. Комната постепенно пустела. Федор Иванович тронул кофту профессора Хейфеца.
– Натан Михайлович, пойдемте, я помогу вам снимать портреты.
Старик, посапывая, послушно поплелся за ним. В кабинете Федор Иванович поставил под портрет Менделя стол, сняв с него спиртовку, на которой неделю назад Леночка варила кофе. На столе утвердил стул – и вот портрет уже стоит на полу, и поникший Натан Михайлович рукавом кофты стирает паутину с тяжелой дубовой рамы.
Когда был снят со своего места Морган, послышался неуверенный стук, дверь кабинета приоткрылась, и показался хмурый Стригалев.
– Вы не пошли? – Федор Иванович спрыгнул со стола.
– А вы посмотрите, что там делается…
Федор Иванович не стал ничего спрашивать. Похлопал в ладоши, отряхивая пыль, и, не оглядываясь, устремился в коридор быстрым, строгим шагом.
Обе половинки дверей Малой лекционной аудитории были распахнуты. На скамьях, амфитеатром уходящих к потолку, группы студентов замерли, и было видно, что появление строгого и решительного нового завкафедрой прервало горячие споры. Все повернули головы к входу. Самая большая группа собралась внизу, на помосте, где была кафедра и стол для демонстрации экспериментов. Здесь же стояла Анжела Шамкова. Ее белый палец с бледным ногтем как бы писал нервные завитушки на листе бумаги, лежавшем на столе.
Федор Иванович подошел.
– Нет, ты подпишешь, – говорила Шамкова сильно покрасневшему молоденькому студенту. – Лекции он читал неинтересные. И мичуринское учение у него получалось с подкладочкой, с обманом. Он же вейсманист-морганист! Его все равно уже…
Студент с ужасом оглянулся, увидел Федора Ивановича и еще больше покраснел.
– Что здесь? – громко спросил Федор Иванович, чтоб спасти беднягу от наседавшей на него Шамковой. Взял со стола листок.
Студент сразу же, показав товарищам круглые повеселевшие глаза, шагнул в сторону.
– «Мы, студенты факультета генетики и селекции растений, просим ректорат избавить нас… – чеканя каждое слово, громко прочитал Федор Иванович, становясь непроницаемым, – избавить нас от обязательного слушания лекций И. И. Стригалева, который, как выяснилось…»
На лицо Федора Ивановича легла жесткая тень официальности, губы стали тоньше.
– Почему я ничего не знаю об этом? Анжела Даниловна! Я все-таки здесь…
– Это согласовано, Федор Иванович…
– Вы же сами сказали – его все равно… И притом – уже. Зачем же еще этот дополнительный… ритуал?
– Федор Иванович! – Шамкова вздохнула с досадой. – Это письмо обсуждено парткомом и комсомольской организацией. Оно будет завтра напечатано в нашей…
– Д-да? Тогда конечно. Хотя, в общем, странно. Ну и как дело идет?
– Есть неподписавшие. Некогда было провести работу…
– Ну-ка, что тут?.. Ого, собрали все-таки! По-моему, человек тридцать есть. А говорите – некогда. А это что? Анжела Даниловна! – Он остановился, посмотрел на нее с удивлением. – Что же это вы, вожак, и не подписались под этим историческим документом? А? Страшно? Напечатают в газете?..
Шамкова начала розоветь, опустила глаза.
– Любопытно… – Он понизил голос. – Испугались? Знаете, как Библия определяет фарисеев? Возлагают на людей бремена тяжелые и неудобоносимые… Сами же пальцем не двинут…
Шамкова вспыхнула, оглянулась на студентов.
– Я же не… Я все-таки в аспирантуре…
– Вы прежде всего тот, кто зовет. Кто, как вы говорите, проводит работу.
Она с нетерпеливой досадой, громко вздохнув, схватила ручку.
– Впереди, впереди, – сказал Федор Иванович, холодно глядя на нее. – Впереди всех. Вот так. Теперь вы получили право проводить… вашу работу.
Окинув ее быстрым взглядом, Федор Иванович повернулся и вышел.
В глубине коридора, ближе к кабинету кафедры, ждал его Стригалев, прислонившись к стене.
– Да, вам, Иван Ильич, лучше туда не идти. Дело гиблое. Отцы и дети…
Стригалев чего-то ждал. Он смотрел и как бы протягивал руки – ждал помощи.
– Дверью не вздумайте хлопнуть, – сказал ему Федор Иванович. – Вы попали под бой. Отчасти и по моей, Иван Ильич, вине. Я постараюсь свою долю вам возместить.
«Это большая доля, и я все возмещу», – хотел он еще сказать, но вовремя одернул себя, смолчал. Такие вещи не говорят. Просто возмещают.
– Вам сейчас нельзя делать ошибок. Эмоций не нужно. Хорошо обдумывайте каждый шаг, всю линию.
– Линия давно обдумана, – угрожающе, но и доверительно пробубнил Стригалев. Морщась, он потянул за шнурок, достал из-за пазухи белую бутылочку. – Линия единственная. – Он отхлебнул. – И я думаю, что меня хватит…
– Что это у вас?..
– Сливки. У меня же язва…
– Ах, вот что…
– Затесалась, черт ее… – Стригалев улыбнулся, блеснув стальными зубами.
Они постояли молча. Федор Иванович жал ему руку, задерживал, не хотел выпускать. И Стригалев не отнимал руки, как будто хватался за последний шанс.
«Иван Ильич! – так и рвалась из Федора Ивановича горячая клятва, и он удерживал ее. – Я возмещу. Не как смогу, а как должно!..»
…Как быстро делаются некоторые дела! Через два дня утром до начала занятий во всех залах, кабинетах и лабораториях читали свежую маленькую газетку – многотиражку института. «Сорную траву с поля вон!» – прочитал Федор Иванович на второй странице крупный заголовок. Это было то самое, позавчерашнее. И подпись Шамковой стояла на первом месте… «А-а, мерзость, все-таки побоялась вымарать себя из списка», – удовлетворенно подумал Федор Иванович.
В то же утро, зайдя в ректорат, он перелистал лежавшую на столе секретарши книжечку. Это был еще один приказ министра Кафтанова. Книжка действительно была похожа на железнодорожное расписание. «Хейфеца Натана Михайловича…» – прочитал он на последней странице. Перевернул несколько страниц назад и увидел: «Стригалева Ивана Ильича…» Задумался, медленно краснея. «Неужели каждому, кто в этих списках, устраивали такой римский театр?» Тут же, взяв себя в руки, спросил:
– Когда это поступило?
– Из Москвы? Еще в четверг, по-моему, – спокойно, мимоходом бросила Раечка, занимаясь своими бумагами. – А от Петра Леонидыча сегодня утром.
– Значит, приказ был у него?
Секретарша пожала плечами.
