Читать книгу Избранная проза - Владимир Ханан - Страница 12

Из книги «Аура факта»
Параметр беды

Оглавление

Дом, в котором жили Лившицы – дядя Лёля, тетя Зина и их сын Ильюша – находился в районе плотины, по угличским понятиям, окраина города, далеко. Там стояло несколько новых – больших трёхэтажных домов с квартирными ваннами – невиданная до того в Угличе роскошь, наши, так сказать, новостройки, хотя я не слышал, чтобы это слово звучало в городском обиходе. Кем работал дядя Лёля, я не помню, но отчетливо помню его на футбольном поле в чёрных трусах и в чёрной с белым воротником футболке, со свистком во рту – в качестве судьи. Во время войны, тому назад всего ничего, он побывал в плену, где выжил благодаря тому, что был светлоглазым блондином: не знавшие его не узнали, а знавшие не выдали. Еврей, однако же, всегда еврей, не внешне, так внутренне обязательно, скрыться нам трудно, и, наблюдая однажды за тем, как дядя Лёля колет дрова, лагерный охранник, русский солдат – власовец, сказал ему со смехом:

– Ты, Лёнька (так он там назвался), дрова колешь, как еврей.

Ильюшка был ещё младше меня, лет этак двух, ибо родители его, Лёля и Зина, поженились уже на моей памяти, недавно – сводническими стараниями моих родителей. Была у Ильюшки такая интересная особенность: если он спрашивал у гостя: «Дядя (или тётя), вы любите разбивать посуду?», то это означало – всегда и обязательно – что он что-то разбил или, по крайней мере, собирается это сделать. Я хорошо помню, как он спросил у моей мамы:

– Тётя Лида, вы любите писать в штаны? – и тут же был подхвачен бабушкой и унесён в туалет. Вовремя.

И еще в его арсенале было замечательное выражение: «Я сейчас сделаю (или сделал) дли-и-и-нную беду». Выражение, на наш взгляд, точное, ибо беда от просто крупной неприятности отличается именно длиной, то бишь, временной протяжённостью, а то обстоятельство, что эта протяжённость подразумевается уже одним словом «беда» и, таким образом, в сугубом назывании не нуждается, простим ребёнку, не могущему этих взрослых тонкостей знать. Их дом, повторяю, находился далеко. Через несколько лет после нашего переезда в Ленинград я как-то спросил маму, как же мы добирались до отдаленных районов города (имея в виду как раз район у плотины), если автобусов в Угличе не было.

– Как, как… – сказала мама, – пешком. И я подивился своей детской выносливости. Спустя четверть века приехав в Углич с подругой, о которой с возможной краткостью будет сказано ниже, я увидел, что на пересечение всего города пешком требуется час, ну, полтора максимум, причём, не торопясь, но в детских моих воспоминаниях выглядит он до сего дня городом, достойным этого звания, а в снах, в которых нередко заносит меня в благословенные его пределы, он и вовсе многопространствен и многолик. И необыкновенно милы – не могу я удержаться, чтобы не сказать, – мне его пространства и лики.

Следует, наверное, добавить, что нашему приезду в указанную местность сопутствовало обстоятельство, в значительной степени лишавшее меня покоя. Заключалось оно в намерении (уже частично осуществлённом: получение вызова, подача документов в ОВИР и т. п.) моей подруги покинуть места произрастания родных осин – в свете чего данная поездка приобретала даже некое символическое значение – и свалить на Запад, как правильно понял проницательный читатель, без меня. Впрочем, врать не буду, соответствующее предложение поступало, но я к тому времени ещё не достаточно набил шишек об упомянутые осины… Ну, да что сейчас об этом!

Целыми днями мы болтались по Угличу, не пропуская ни монастырей, ни пивных распространенного на Руси типа «Голубой Дунай». Естественные в нашей ситуации ссоры по вечерам обязательно заливались немалым количеством алкоголя, выполнявшего пожарные функции то воды, то бензина. Соответственно, первой мыслью по утрам нередко бывала мысль о пиве. (Нет, не пропущу в своем рассказе время между вечерним вином и утренним пивом: время нежных и страстных примирений. Ты помнишь, малыш, как я напевал тебе на ушко твою любимую «Голубку»: «Когда из ночной Гаваны отплыл я вдаль…»?)

К чести города моего детства хочу отметить, что монастырей в Угличе было всё же больше, чем пивных. Как раз об эту пору в потенциально интуристовских тех местах происходило массовое перепрофилирование складов (бывшие церкви) в музеи (бывшие склады). Делалось это без особых затей, своими силами, от чего, по дилетантскому моему мнению, подкреплённому квалифицированным мнением сопутствующей мне искусствоведки, сим объектам культа/культуры наносился урон, куда серьёзней предшествующего, что позже подтвердил в разговоре со мной профессиональный реставратор.

Скитаясь, таким образом, по пространству моей будущей ностальгии, мы наткнулись однажды на экскурсию, ведомую забавным молодым человеком. Работа с публикой доставляла ему настолько явное удовольствие, что не подпасть под обаяние этой странности было абсолютно не возможно. Мы познакомились и пригласили его к себе. Перед его приходом в магазине напротив я закупил восемь бутылок отличного сухого вина, продукта для Углича тех лет экзотического и, по моим наблюдениям, населением не понятого. Две бутылки мы выпили в номере, а шесть взяли с собой. Эти бутылки были выпиты на значительной для не особо холмистого Углича высоте. Пили мы, сидя и полулежа на самом верху строительных лесов, обнимавших церковь 19-го, предположительно, века, причём, наша группа располагалась у самой высокой маковки, метрах в двух по диагонали от главного, то бишь, верхнего креста, чьи горизонтальные плоскости – снизу этого не видно – были сплошь утыканы заново, как и весь крест, позолоченными штырями.

– Зачем? – проявил я несообразительность.

– Чтобы птицы не садились, – пояснил наш новый друг. Потихоньку убывало вино и садилось солнце. Мой дом, почти не постаревший за четверть века, был совсем рядом, метрах в двухстах. Между домом и церковью лежал овраг, по дну которого все так же струился ручеек, впадавший в неширокую в наших местах Волгу По другую сторону, ещё ближе, стояла школа, где училась моя сестричка. Помню, что директор этой школы, которого все звали просто Глеб, зимой и летом ходил в старой солдатской шинели, вместо кисти правой руки у него был протез…

Ах, зачем не умеет слабое моё перо описать косые лучи вечернего солнца, обливающего теплым закатным светом обновленную церковную маковку, птичий гомон в ясном, украшенном кучевыми облаками, майском небе и жадно вбираемые мной, далеко видные с высоты, навсегда, до смерти родные пейзажи. Как сейчас, вижу я живописную нашу группу: местный друг мирно спит, прислонившись головой к доскам ограждения, моя подруга, обращённая лицом к закатному солнцу, по ревнивому моему подозрению, обдумывает свой будущий – в ту самую сторону – маршрут, и рядом с ней я – со стаканом в руке и гремучей смесью любви и отчаяния в сердце.

Через несколько месяцев женщина, чья безмолвная тень постоянно присутствовала на этих страницах, устроила мне длинную – на несколько тысяч километров – беду, которую надлежало безоговорочно пережить, что я и сделал без серьезных, как мне кажется, потерь и даже с некоторыми, неважными для читателя, приобретениями… только иногда, услышав старую, когда-то модную мелодию, повторяя про себя: «Ля палома, адьё! Когда придет смерть, у неё будет не твое лицо».


7 мая 1999

Избранная проза

Подняться наверх