«Задержал!» Он все же выстоял необходимые секунды показного равнодушия. Не ахнул, только опущенные веки дрогнули. Никак он не мог привыкнуть к таким открытиям. Молча положил приказ и вышел. «Четыре дня держал! Специально! – Он качал головой, бредя по коридору. – Чтоб через массы провести! Чтоб они, а не Касьян… Касьяну это понравится…»
В полдень в кабинет заведующего кафедрой – теперь временный кабинет Федора Ивановича – вошел, постучавшись, уже знакомый высокий и жирноватый атлет со спортивной гибкостью в талии. Федор Иванович поднял на него от своих бумаг внимательные глаза. У этого Краснова были маленькие, как у античного борца, губки – твердым цветочком, лицо широкое, с желваками и жировыми шишечками. Ему следовало по замыслу природы быть тощим, поэтому нос его остался тонким и извилисто-остроконечным, а тонкие, почти бумажные уши были окружены припухлостью, сидели как в воронках. Лоб был маленький и сухой, в светлых волнистых волосах сильно просвечивала розовость будущей лысины. По правильности волн, косо набегающих одна за другой, Федор Иванович заподозрил завивку.
– Разрешите? – сказал Краснов и, придвинув стул, сел перед Федором Ивановичем. На груди его четырехкарманной куртки из мягкого синего вельвета был приколот альпинистский значок: снежная вершина Эльбруса на фоне голубого неба, а на переднем плане – ледоруб. Разведя широкие плечи, он полез в нагрудный карман и один за другим выложил на стол шесть маленьких бумажных пакетов. И замолчал загадочно, тиская в руке теннисный мяч.
– Что это? – спросил Федор Иванович, наблюдая этого человека. Отдаленный голос высылал из глубины предупреждающий туман, тихие наплывы неприязни.
– Семена. – Краснов уставил на него голубоватые девичьи глаза. – Стригалев в ящике оставил. Его полиплоиды.
– На что они нам?
– Все-таки выбрать можно что-то. Погибнет ведь материал.
– Так уродцы же. Воображаемые ценности. А бить только для того, чтоб ударить…
– Уродцы-то уродцы… – сказал Краснов и замялся. – Но я бы высеял. Что-то вырастет. Вон Богумиловна высеяла после облучения гамма-лучами… Наверняка будет сильно расшатанная основа… Если подвергнуть воспитанию, отобрать… Они, вейсманисты, сами могут не понимать…
Он подбрасывал маскировочку, хорошо подготовился. «Сказал бы: украдем, используем на паях», – подумал Федор Иванович, любуясь Красновым. И Краснов улыбнулся, приняв его кривую улыбку за признак взаимного понимания.
– Украдем? – Федор Иванович улыбнулся шире. Краснов потупился. – А если автор придет требовать?
– Если б было нужно, не разбрасывал бы по ящикам.
– Но мы не знаем, что это! Здесь какие-то цифры, буквы…
– Федор Иванович! Для чего работаем? Для цифр и букв? Для конечного ведь результата работаем! Оно само покажет. Если что есть.
– Л-ладно… – Федор Иванович смахнул все пакеты в ящик стола. – Я посмотрю.
И не отрывал взгляда от жировых подушечек, от значка. Из темного омута, который Варичев назвал коллективом, вынырнула еще одна сложная и опасная сущность…
– У меня в юности был хороший друг, добрейшая душа, – сказал Федор Иванович, глядя в ящик стола, шевеля пальцами пакеты. – Мы с ним всегда понимали друг друга. Бывало, скажешь: «Слушай, Бревешков…» А он уже знает, что я ему хочу…
По ту сторону стола все замерло. «Не поднимай глаз!» – закричал кто-то в душе Федора Ивановича. И, как в сказке Гоголя, он не устоял против нечистой силы, медленно поднял глаза, и ложка смертельного холода влилась в его душу из направленных на него нежных девичьих глаз Краснова. Но такие вещи не способны были умертвить Федора Ивановича. Металл в нем затвердел, было мгновение, когда Краснов получил ответную стрелу, это уже была вторая.
– Скажите, вас знакомили с личными делами ваших будущих сотрудников? – спросил очень спокойно альпинист.
– Нет, с такими вещами меня еще не знакомили. Я ведь временно исполняю… – Тут Федор Иванович улыбнулся и, уйдя в прошлое, размякнув, покачал головой. – Хороший был товарищ. Гена Бревешков…
– Говорите, Гена?
– А что, вы его знали?
– Знал одного Бревешкова. Только с другим именем.
Краснов, видимо, почувствовал облегчение. Поднялся, в нерешительности покусывал губку.
– Посмотрите, Федор Иванович. Высеем в ящики. Может, что-нибудь…
И так же нерешительно, неопределенно вышел и прикрыл дверь.
«Хорошо действует», – подумал Федор Иванович. Он сейчас проверял действие своего ключа. Он давно уже знал, что зло в человеке осознает себя. «Тяжело так жить, осознавая, – подумал он. – Все время приходится гримасничать, подбирать выражение лица».
Он посидел некоторое время в одиночестве, двигая русой бровью, размышляя. «Нет, это существует! – подумал он, уже в который раз получив подтверждение. – Существует! Какая-то сила, от которой, видимо, никогда не избавиться тому, кем она овладела… Ну как, каким образом сделать этого Бревешкова добрым, чтобы не зарился на чужое, даже уступал свое? Нет, не сделать никому… Можно только связать, запереть в клетку. Или припугнуть… И отлично ведь знает, что плохо, а что хорошо. Чем замаскировался – конечно, добрым намерением! „Погибнет материал, спасать надо!“, „Для конечного результата работаем!“ Нет, существует это самое. Что-то».
В коридоре уже с минуту кто-то странно натужно пыхтел. Послышался оскорбленный профессорский голос Вонлярлярского.
– Это самоуправство! – выкрикнул он надтреснутым козлетоном. – Все равно, хоть и нет инвентаризационного значка… И вы не смеете, я все равно не отдам! – И он опять запыхтел.
Федор Иванович вылетел за дверь. Посреди коридора сцепились Вонлярлярский и Елена Владимировна, что-то дергали, тащили друг у друга из рук. Вспотевший Стефан Игнатьевич, в белой сорочке, заправленной в кремовые брюки, и с бантиком на шее, крепко обнимал обеими руками черный прибор, похожий на пишущую машинку. Между его жилистыми и цепкими желтыми с синевой руками скользили белые девичьи руки. Елена Владимировна решительно встряхивала старика, таскала его по коридору, отнимая у него прибор. Вокруг них бегала, вскидывая руки, но не решаясь налететь, Вонлярлярская.
– Ого! – смеясь, воскликнул Федор Иванович. – Помощь подоспела вовремя!
Все остановились. Каждый был уверен, что помощь пришла к нему.
– Этот микротом – Ивана Ильича! – сказала Елена Владимировна, переводя дыхание. – Они хотят забрать…
– Микроскопы и микротомы – имущество цитологической лаборатории! – Вонлярлярский выкатил глаза.
– Он сам его собрал, из деталей… Хотел унести домой… Просил… Это нечестно, Стефан Игнатьевич, человека и так…
– Зря, совершенно зря, Елена Владимировна, связываетесь с таким делом. Это же государственное имущество! Не понимаю, как вы собирались его выносить? Тайком? В такие дни…
– Никакого обмана, – наливаясь угрозой, забухала низким голосом Вонлярлярская, – ни прямого, ни косвенного, никогда и ни при каких обстоятельствах я не совершала и не позволю при мне… – И гордо отошла боком.
– Я, во всяком случае, патриот института. И к такому делу не прикоснусь даже в форме уступки вам…
Оба супруга поглядывали на Федора Ивановича. Они таким способом доносили ему на Елену Владимировну.
– Я вас не понял, – сказал Федор Иванович. И, пока оба супруга мялись, набирая разгон для более точного доноса, он добавил: – Стефан Игнатьевич! Ведь вы сами, когда бежали с супругой по парку – помните? – и когда я вас догнал, как раз говорили об этом микротоме. Что вы говорили? Что он списанный, подобран на свалке, что Иван Ильич заказывал точить винт в Москве.
Вонлярлярские посмотрели друг на друга.
– Ну? Ведь было это? Словом, я ничего не вижу, не слышу и не говорю. А микротом вы с Еленой Владимировной отнесите ко мне в кабинет. Я сам посмотрю и решу…
– Пусть несет сама. Она вон какая. Коня на ходу остановит…
– Дайте тогда я сам. – Федор Иванович, отобрав у них тяжелый микротом, смеясь и качая головой, понес его себе.
Елена Владимировна вошла за ним следом. Федор Иванович, поставив прибор на столе, подвигал кареткой, покрутил винт и поднял на нее глаза.
– Федор Иванович, это микротом Ивана Ильича…
– Я знаю, – ответил он.
– Вы позволите вынести? Надо как-то пропуск…
– Никаких пропусков, я вынесу сам. – Федор Иванович сказал это негромко. – Принесите мне сумку или большой портфель. Вечером вы подойдете к этому окну. Тут клумба… И я вам подам. А потом выйду. И отнесем хозяину.
– А эти, незапятнанные? Они же шум поднимут…
– О чем? Какой может быть шум о том, чего не было? Ведь вещь нигде не значится!
И опять пришел теплый душистый вечер. К концу дня Елена Владимировна принесла чей-то огромный брезентовый портфель с кожаными кантами, и Федор Иванович уложил в него прибор. Когда стемнело, он уселся у окна, не зажигая света. В открытое окно тянуло ночной, чуть пересушенной ароматной прохладой парка. Вдали скользили какие-то тени, исчезали в наплывающей тьме.
– Призадумались?.. – раздался около него тихий низкий голос Елены Владимировны. Она была у самого подоконника, как мальчишка, вскарабкалась на цоколь.
Федор Иванович передал ей портфель и бесшумным, гибким шагом заговорщика выскользнул на улицу, обежал вокруг корпуса.
Ее светло-серая тень ждала в сторонке. Елена Владимировна была в своем халатике. Федор Иванович взял у нее портфель, и они молча быстро зашагали к парку. Когда они окунулись в черный дым ночи, уже окутавшей парк, Елена Владимировна взяла его под руку:
– Можно? Это я – чтоб вы не потерялись. Не страшно вам?
– А почему должно быть?..
– Вы разве не чувствуете, что на всех налетела какая-то…
– Ну, не на всех же она налетела.
– На хоздворе все еще жгут… Кто сжигает, все как-то молчат. Хейфец сказал: «Пламя того самого химического состава, что и пятьсот лет назад…»
– Значит, не совсем того состава, раз не пляшут, а молчат.
– Федор Иванович, знаете, что скажу? Вы слишком афишируете свое отношение… Свою объективность. Вы – наш последний шанс. Вас нам надо беречь. Все и так уже знают, что одежды у вас белые. Их надо иногда в шкаф…
– В шкаф никак нельзя.
– Так накиньте сверху что-нибудь.
– По вашей завиральной теории?
– Ага…
– А не боитесь, что, когда придет время снять это что-нибудь, белых одежд там и не будет?
– В отношении вас не боюсь. Ведь вы же сами говорили нам про добро. И про зло. Вы сами сказали, что это качество намерений. А Вонлярлярский выразился: без-вари-антно. А вы еще добавили: его нельзя ни привить, ни отнять.
– Я тогда не все еще сказал, Елена Владимировна. Качество намерений – оно то возникнет, то пропадет. Оно – только когда возникают намерения. А самое первое, постоянное – такая в некоторых сидит сила. Только нельзя путать: это не гнев вспыльчивого, нервного человека. Вон наша тетя Поля, уборщица. Знаете, что сказала? Говорит, если кошка к тебе в кастрюлю забралась и ты бьешь ее со сладостью, не можешь ты быть ни начальником, ни судьей. Но это – нервы, болезнь, это еще не зло. Зло кошку не бьет, а спокойно ее в мешок… Мы его можем чувствовать в себе, у кого есть. У кого его достаточно много. А вот понять, дать определение – никак не ухватишь. В нас много чего есть, чего сами не видим. А зло чувствуется, Елена Владимировна…
– Надо будет прислушаться…
Они пошли медленнее.
– Я вам помогу прислушаться. Вообразите такое: в печати появляется сенсационная статья. Ученые разных стран, не сговариваясь, открыли, что самая страшная болезнь века… скажем, рак… возбуждается в человеке разрушительными эмоциями определенного толка. Эмоциями зла, умыслами причинить кому-нибудь страдание, отравить жизнь, подсидеть, обобрать… Вот Вонлярлярские, они ведь тихонько хотели обобрать Ивана Ильича. Небось и обсудили все заранее между собой.
– Они давно на этот микротом посматривали…
– В общем, эти эмоции существуют, видимо, у всех. Но у одних чуть-чуть, и человек, осознав, краснеет. А у других определяют лицо, личность. Вот и представьте себе, что появилась такая статья, и по этой статье рак – регулирующая мера со стороны природы. Против угрожающего роста влияния тихих людей зла. Особенно сейчас, когда с религиями покончено. «Почему, – пишет эта – воображаемая – статья, – почему совпадает рост заболеваний раком с убылью религий? Религии удерживали нас – страхом наказания. А сейчас, мол, другой фактор включился. Кто гибнет от рака? – задались ученые. И статистика показала: люди зла». Я не утверждаю, это я такой заход построил. Чтоб удобнее было, как вы говорите, прислушиваться к себе. Допустим, такая появилась статья, и факты ее, имена подписавших ученых – заставляют задуматься. Вопрос уже к вам. Как вы думаете, Елена Владимировна, прочитав это, не станут те, кто хочет жить, ловить себя на дурных, злых намерениях, подавлять их в себе – и притом без промаха? Не случайный гнев, не раздражение от усталости, а настоящую силу зла в себе начнут давить! И будут устанавливать в себе эту напасть с величайшей точностью! Без всякой аппаратуры!
– Я иногда чувствую что-то похожее, – сказала Елена Владимировна задумчиво. – Впрочем, чувствую или нет? В общем, чужого микротома я не желала никогда. Уж вам-то призналась бы. Нет, не желала. А если я что-нибудь по своей завиральной теории… Я не чувствую ничего, кроме веселья, что мне удалось надуть злого человека. Но вы правы: Вонлярлярские метили на микротом. И им не было жаль Ивана Ильича…
– Я так много над этим думал, что мне хочется иной раз сесть и написать книгу. Я назвал бы ее «Очки для близорукого добра». Есть у Соловьева «Оправдание добра». Но я не понимаю этого заголовка. Добро в оправдании не нуждается. Его не обвиняют, а бьют, над ним издеваются, к чему оно само, правда, иногда дает повод. Вот добро гонится за злом, совершившим преступление. На пути газон с надписью: «Ходить по траве воспрещено». Зло, не задумываясь, бросается через газон. А добро, даже не читая, пускается в обход: нельзя мять траву. И упускает преступника. Добро, Елена Владимировна, сегодня для многих звучит как трусость, вялость, нерешительность, подлое уклонение от обязывающих шагов. Но, конечно, все далеко не так. Далеко, далеко не так. Это все – путаница, накрученная тихим злом, чтоб легче было действовать. И ее надо распутать, путаницу.
– Подождите. А если добро бросится через газон и ошибется?
– Мне лучше пострадать от ошибки доброго человека, чем от безошибочного коварства. Настоящий-то добрый осудит, а потом и маяться будет, страдать. Пересмотрит приговор пять раз.
– А вы ведь смыкаетесь с моей завиральной теорией! Хотите, расскажу, как я недавно применила ее на практике?
Парк начал светлеть, в лицо пахнуло теплым осенним полевым духом. Они вышли на простор, как в громадный, тихо и ровно гудящий цех.
– Как сверчки сегодня распелись! – сказала Елена Владимировна. – Может, это у них последняя ночь… Вы не боитесь, что это последняя ночь?
– Я вас не понимаю. – Федор Иванович прижал локтем ее руку.
– Ладно, я сейчас доскажу, мне хочется. Полгода назад я получила пакет. И в этом пакете письмо, а в нем такие важные слова. Высшая аттестационная комиссия извещает, что я лишена кандидатской степени. Ввиду ложности посылок, слабого фундамента, недостаточной разработки, шаткости базы и так далее. Через две недели еще пакет – Иван Ильич получает. И его лишают докторской степени. Такие же доводы. Оба мы получаем, каждый – в свой день рождения! Сволочи – они могут и врать, и пакостить. Им все можно! И рак их не берет! Я поехала однажды в Москву и думаю: зайду-ка я в этот ВАК! Захожу. Туда, где хранятся диссертационные дела. Две старушки эти дела хранят. Я начальственным тоном: «Дайте мне папку с таким-то делом». Старушка топ-топ-топ, и смотрю – несет мое дело! Я сразу ищу мотив лишения: как ученица такого-то и таких-то вейсманистов-морганистов, преданных проклятию. Успела сделать выписку. «Теперь, – говорю, – давайте дело Стригалева». Топ-топ-топ – принесли и эту папку. Только пристроилась листать, пришло начальство, и меня выгнали. Так что вот… Я нарушила норму.
Они некоторое время шли молча.
– Вот мы говорили с вами… Как же не врать? – Во тьме он увидел, как блеснули ее очки – Елена Владимировна заглянула ему в лицо. – Как же не врать, Федор Иванович! Это же особого рода вранье! Я же оберегаю дело! Если откроют – они все уничтожат и примутся за людей. Я даже не чувствую, что вру…
– В вашем вранье нет кривды. Хорошее слово – кривда.
– Вы думаете, я одна так? У вас, в роде Монтекки, тоже ничего не поймешь. Два года назад – как раз у меня в плане стояло: «Полиплоидия». Еще открыто стояло… И приезжает от вас один доктор. От вашего Касьяна. Я – аспирантка у Посошкова, он мне поручил сравнение прививок и полиплоидов на картофеле. Господи, тогда еще можно было сравнивать! У меня как раз были получены первые удачные результаты с колхицином. Посошков говорит: «Покажите ваши картошки москвичу». Приходит этот доктор ко мне на участок – смотреть. Я говорю, какие растения где. Доктор: «Да, у вас интересные прививки». Я: «Это же полиплоиды, а не прививки!» Он даже повернулся к растениям спиной: «У вас легкая рука, никогда не видел такого срастания подвоя с привоем». Три раза я заикалась, и три раза он повторял свое. Подруга потом мне говорит: «Какой-то прямо ненормальный!» Посошков вечером разъяснил: «Сейчас, детка, такие времена приближаются. Он вам не доверяет». Вот оно как… Еще два года назад!
Они шли, а в стороне от тропки тянулось что-то темное, похожее на плотный забор. Тропа постепенно подводила их туда, все ближе.
– Вот сюда, – сказала Елена Владимировна и потащила Федора Ивановича к этой протянутой над землей, дышащей теплом темноте. – Сюда идемте, здесь проход. Разрыв…
– Что это?
– Труба. Железная труба.
– Труба, говорите?.. – Федор Иванович протянул руку, коснулся теплой, покатой поверхности. – Труба… – повторил он.
– Они тут проводят что-то. Для воды, наверно, – тихо сказала Елена Владимировна. – Недавно привезли.
Они вошли в широкий разрыв между концами труб. Федор Иванович нащупал край. Труба была широкая – доставала почти до плеч.
– Вот и железная труба… Знаете, Елена Владимировна, Цвях мне как-то говорил, что многих из нас ждет своя железная труба. Попадешь в нее – выхода только два: вперед или назад. Компромиссных решений нет…
Он поставил ногу в темную пустоту, в теплый поющий туннель. Наклонившись, сунул туда голову. Хотел крикнуть что-то дерзкое, но почему-то голос подвел его, сорвался.
– Эй, судьба! – негромко сказал он и ударил кулаком по округлой стенке.
Бу-бу-бу! – ответил, вибрируя, растревоженный железный хор, и хотя Федор Иванович был начитанным и ученым человеком, способным глядеть в глаза вещам, что-то вроде страха задержало его дыхание.
– Вы очень страшно это сказали, – шепнула около него Елена Владимировна. – Ну-ка, пустите, я тоже хочу крикнуть. – Она оказалась около него в трубе. – Подвиньтесь же, нам здесь обоим места хватит. – Она почти не пригибалась, даже прошла вглубь и там хихикнула. – Чувствуете, как странно я сказала? Нам обоим места хватит! Какая аллегория! Не думаете вы, что нас обоих ждет такая труба? Общая – на двоих…
– Елена Владимировна, мне это иногда так и кажется. Я чувствую, что обстоятельства тащат меня именно сюда. Сам Касьян толкает. Я ведь сегодня должен был уже четвертый день быть в Москве. Уже и командировку отметил.
– А как же наши мушки?
– Обсуждался вопрос. Выпустить их или взять с собой?
– И вы…
– Я предлагал выпустить. Цвях хотел увезти в Москву. Теперь вопрос снят.
– Вот видите, как вы легко… Не закончив эксперимента. Родителей-то пора удалить из пробирки. Не забыли?
– Уже удалил…
– Смотрите. У вас должно получиться менделевское – один к трем.
Они опять медленно шли в ногу по белеющей тропе. Елена Владимировна неуверенно держала его под руку.
– Вот здесь, – вдруг негромко сказала она, – здесь мы с вами расстанемся. – И засмеялась. – Идите дальше сам.
Близко, прямо перед ними, желто и мирно светилось небольшое окно деревенского дома.
– Тропа приведет вас к калитке. Справа будет кнопка. Нажмите – и он вас впустит.
– А вы не боитесь идти так домой? Или еще куда…
– Нет мне близко. И не говорите, что это я проводила вас.
– Я больше не задаю вам вопросов. Я уже привык к таким вашим… поворотам.
– Может быть, когда-нибудь и объясню… Может быть, и скоро. Может быть, и совсем никогда… – Она говорила с задумчивыми паузами. – Не пришло еще время. Как вы говорите, нет достоверных и достаточных…
И Федор Иванович сквозь мрак почувствовал – она, говоря это, поворачивалась на одной ноге, писала в пространстве какие-то свои знаки. Был бы день – можно было бы прочитать.
– Объясню когда-нибудь, – сказала она, ударяя кулачком по его руке.
– Идите, больше ничего не буду спрашивать. Если что – орите погромче…
Она, смеясь, провела рукой по всей его руке – от плеча до пальцев. И исчезла.
А он, постояв, послушав ночь, сделал пять твердых шагов к желтому окну и нажал кнопку. Почти сразу над ним загорелась электрическая лампочка. Что-то деревянно стукнуло в глубине двора, послышались шаги.
– Вот кто пожаловал! – раздался за калиткой приветливый, почти радостный гудящий голос. Калитка, скрипнув, отошла.
– Я тут принес вам… – заговорил Федор Иванович, проходя во двор. – Принес вот. Отбили с Еленой Владимировной у Вонлярлярских… Микротом ваш.
Он прошел вслед за вихрастым высоким хозяином в сени, а потом и в ярко освещенную горницу. Здесь под самодельным абажуром из ватмана висела мощная лампочка почти белого каления. Под нею на столе поблескивал латунными деталями микроскоп, произведенный в прошлом веке где-нибудь в Германии. Около микроскопа в длинном ящичке зеленели края предметных стекол с препаратами, рядом лежала раскрытая тетрадка. Стригалев молча достал из портфеля свой микротом и с жадной поспешностью унес его за печь. Когда вернулся, на столе возле микроскопа его ждали шесть пакетиков с семенами, разложенные в ряд Федором Ивановичем.
– Это что еще? Тоже вы принесли?
– Один мой… соратник у вас украл. Говорит, если бы были вам нужны, вы бы не разбрасывали их по ящикам своего стола…
Стригалев поднял толстые брови, наставил ухо. Ждал объяснений.
– Говорит, у вас, вейсманистов-морганистов, все равно пропадет. А мы, может, что-нибудь и отберем.
– Для академика вашего? – сказал Стригалев и замолчал, переводя ставший диковатым взгляд с одного предмета на другой. – Знаете что? Вы возьмите-ка эти семена… Отнесите к себе и пустите в дело. Как будто мне и не показывали.
– Не понимаю… Вы, наверно, не так поняли, что я говорил.
– Да нет, все понял. Унесите их. Чтоб этот ваш… соратник не догадался, что вы их мне. Пусть лежат в шкафу. Я знаю все про эти семена. В марте высеете. А человека мы тихонько перетащим к себе. Человек загорелся. Пусть получает свой краденый результат. Он-то будет знать, как гибрид получен.
– Это же ваш…
– У меня их… – Иван Ильич махнул рукой на картотечный шкафик под стеной, – хватит на три института. Человек дороже.
И они замолчали. Как бы вспомнив что-то, Стригалев вдруг опять уставил на гостя диковатый, отчаянно-веселый взгляд.
– Вы в микроскоп когда-нибудь смотрели?
Во взгляде Федора Ивановича появилась холодная благосклонность.
– В такой, как этот, нет.
– Давайте посмотрим в этот. У меня как раз есть хорошие препараты. Для вас специально подобрал.
– Вы знали, что я иду к вам?
– Знал, конечно. Даже ждал. Взгляните, взгляните…
Федор Иванович подсел к столу, склонился над микроскопом. Сначала в окуляре перед ним все было мутно, плавала какая-то мыльная вода, пронзенная ярким светом. Он повернул винт – и из яркого тумана выплыл к нему неровный кружок с черными чаинками, сгруппированными в центре.
– Я вижу… По-моему, хромосомы… Хорошо окрашено.
– Узнал-таки, – прогудел Стригалев.
– Тут так хорошо видно, что их можно сосчитать. Которая подковкой, которая с перехватом. Шесть, семь…
– Не трудитесь. Всех сорок восемь…
Стригалев куда-то гнул. Что-то затеял. Федор Иванович оглянулся на него, задержался на миг и опять припал к окуляру.
– Чайку-то хотите?
– Чайку отчего не выпить. А что это за объект?
– Какой еще у меня может быть объект. Картошка. «Солянум туберозум». Теперь посмотрите это…
Стригалев цепкими длинными пальцами выхватил из-под объектива стеклышко и поставил другое. Федор Иванович опять увидел в окуляре пронзенную ярким светом клетку. Только в хромосомах произошла чуть заметная перемена. Они были здесь чуть меньше.
– Вроде хромосомы слегка похудели. Что это?
– Ага, заметили разницу… Это та же картошка, только препарат сделан при температуре плюс один градус. Это граница. Если понизить еще на градус, начнут распадаться.
– Понимаю…
– Нет, еще ничего не понимаете. Вот сюда теперь смотрите.
Иван Ильич опять мгновенно сменил стеклышко. И Федор Иванович увидел такую же клетку, только хромосомы здесь были похожи на мелкую охотничью дробь.
– Ого! Такого еще не видел. Что с ними случилось? – спросил он, загораясь новым интересом.
– Это другой объект. «Солянум веррукозум», дикарь. При той же температуре в один градус. Видите, хромосомы здесь сжались до шариков… Когда я их в холодильник. А были ведь как и те, первые. Теперь главный номер.
Стригалев щелкнул новым стеклышком. Опять ярко засияла клетка. И в центре Федор Иванович увидел хромосомы. Такие же, как у обычной картошки, – подковки и палочки с перехватом. Но среди них теперь были разбросаны и круглые дробинки.
– А это какой объект?
– Посмотрите. Там наклеечка на стекле.
Федор Иванович мгновенно нашел эту наклеечку. И прочитал: «„Майский цветок“, +1°».
– Все загадки задаете… Почему здесь такая смесь?
– Вы что, никогда «Майский цветок» не изучали? Я думал, что его всесторонне и в обязательном порядке…
– Я вообще к микроскопу давно…
– Хоть помните, сколько в нем хромосом?
– Ну уж… Сорок восемь, как у всех картошек.
– Смотри-ка, а правая рука академика что-то знает!
– Ладно, ладно. Почему здесь такая странная смесь?
– «Майский цветок» – сверхособый гибрид. Об этом ваш Касьян, его автор, еще не слышал. Этого я ему не сказал. Увидитесь – спросите. Видите – шарики? Это хромосомы папы. А папа – дикарь, «Солянум веррукозум», которого вы сейчас смотрели, перед этим…
– Но ведь этот дикарь не скрещивается!
– Ничего еще не понял! – зазвенел над ухом Федора Ивановича отчаянный крик Стригалева.
И одновременно ударил его и сотряс страшный разряд догадки. Федор Иванович обеими руками отодвинул микроскоп. Повернулся, взъерошенный.
– Погодите отодвигать. Сейчас я еще стеклышко…
– Хватит стеклышек. Разговаривать пора. Вы что, хотите сказать?..
– Ничего не хочу, вы сами скажете.
– Выходит, «Цветок» – гибрид с этим дикарем?
– Правильно. А дикарь не скрещивается. Только если сделать из него немыслимый для вашей кухни полиплоид. Вот я его и сделал. Колхицином, колхицином! А этот узнал…
– Кто?
– Вот этот. – Стригалев зажал нос двумя пальцами и продудел: – Кассиан Дамианович!
– Так он у вас этот полиплоид…
– Если бы только! – Стригалев засмеялся, поморщился и выбежал за печь. – Если бы только! – не то кричал он, не то плакал за печью, что-то глотая, наверно свои сливки из бутылочки. – Если бы только, Федор Ива-анович! – Он появился, вытирая рукой губы. – У вашего бога руки не такие, чтобы картошку даже с готовым полиплоидом скрестить. Народный академик получил от меня готовый сорт!
Федор Иванович положил на предметный столик микроскопа препарат «Майского цветка» и приник к окуляру, крутя винт.
– Почему я сейчас не капитулирую? – настойчиво гудел над ним Стригалев. – Почему, как Посошков, не отрекаюсь от святыни? Вы же видите, я устал, болею, я бы так охотно сложил ручки. Черт с вами, пусть будет, как вы хотите: все, что у меня получено, сделано по Лысенке да по Касьяну Рядно. Но, во-первых, это же касается не только меня. Это их усилит, и тогда они примутся за моих товарищей. Помните, как они нашего… Академика нашего в саратовскую тюрьму? Они пощады не знают. А во-вторых, если бы я и перевернулся вверх пуговками… Ведь вы же видите, я уже один раз это сделал! Я же отдал им лучшую свою работу! Я страшно усилил их!
Да, «Майский цветок», сорт, который прославил академика Рядно, попал в учебники и газеты, – это была огромная сила. Федор Иванович, меняя препараты, рассматривал клетку этого сорта и клетку дикаря.
– Это была цена, которую я заплатил за три года относительно спокойной работы. Пришел с войны, кинулся на любимое дело… Я пошел на это, потому что «Цветок» у меня был промежуточным достижением, если можно так сказать. Правда, я не должен был нападать на их знамя, и я долго придерживался… Он сказал: «Слушай, Троллейбус… Ладно, хватит тебе… Давай поговорим. Дай мне, браток, вот эту картошку, я давно завидую на нее…» И оскалился вот так. Как енот.
Тут на лице Стригалева проглянула и исчезла улыбка академика Рядно.
– Он ее, конечно, «доводил». «Воспитывал»… А сорт-то был готовый. Касьян уговорных четырех лет не выдержал – через два приехал. Дай опять. Я дал. Но у него не пошло – руки не те. Озлился. Вас ориентировали на Троллейбуса?
– Да, – шепнул Федор Иванович. – Он так говорил: какого-то Троллейбуса. Я подумал, что он с вами совсем не знаком.
– Вот то-то. Незнаком… Раз уж Троллейбуса перестал знать, теперь и вверх брюхом перевернусь – не поможет. Волей судьбы я вышел на передний край. Придется мне, Федор Иванович, идти избранной дорогой. До конца.
Он замолчал, сидел, отдыхая. Федор Иванович наконец отодвинул микроскоп, развернулся на стуле к хозяину, и они долго смотрели друг другу в глаза и время от времени кивком показывали: вот так-то…
– «Майский цветок», Федор Иванович, – результат торговой сделки и моего мягкосердечия. Моей наивности. Касьян наобещал правительству, а выполнить не мог. Кинулся ко мне. Я сильно тогда выручил его. В чем моя ошибка и беда. А то бы он погорел. Он говорил: «Прикрою от Трофима». И верно, прикрыл. Но что это все значит? Я вас спрашиваю: что?
Федор Иванович убито кивнул. Он уже понимал, что это значит.
– Значит, Рядно знал, знал! Знал цену себе и своей науке. Знал цену и нашей. Он, Федор Иванович, вредитель! По тридцатым годам – чистый враг народа! А он в президиумах! В газетах!
Стригалев вышел за печь и принес алюминиевый чайник.
– А теперь опять у них прорыв… Да плюс к этому разведка донесла, что я, Троллейбус, готовлю новый сорт. Превосходящий «Майский цветок». Им ведь будет худо, а? Вот и решили начать с ревизии, прислали кого поумнее да потоньше. И письмо организовали. А детки – подписали. Пришьют теперь что-нибудь, и хорошо пришьют. Портных сколько угодно…
Он опять ушел за печь. Принес коробку кускового сахару и печенье. Остановился у стола – высокий, почти касаясь головой закопченного деревянного потолка.
– Теперь моя лаборатория здесь. Лаборатория и крепость. Дом продам, куплю ворота, буду запираться… Слава богу, дом купить вовремя догадался. Хороший дом! – При этом он легонько ударил кулаком по матице низкого потолка. – Послужи, послужи, частная собственность, делу социализма… как социалистическая служит… отращиванию загривка товарища Варичева…
Он поставил два тонких стакана в мельхиоровые витиеватые подстаканники и стал наливать в них кипяток.
– Сейчас загадаем, – сказал он, наклоняя чайник над своим стаканом. – Загадаем так: если лопнет, значит женюсь в эту зиму. И вас на свадьбу. Не лопнет, сволочь. Нарочно ведь лью свежий кипяток.
Стакан почти неслышно треснул, и кипяток черной дымящейся змеей скользнул по столу, свинцово задолбил об пол.
– И-их-ма! Треснул! – Горько тряхнув нечесаными лохмами, Стригалев вынул осколки из подстаканника. Ясно улыбнулся. – Гаданье, Федор Иванович! Кофейная гуща! Проворонил я свои сроки. Так и не успел жениться. Сплошные неудачи. Правда, для ученого, может быть, и удачи были. Но на личном фронте – сплошной прорыв. А сейчас как присмотрю среди дочерей человеческих жену – и язык тут же забываю, где у меня находится. Ничего не могу сказать. Наверно, чудаком слыву. А может, сухарем… Попал в желоб и качусь. И не выйти. Вы, я слыхал, тоже холостяк?
Они пили чай и молчали. Слышно было только постукивание стальных зубов о край стакана. Федор Иванович со страхом ждал ясности, которая ему была нужна как воздух. Эта ясность приближалась.
– Может быть, что и выйдет – одна тут появилась. Осветила… Собственно, была давно, но мы все официально с ней… А тут после этой парилки, где меня… Как-то сразу все прояснилось. Такой момент… Сама осторожненько дала понять.
Они замолчали. Стригалев ковырял ногтем клеенку на столе и наклонял лохматую голову то к одному плечу, то к другому. У него была потребность исповедаться.
– Простая такая девушка… Но такую простоту, как у нее, Федор Иванович, надо уметь носить… А я два года ничего не видел. Все хромосомы да колхицин.
И опять наступила тишина. Стригалев вдруг усмехнулся – над самим собой.
– Знаете… как открыли ржавый замок. Физически почувствовал. Там, в замке, такие есть сувальды, самая секретная часть. Вот они и сдвинулись с места, и замок вроде отперся. Скрипу было! – И он доверчиво улыбнулся Федору Ивановичу. – Сдвинулись, и, должно быть, выглянуло что-то. Сразу у нас и контакт завязался…
Федор Иванович все это время жадно пил чай, пил, как живую воду, опустив глаза к своему стакану. Ведь был напряжен, боялся взглянуть Стригалеву в лицо. «Как это я сразу так увлекся, поверил? – думал он. – Ведь и Туманова предупреждала, да и видно было по всему…»
– Я ведь тоже чуть не стал образцовым мичуринцем, – сказал вдруг Иван Ильич. – В молодости тоже на него молился.
– На кого?
– На кого? – Стригалев опять сжал себе нос пальцами и загагакал: – Вот на этого на самого.
Федор Иванович засмеялся:
– Чем же он вас очаровал?
– А чем вас?
– Ну – я! У меня был путь…
– Так и у меня был тот же путь! Страшные тридцатые годы. И странные! Одни отрекались от родителей, другие культивировали свой крестьянский, местный говор, свое неумение говорить… Все тот же был извечный маскарад. «А под маской было звездно, улыбалась чья-то повесть…» Я, как и вы, был тогда мальчишкой. Чуть постарше, конечно, школу уже кончил. Отзывчиво реагировал на все, что относилось к воспетому, к советскому, коммунистическому. Особое было отношение ко всему, что шло из народа, от рабочих и крестьян. Интеллигенция – так, второй сорт, гниль. «Хлипкий интеллихонт, скептик с дрожащими коленями» – это ведь слова Касьяна. Сильно дрожат у вас колени? По-моему, у такого не больно задрожат.
– Вы что имеете в виду?
– Только хорошее, Федор Иванович. Я вас понял с самого начала. Мы с вами во многом схожи.
Федор Иванович чуть заметно кивнул. Он как-то без слов вспомнил те свои времена, когда он ждал звездного часа, присягал правде и знанию, а шел куда-то в противоположную сторону.
– В общем, я был пареньком, хорошо подготовленным к восторгам. Науки еще не было. Наука была впереди. Ее обещали. Мы все верили: наука будет. Она придет из народа. Новая наука! И вот он появился, как Онегин перед Татьяной. «Вот он!» Я тогда еще не понимал великого значения косоворотки, пахнущих дегтем сапог, подшитых валенок и тому подобных примет простого человека. Это сегодня я знаю твердо, что, если человек, придя в современную науку, слишком долго – десятки лет – не может овладеть грамотой и правильным русским произношением, – этот человек или страшная бездарь, или сволочь, притворщик, нарочно культивирующий свою пролетарскую простоту. С целью всех обобрать.
Федор Иванович вспомнил Цвяха и его иногда прорывающийся акцент. «Хороший мужик, – подумал он. – Но немного играет на своем „беритя“».
– Тогда я не понимал. Я молился на косоворотку и сапоги. И сам их носил. Галстук? Ни-ни-ни!
– Да-да, – поддакнул Федор Иванович. – Я тоже. Меня поразила в академике Рядно и ужасно привлекла его народная непосредственность, прямота. Такая самородность, неподражаемое своеобразие, возросшее, я бы сказал, на крестьянской ниве, на земле…
– Вот-вот! И был тогда академичек один, сейчас его уже нет. Уж он-то, можно сказать, революцию сам делал. Не от пустого кармана шел к Октябрю, не от стремления что-то от этого получить, а наоборот. Он был из семьи крупного ученого. Обеспеченная семья. Шел от желания свое отдать другим. Что ни говорите, я таких, кто не берет, а отдает, не думая о своем будущем, уважаю. Академик этот шел от идеальных побуждений. Бантик, бантик красный по праздникам всегда носил. Все забыли уже надевать, а он все носил. И вот дорвался – нашел самородок, полностью соответствующий идеалу. Стал нянчиться с ним, с этим, в валенках-то. С нашим Касьяном. С восторгом человека из народа повел в алтарь. А кукушонок рос не по дням, а по часам. И папочку своим крюком на заднице – швырь из гнезда. У кукушат такой крюк есть – выбрасывать из гнезда конкурентов. Тот и упал. Высоко падал. Спохватился – и к товарищу Сталину. А наш у Сталина уже чай пьет. Вприкусочку. Но тогда я всей этой истории еще не знал. Влюбился в него по уши. А он же еще и говорить мастак! С переливами! Да все словом революционным бьет. И держится за Красное знамя. Как в Риме Древнем хватались за рога жертвенника. Схватился – и его пальцем не тронь. Сам держится, а другим ухватиться не дает. Говорит: не примазывайся! Тут и Саул при нем появился. Подсказчик. При Сауле он и начал кидаться словечками: «отрицание отрицания», «скачкообразно», «единство противоположностей». И обещания правительству. В два года дам новый сорт! Засыплю страну хлебом! Залью молоком! И все о земле-матушке. Любил научные сессии выносить в поле, чтоб профессора прямо на земле сидели… На этих конях и въехал в доверие. Но я уже к критике перешел. Сначала о том, как любовь кончилась. Она быстро прогорела. Сильная любовь не терпит обмана. Был я в одной аудитории, слушал Касьяна. Он тогда еще не был Кассиан. Конечно, вышел в сапогах, в косоворотке, глаза играют, зубы как гармонь – прямо тракторист. Ну, прослушали мы весь его репертуар. Народу битком, овации. А назавтра мне повезло, увидел его случайно на одной даче. Костюм, отрыжка прошлого – галстук. Умел, оказывается, и галстук завязать. Зубы свои спрятал. И речь, речь! Совсем другая речь! И вдруг узнаю, что никакой он не бедняк был, отец у него был «грамотный зажиточный крестьянин», имел паровую молотилку. Для меня, Федор Иванович, это было первое научное открытие. Я увидел, что человек сам может создавать в себе «народный тип». Так что он сам помог… И ведь эта «мужиковатость» на людях в нем не убывает. Растет с каждым годом. По-моему, он стал большим филологом-фольклористом. Как Даль.
– А я вот задержался, – сказал Федор Иванович. – Я почти до сегодняшнего дня… Если бы анализировал – давно увидел бы истину. В том-то и дело, Иван Ильич. Не анализировал. Не приучен был к анализу. Вера, вера! Не анализировал, а теперь вижу – подгонял результаты под концепцию. Десять лет подгонки! Помню случаи, когда не получалось и из-под неуклюжей конструкции выглядывали белые нитки. Истина. Так я пугался! Не советское выглядывало, не наше. Чуждое, монах Мендель.
– И впадал в политический уклон!
– Впадал!
– Кто своими руками не делал расщепление «три к одному», тому легко было впадать…
– И я впадал. И еще больше громоздил – дикость на дикость. А когда получалось – вроде бы опыт в концепцию укладывался, – тут поражался.
– Значит, неверие все-таки сидело…
– Сидело, Иван Ильич. Чувствовал, что под поверхностью совсем другая рыба ходит. Еще как сидело! Но я его давил. Как у одного французского писателя в рассказе, читал я. Там к священнику привели слепого и попросили исцелить. «Ты известен набожностью – возложи руки и помолись погорячей, – мать просит, – может, и исцелится». Упирался, упирался, а потом все-таки возложил и начал молиться. Никогда так горячо не молился. И слепой открыл глаза. «Вижу!» – говорит. А священник чуть с ума не сошел – не может быть! Невероятно! И бежать от сана. Отрекся. Неверие замучило – никогда, оказывается, не верил!
– Федор Иванович! – Стригалев положил на его руку свою сухую волосатую кисть. – Вы очень к месту это рассказали. В самую точку. В науке есть знающие ученые и есть такие вот священники. Неверящие, но делающие вид. По-моему, вы и сейчас…
Федор Иванович энергично закивал, замахал, почти закрывая ему рот рукой. И они долго, чуть слышно, радостно смеялись.
– Я теперь только начинаю становиться ученым, – сказал Федор Иванович, сделав унылую гримасу. – На са-амую первую ступеньку становлюсь. Где написано: никакой веры!
Когда он собрался уходить, Стригалев вынес ему из-за печки книжку. Знакомое название и чернильный штамп «не выдавать».
– Хотите заглянуть?
– Она у меня есть.
– Ага… Я предвижу, что вам, ставшему на эту первую ступеньку… не очень легко будет на вашей кафедре…
– Я не собираюсь начать службу задорным провозглашением с кафедры аксиом. Как Хейфец провозглашал. Пять минут яркой вспышки – и дымок. Последний… Что пользы?
– Не вспыхнете – будут думать, что вы инструмент Касьяна. Многие и так уже…
– Это хорошо. Я не обидчив.
Стригалев покосился глубоким бычьим глазом и промолчал.
– Иван Ильич! Что толку в бряцаниях и клятвах?
– Ну да, конечно… – просопел Стригалев. Он все еще изучал Федора Ивановича.
– Принес вам машину – вот и хорошо. А там посмотрим. Мы беседуем, достигаем внутреннего совершенства, но дело-то не в этом. Касьян, наверно, сейчас пьет свой чаек.
– Ну да, ну да… Спасибо. Заходите.
Домой Федор Иванович шел, не замечая своего движения. Механика его тела самостоятельно и точно следовала изгибам чуть белеющей тропки. Он не видел во мраке ничего от своей земной формы, не видел своих рук и сам себе казался в эти минуты сущностью, освобожденной от внешней оболочки и способной летать. В этом сгустке энергии, скользящем сквозь теплую душистую тьму, происходил хоть и резкий, но хорошо подготовленный решающий поворот. Федор Иванович давно предчувствовал его и боялся, а встретил сейчас с радостью. Долгие годы в его душе копились достаточные и достоверные данные, пока не наступила эта ночь последних открытий. Мгновенно исчезли все оттенки симпатии к добродушному и покладистому старику, который иногда, совсем недавно, казался ему отцом. И сущность этого старика сейчас же подступила к нему из тьмы и полетела рядом, противно глотая чай и постукивая золотыми кутнями, как конь постукивает стальным мундштуком. А с другой стороны подошла, увязалась, не отводя хмурого взора, другая сущность – лохматый, уверенный в чем-то своем и настойчивый Стригалев. А вдали еще кто-то летел, неотступный, ожидающий своего. И Федор Иванович летел вместе с ними, все острее чувствуя кровоточащую царапину долга – старого и нового. Пока вдали не забрезжил желтоватый огонек и не приблизился, став лампочкой перед входом в жилище приезжающих. Когда эта ясность вступила в сознание, образ старика отстал и исчез. И остальные двое остались где-то позади. Федор Иванович услышал свои шаги на каменном крыльце и, твердо, с удовольствием топая, новым человеком вошел в коридор.
В комнате, которую теперь занимал он один, Федор Иванович зажег настольную лампу и, взяв с окна, поставил к ней литровый химический стакан, суживающийся кверху и заткнутый комом ваты. И уселся перед ним, наблюдая. Дней пять назад он выпустил из пробирки всех своих мушек. На дне остался кисель, в нем кишели проворные белые червячки. Кисель с личинками он вытряхнул на дно этого стакана и заткнул его ватой. Сегодня стакан был населен новыми мушками. Это пошло уже первое поколение – эф-один, как говорят генетики. Женственные самки, возбужденно приподнимая крылышки, бегали по стенкам стакана, показывали и убирали яйцеклад, привлекая поджарых самцов. Те цепенели неподвижно в разных концах стакана, припав грудью к стеклу и приподняв тощий зад – как сверхсовременные истребители на старте. То один, то другой, вдруг молниеносно прыгнув, оседлывали самку. Только что вышедшие из куколок длинные бледно-зеленые и прозрачные девственницы словно заснули около киселя, полные идеалистических бредней. Не постигнув еще своего предназначения, они и не помышляли о том, что завтра, изменив цвет и укоротившись, будут бегать, взмахивая крылышками и выставляя яйцеклад. И все это было – жизнь, но жизнь малая – без героев и негодяев, которые делают ее богаче, отклоняют от механической животной программы.
Все мушки первого поколения были с крылышками. Бескрылость исчезла, и это уже было первым подтверждением правоты того, что писал в своей книге Добржанский, что открыл монах Мендель. И, глядя на мушек, Федор Иванович уже чувствовал, что классическое соотношение «один к трем» во втором поколении обязательно получится.